После революции Богдо-хан с женой, тоже богиней, целые дни проводили в этой юрте. Здесь они ели, спали, изредка по-старчески любили друг друга. Из дворца их не выселили, но теперь он стал для них слишком велик, шаги чересчур гулким эхом отдавались в его опустевших анфиладах. Несколько лам, завербованных в соглядатаи, передвигались по комнатам, как тени, лишь дважды в году дворец оглашался грохотом сапог и полными жизни голосами – это прибывали с официальным визитом юные члены революционного правительства во главе с Сухэ-Батором. Их сопровождал представитель Коминтерна. В такие дни хозяевам приходилось вылезать наружу, слушать непостижимые речи, принимать ненужные подарки. Дары были тем беднее, чем выше стоял даритель на лестнице власти. Тот, кто находился на самом верху, не дарил ничего. Представитель Коминтерна тоже являлся с пустыми руками, потому что занимал место на другой лестнице, а на этой его ступень была скрыта от посторонних глаз и не шла в расчет. Когда гости уходили, старики снова, как в нору, по-монгольски – нюхт, забивались в свою пятнистую юрту. Только там, за двойной оградой кирпичных и меховых стен, два этих одиноких, больных, избывших свою силу и никому больше не нужных божества могли спрятаться от непонятной новой жизни.
– И кто из них умер первый? – спросила Катя.
Этого Жохов не знал, но ответил уверенно:
– Как всегда. Мужчины умирают раньше.
Доев, она попросилась в туалет. Сортир находился во дворе, уже стемнело, Жохов пошел с ней, несмотря на ее протесты. Каблуком на снегу она отчеркнула расстояние от будки, ближе которого ему подходить запрещалось, и скрылась за дверцей с прорезанным над ней отверстием в виде сердечка. За отсутствием электрического света туда должен был литься дневной или лунный, чтобы в темноте не провалиться в другую дырку, очертаниями сходную с этой. Жохов весь обратился в слух, но запретной черты не переступал.
Затем отправился он, а она ждала его на том же рубеже. Вернулись в дом, связанные этим походом, как общей тайной. Катя что-то поклевала со стола и подошла к макету дворца культуры на угловом столике. Она давно к нему присматривалась. В детстве мать каждое лето отправляла ее в ведомственный пионерлагерь под Воронежем, в соседнем райцентре был почти точно такой же. От его узнаваемости щемило сердце. Вино еще действовало, совсем нетрудно было внушить себе иллюзию, будто дворец настоящий, но кажется игрушечным, потому что уменьшен расстоянием до него. Если прищуриться, пыль в складках рельефа казалась тенями от вечернего солнца.
Макет был выполнен с исключительной подробностью. Это казалось восхитительно-бессмысленным, как рисовое зернышко, на котором маньяк-умелец выгравировал устав ВЛКСМ. В окнах имелись переплеты, в балконных оградках – столбики. Лепной орнамент на фризе, сплетенный из книг, театральных масок, балетных туфель и музыкальных инструментов, просматривался в каждой своей детали, вплоть до колков арфы и завязок на пуантах. Читались даже вывески на первом этаже: «Кино», «Кафе “Аэлита”». Там, где стоял этот дворец в натуральную величину, по вечерам они когда-то вспыхивали бедным советским неоном с увечными от постоянно перегорающих трубок буквами. Та бедность теперь казалась естественной, как отсутствие собственных денег у ребенка.
Она сняла пальцем пыль с карниза, сдула ее и вспомнила, как на крыше девятиэтажного дома через улицу от их собственного вечерами вспыхивал красный неоновый лозунг «Решения XXIII съезда КПСС – в жизнь!». Последнее слово постепенно лишилось всех букв, кроме начальной, но никого, кроме мамы, это не волновало, кощунственный призыв долго светился в ночном небе над Москвой.
Фронтон с гербом СССР венчали три статуи. Наверху стоял сталевар со своей кочергой, похожей на папский посох, по бокам – солдат с автоматом и колхозница с серпом и снопом. Их лица с едва намеченными чертами имели выражение несокрушимого покоя, словно за спинами этих троих теснились легионы им подобных.
Перед дворцом, как перед всеми такими макетами, расстилалась безбрежная эспланада. Своим мажорным простором она, вероятно, радовала членов экспертных комиссий, но в реальности вряд ли существовала. Часть ее занимал квадратный скверик без ограды. Плоские кроны деревьев-недоростков были сплошь белыми, как в зимнем лесу, и одинаковыми, как в регулярном парке. Среди них торчал бюст неизвестного мужчины с двумя крошечными золотыми звездами на пиджаке.
– Я знаю, – сказала Катя, – почему он здесь. При Брежневе всем дважды Героям Социалистического Труда ставили бюст у них на родине.
