– Правильно, – кивнула Катя. – Всё остальное – только суффиксы.
– Что – всё? – спросила Лера.
– Всё вообще. Современная цивилизация – это суффиксы, приставки и окончания.
– И что тут страшного?
– Как только это поймешь, начинаешь осознавать, что туда очень легко вернуться.
– Куда туда?
– В ту жизнь. Мы уже возвращаемся, вы же видите.
Лера засмеялась. При Марике ей было море по колено.
– Вы что, ничего не видите? – заволновалась Катя.
– Представьте себе, нет.
– А вы?
Вопрос обращен был к Шубину.
– Да, – сказал он, прекрасно понимая, о чем она говорит.
С прошлой весны им владела та же тревога. Было чувство, будто его привели в подвал огромного здания, в котором он спокойно прожил всю жизнь, и показали, что эта многоэтажная конструкция с электричеством, лифтами и водопроводом держится на трех связанных пальмовым лыком бамбуковых сваях.
– Так объясните же ей! – привстав, потребовала от него Катя. – Что вы молчите?
Шубин растерялся и ничего не ответил. Она взяла тоном выше:
– Почему вы все молчите? Неужели никто не может объяснить ей, что происходит!
– А что происходит? – ухмыльнулась Лера.
– Сережа! – навзрыд закричала Катя. – Объясни ей, или я сейчас уйду!
Жохов силой усадил ее обратно на стул. Она заплакала и начала падать головой куда-то набок. Там, как ей, вероятно, казалось, должно было находиться его плечо. Когда оно наконец нашлось, то не понадобилось. Катя переключилась на Жохова.
– Зачем ты меня сюда привел? – спрашивала она, отталкивая его, но при этом вцепившись ногтями ему в запястье. – Думаешь, твои друзья смеются надо мной? Они над тобой смеются!
Марик протянул ей рюмку водки:
– Выпей, деточка. Клин клином вышибают.
Она ударила его по руке и стала кричать в сторону телевизора, где без звука шли новости по второму каналу:
– А я еще за них голосовала, дура, дура, какая дура, господи! Они же нас за людей не считают! Сами живут дома с детьми, а у меня дочь в Москве, я – черт-те где! Прихожу домой, там чужие люди. Почему я должна так жить?
Жохов обнял ее, она продолжала говорить, но все тише и тише и только ему одному:
– Я терплю, терплю, никому не жалуюсь. Почему я все время должна терпеть? Я больше не могу, не могу больше так жить…
На нее перестали обращать внимание. Кто-то принес из соседней комнаты гитару, через пару минут Лера уже аккомпанировала и подпевала Марику, оравшему:
Вразнобой вступили другие голоса, в том числе еще один женский. Катя запела вместе со всеми. Лицо ее светилось вдохновением, глаза горели. Потекшая с них тушь размазалась по щекам. Жохов сунулся к ней с платком, но был отодвинут локтем, чтобы не мешал.
Шубин видел, с каким мстительным азартом выкрикивает она дорогие, видимо, ее сердцу слова:
Марик орал самозабвенно, громче всех, но в какой-то момент Шубин поймал на себе его спокойный взгляд и заметил, что он так же оценивающе поглядывает на остальных. Наверное, сравнивал приобретения с потерями и не жалел об утраченном. Этот праздник потому и был назначен на пять часов, что ближе к ночи его ждал другой.
Покончив с одной песней, затянули следующую. Шубин хорошо знал этот репертуар, но не пел. На ухо ему медведь наступил, и жена с ее консерваторским образованием давно отучила его от песенной ностальгии по тем временам, когда вечерами собирались у костра в стройотряде, в байдарочном походе, на уборке картофеля.
– Покурим? – перегнувшись к нему через стол, спросил Жохов, тоже молчавший.
В руке у него брякнули спички.
– Многофункциональная вещь, – туманно объяснил он, почему пользуется ими, а не зажигалкой.
Встали у окна, Шубин взял сигарету из предложенной ему пачки «Магны» и узнал, что Жохов покупает ее блоками на Киевском вокзале, так дешевле.
– Ты ведь историк, – сказал он, затянувшись и выпустив дым. – Как по-твоему, цесаревича Алексея расстреляли в Екатеринбурге или он все-таки спасся?