– На малой родине, – уточнил Жохов.
В точке пересечения двух идущих по диагонали аллей находилась площадка со скошенным постаментом в центре. На нем зеленела миниатюрная модель танка Т-34, развернутого к дворцу задом, к комнате – передом, с маленькой пушечкой. Жохов щелкнул по ней ногтем.
– Памятник в честь Уральского добровольческого танкового корпуса. На Урале этих танков больше, чем было в самом корпусе. После института я по распределению работал в Свердловской области, у нас в городе был точно такой же. В нем жила баба Дуся.
– Прямо в танке?
– Да, как Гаврош в деревянном слоне. Помните?
– Конечно. Он привел туда двоих потерявшихся малышей, ночью они спали в этом слоне и укрывались проволочной сеткой от крыс. Гаврош стащил ее в зверинце. Мне ужасно нравилось это место. Я его без конца перечитывала.
– Что вас тут привлекало?
– Чувство уюта среди опасностей. Девочки любят такие вещи… А почему она жила в танке, эта ваша баба Дуся?
– Жить было негде.
– И все об этом знали?
– Нет, она выходила оттуда только по ночам.
– А днем что делала?
Жохов засмеялся и объяснил, что это миф, местная легенда с антивоенным уклоном. На Урале говорили: «Мы всю неделю работаем на войну, а на себя – в пятницу после обеда».
– Теперь небось рады получить какой-нибудь оборонный заказ, а нету, – заметила Катя.
В углу скверика белела чаша фонтана. В центре кружком стояли три голых мальчика в той популярной у худфондовских скульпторов позе, которая позволяла изобразить их без половых органов, не отступая при этом от реализма. Каждый держал в руках округлую рыбину, наставив ее головой вверх, как автомат при салюте. Из рыбьих ртов должны были извергаться водяные струи, поступающие снизу, по одной общей для человека и рыбы железной кишке.
Вокруг парами гуляли человечки из папье-маше. Жохов двумя пальцами обласкал одну такую парочку, застывшую посреди аллеи в позе полета к счастью.
– Это могли быть мы с вами. Лет двадцать назад. Хотя что я говорю! Вы тогда еще ходили в детский сад.
– Не подлизывайтесь. Я ненамного вас младше.
Тут следовало изумиться, но Жохов ограничился комплиментом и продолжил:
– Например, мы бы познакомились в кино. В таких очагах культуры билеты стоили дешевле, чем в кинотеатрах. Я мог подсесть к вам на вечернем сеансе. Перед началом сеанса увидел вас в фойе и захотел познакомиться.
– Я бы вас прогнала.
– В «Строителе» же не прогнали.
– Сейчас другое дело. Тогда я была девушка гордая.
– А я бы сел на законных основаниях.
– Как это?
– Элементарно. Заметил, где вы сидите, и, пока не потушили свет, успел поменяться билетами с вашей соседкой.
– Чего это она стала с вами меняться?
– У вас места были за двадцать пять копеек, а у меня – за тридцать пять.
– Ого! Откуда такие деньги?
– Повышенная стипендия.
– И какой фильм мы смотрели?
Жохов задумался.
– «Зеркало» Тарковского, – решила за него Катя. – Честно говоря, мне этот фильм не очень понравился, но я считала, что таким девушкам, как я, должны нравиться такие фильмы.
– А мне нравились девушки, которые так считали. К ним-то я и подсаживался.
– Интересно, как вы их обнаруживали?
– Интуиция. В Монголии я бы без нее пропал.
– Почему?
– Такая страна.
На волне этой недоговоренности, за которой угадывалось многое, что ему там пришлось пережить, он приобнял Катю за плечи. У нее мгновенным жаром опахнуло подмышки. Ей всегда нравились ровесники. Общие воспоминания не нужно было наживать в муках совместной жизни, родство душ подтверждалось совместной памятью о чернильницах-непроливашках или пионерских галстуках не из шелка, как носили дети богатых родителей, а из быстро махрящегося сатина. От песни, которую оба услышали и полюбили в седьмом классе, легко увлажнялись не только глаза. Го д назад у нее был недолгий роман с коллегой старше на четырнадцать лет, поэтому с ним так и не удалось получить разрядку. Слово «оргазм» Катя не любила, от него веяло зачитанными до сальной желтизны дефицитными брошюрками времен ее студенчества, где рекомендовалось начинать половую жизнь вместе с началом трудовой деятельности, а сведения об устройстве гениталий перемежались цитатами из Энгельса. Она давно знала про себя, что для полноты ощущений ей нужно иметь с мужчиной общее прошлое, и чем оно протяженнее, тем сильнее и слаще все кончается под ним, на нем или даже вовсе без него.
– После сеанса мы вместе вышли на улицу. Шли по аллее, и я наплел вам, что это, – указал Жохов на бюст дважды Героя Соцтруда, – мой отец.
– А я бы поверила, – улыбнулась Катя. – Мама так меня воспитывала, что я всему верила и ничего не боялась. Я боялась в жизни двух вещей – атомной войны и хулиганов.
– Хулиганы сюда не показывались, тут пост народной дружины. Мы с вами остались вдвоем в этом саду. Сидели на скамейке, вдруг все фонари погасли.
– Диверсия?
– Откуда? Просто в то время улицы разделялись по категориям. Экономика была экономной, до утра фонари горели только на улицах первой категории. На второй освещение отключали после часа ночи, на третьей – после одиннадцати.
– А это, по-вашему, какая?
– Смотря где. В Москве – третья, в Перми – вторая. В том райцентре, где я работал по распределению, – первая. Короче, стало темно.
Верхний свет был потушен, горело лишь настенное бра в форме раковины. Щепотка сухих мотыльков темнела на дне плафона. Катя подула на этот последний оставшийся в комнате огонь. Жохов дернул шнурок, служивший выключателем, грубо притиснул ее к стене, но поцеловал нежно, давая понять, что в нем есть и то и это. Винный дух наложился на вкус гигиенической помады. Губы у Кати все равно были обветренные. «Покупает самую дешевую», – подумал он с такой острой жалостью, будто ей приходится голодать, и, сострадая, нащупал языком ее язык, сначала мягко уклонившийся от встречи, но затем призывно отвердевший. Она судорожно сглотнула, вовремя вспомнив, что у нее слишком много слюны, стоматологи вечно с ней мучились. Жохов принял это за рефлекторный сигнал о готовности включить основные рецепторы и начал стаскивать с нее свитер. Под ним не оказалось ничего, кроме бюстгальтера.
Его пальцы были теплее, чем ее тело, это придавало уверенности. С первой женой чаще бывало наоборот, а у второй кожа мгновенно меняла температуру в любую сторону, чтобы совпасть с его собственным градусом. Купаться в такой воде было неинтересно.
Катя послушно подняла руки, низ свитера без труда миновал чашечки бюстгальтера, наполненные отнюдь не до краев, но ворот зацепился за сережку с александритом.
– Подожди, ты мне ухо оторвешь, – попросила она и стала вынимать из ушей сережки.
Чтобы разглядеть хоть что-нибудь уже сейчас, Жохов отдернул штору на окне. Потянуло холодом. Ни звезд, ни луны не видно было за облаками, но снег, как слюда, отражал их растворенный в воздухе свет.
Наконец Катя сняла свитер. Жохов начал нашаривать у нее между лопатками застежки бюстгальтера. Настал тот момент, когда женщина легко может понять, насколько опытен раздевающий ее мужчина. Он знал об этом со школы, но к сорока трем годам так и не овладел искуством на ощупь определять тип крепежной конструкции. Не вытерпев, она сама завела руки за спину. Щелкнуло, ему осталось лишь спустить с ее плеч бретельки.
Первой жене нравилось, если ее одежду швыряют куда ни попадя, второй – если аккуратно вешают на спинку стула. Он выбрал средний вариант и бросил бюстгальтер на диван. Катя стояла столбом, соображая, как лучше будет подсунуть ему презерватив.
Прежде чем перейти к юбке и рейтузам, Жохов немного помял ей обе груди, уважительно приподнял их, пробуя на вес. Они были почти невесомы. Он нагнулся и со слабым стоном взял в губы напрягшийся левый сосок. «Стонет сизый голубочек», – подумала Катя.
После третьего класса они с теткой ездили в Ленинград и в Летнем саду видели голую мраморную нимфу с блаженным и от этого почему-то неприятным лицом. Одну руку нимфа поднесла к груди, на ней сидел голубь, тоже мраморный, но загаженный живыми. Раскрытым клювиком он тянулся к ее соску. Тетка сказала, что глупая птица приняла его за ягоду, и все-таки было чувство, будто этот гадкий голубь и хищноватое блаженство на лице его хозяйки преступно связаны между собой.
– Не смотри. У меня там волосики, – шепнула она.
– Где?
– На груди. Вокруг сосков.
Только сейчас он заметил, что темноты больше нет. Заоконный свет, обволакивая перекрестье рамы, сочился сквозь быстро сереющее стекло, слишком слабый для того, чтобы предметы начали отбрасывать тень, но обращающий в тени все, к чему прикасался.
Сумка по-прежнему стояла у дежурной под стойкой. Сосед Жохова показал ее Севе. Тот сказал, что выйдет на улицу покурить, вышел и подошел к машине, которую Ильдар предусмотрительно поставил за углом. Ни с крыльца, ни с центральной аллеи заметить ее было невозможно.
Хасан открыл переднюю дверцу. Сева вкратце проинформировал его о положении дел, вернулся в холл главного корпуса и устроился в кресле справа от дверей, чтобы незаметно выскочить наружу за спиной у Жохова, когда тот пойдет за сумкой к рецепции.
Сосед примостился рядом. Коротая время, он рассказывал, как осенью ездил к брату в Воронеж и как там административно-командная система до того изгадила всю природу, что люди травятся собранными в лесу белыми грибами. Внезапно глаза у него побелели от ненависти.
– Я эту породу знаю, они меня всю жизнь унижали моей зарплатой, – сказал он куда-то в пространство между рецепцией и стендом фотографа в углу. – Я с пятнадцати лет на производстве, был начальник участка на ЗИЛе, а перед получкой придешь в столовую и, как цуцик, просишь на раздаче: мне, пожалуйста, девушка, один гарнир, без мяса.
19Дня за два до того как отправиться в Эрдене-Дзу, Шубин с женой осматривали Ногон-Сумэ – Зимний, или Зеленый, дворец Богдо-хана в Улан-Баторе.
Сто лет назад иркутские каменщики построили на берегу Толы это двухэтажное здание под выкрашенной в зеленый цвет железной крышей. Монголия входила тогда в состав Китая, хозяин дворца считался ее духовным владыкой, но не светским. Стиль его новой резиденции вызвал недовольство Пекина. Чтобы избежать обвинений в пророссийских симпатиях, пришлось в спешном порядке навесить под крышей дощатые карнизы с буддийским орнаментом и вырезать на фасаде изображения лотоса.
Потом Поднебесная империя стала Китайской Республикой, Внешняя Монголия – теократической монархией с живым буддой на престоле. После социалистической революции Коминтерн учел тот факт, что простодушные кочевники любят своего монарха, и до его естественной смерти разрешил не устанавливать в Халхе республиканский строй. Старого слепого Богдо с женой оставили доживать век в Ногон-Сумэ. Когда он умер, его личные покои на втором этаже использовали как базу для антирелигиозной пропаганды. Упор делался на развратной жизни последнего хутухты, чье супружеское ложе имело зеркальные стенки, но позже эту деятельность потихоньку свернули, и дворец превратился в мемориальный музей.
Внутри две девушки, уже не говорившие по-русски, продавали входные билеты. Здесь же начиналась экспозиция, одинокая японка щелкала цифровой фотокамерой все подряд, словно это нужно было ей для отчета. Вдали виднелись стеклянные коробки с чучелами зверей и птиц, а в витрине прямо напротив кассы лежал расшитый золотом слоновий чепрак из темно-красного бархата, рядом – такой же наголовник с серебряными бляхами и пышными кистями.
Слона подарил Богдо-хану не то Николай II, не то какой-то купец из Красноярска, но индийский гость не пережил первой монгольской зимы. После смерти из него сделали чучело. На железных штырях смонтировали скелет, укрепили его распорками и вбитыми в землю кольями, обмазали глиной, обмотали войлоком, сверху обтянули бычьими шкурами. В дальнейшем планировалось приладить искусственный хобот, покрыть всю конструкцию предохраняющей от распада золотой краской и установить на площади перед дворцом.
В то время Халха-Монголия только что свергла китайское иго. Слон должен был олицетворять могущество ее монарха и силу ее народа, но установку монумента отложили из-за финансовых трудностей. За это время в нем завелись крысы. Однажды из сарая, где находилось чучело, раздался звук, похожий на шум осыпающихся по горному склону камней. Открыли двери и увидели, что слон лежит на земле грудой составных элементов. Изъеденная обшивка лохмами висела на подточенных крысиными зубами костях. Скелет не выдержал собственной тяжести и обвалился.
Все это рассказал монгольский приятель Шубина, водивший их с женой по дворцу.
– Снизу, – добавил он, – в животе у слона оставили отверстие, чтобы что-то поправить внутри, если что не так. Один старик, дед моего друга, рассказывал мне… До революции он был хуврэком при здешнем храме.
– Это мальчик-послушник, – пояснил Шубин жене.
– Они с другим хуврэком, – досказал приятель, – забирались в этого слона и там спали. Прятались от взрослых лам.
На следующий день в Республиканской библиотеке Шубину принесли русское издание «Отверженных» Гюго. Нужный фрагмент нашелся в четвертой части, книга 6, вторая глава. Здесь описывался «причудливый монумент» на площади Бастилии. Воздвигнутый в годы Первой Империи, он пережил ее лет на двадцать и превратился в «грандиозный труп наполеоновской идеи». Ее воплощал «слон вышиной сорок футов, сделанный из досок и камня, с башней на спине». В нем жил и воевал с крысами храбрый Гаврош.