– Чего ты вдруг?
– Увидел тебя и вспомнил про Монголию. Он там жил.
Шубин сразу сообразил, что это Алексей Пуцято, но следующая мысль была уже о себе самом. За такими совпадениями всегда чудился перст судьбы.
– Раньше я часто ездил туда с экспедициями, – договорил Жохов. – В тот год у нас лагерь был на Орхоне, возле Хар-Хорина.
– Это где монастырь Эрдене-Дзу?
– Точно. Недалеко была русская старообрядческая деревня дворов на десять, он оттуда в Хар-Хорин ходил за хлебом.
Рассказать о нем Шубин не успел, помешал телефонный звонок. Марик, взяв трубку, с ходу зарычал в микрофон:
– Гена! Ты где, бля, мы тут все…
Он умолк, перехватил трубку, как пистолет, и наставил ее сначала на Леру, потом на Жохова, но в конечном итоге нацелил Шубину в лоб.
– Пх-х! Тебя.
Звонила жена.
– Помнишь, – сразу перешла она к делу, – на Новый год мы с тобой возвращались от мамы и я потеряла ключи от квартиры?
Вопрос был риторический. Еще бы он не помнил, как под утро, раскисший от шампанского, на одиннадцатом этаже перелезал с соседской лоджии на их собственную.
– Мне кажется, кто-то их нашел, – поделилась жена своей заботой, – а ночью откроет дверь и войдет.
– Сейчас еще семи нет.
– А мне страшно.
Шубин понял, что сделал неверный ход, и воззвал к ее логике:
– Ты сама подумай! Даже если кто-то их нашел, как он поймет, что это наши ключи?
– Не знаю. Приходи, пожалуйста.
– Прямо сию минуту?
– Да, – сказала жена виновато, но твердо.
Застольный хор умолк, Жохов снова возился со своей Катей. Она тихо рыдала, уткнувшись лицом в сложенные на столе руки.
– Не видишь, что ли? Подожди, – отмахнулся он, когда Шубин хотел вернуться к прерванному разговору.
Китайская куртка, бесплатно выданная ему Мариком из тех излишков, что остались у него после помощи пострадавшим от наводнения, валялась на полу в прихожей. Жена опять забыла пришить к ней вешалку. Шубин оделся и, ни с кем не прощаясь, чтобы не заставили пить на посошок, спустился во двор.
Пасмурное небо начиналось прямо над крышами домов, сквозь голые кроны деревьев сеялся редкий снежок. Он оседал на ветвях, но внизу мгновенно таял. Земля оставалась черной. Над ней висел в воздухе узор заснеженных веток, не имеющих, казалось, ничего общего со стволами. Пейзаж был совершенно потусторонний.
На скамейке возле песочницы сидела молодая женщина в лохматой фиолетовой шубе, перед ней стоял зареванный малыш с ведерком в одной руке и совочком в другой. Женщина говорила ему:
– Еще раз полезут, сразу надо давать в лоб. Понял? Сразу в лоб.
Жена встретила его у подъезда.
– Ну что? – ехидно поинтересовался Шубин. – Не приходил еще?
В ответ она произнесла путаную оправдательную речь. В ней было много не относящихся к делу воспоминаний и постоянно повторялись наречия «всегда» и «никогда» в сочетании с ее любимыми выражениями «все люди» и «ни один человек». Пару раз проскочило собирательное местоимение «они», обозначавшее у нее те безличные темные силы, которые повышают цены, устраивают путчи, поддерживают дедовщину в армии, вычитают тринадцать процентов из ее нищенской зарплаты, а теперь еще задумали перенести трамвайную остановку на квартал дальше от дома, чтобы ей труднее было поспевать на работу и таскать с оптового рынка тяжелые сумки с продуктами.
Шубин поцеловал ее, она немного поплакала, и они пошли домой. Весь хмель выдуло по дороге, в начале десятого он вставил в машинку чистый лист, но не успел ударить по клавишам, как появилась жена со словами:
– Ты вот все хаешь этого Шпилькина, а твой Анкудинов, оказывается, тот еще жох. Шпилькин не зря его ненавидел.
Она выложила на стол несколько ксерокопированных страниц из книги «Путешествие в Московию и через Московию в Персию и обратно» Адама Олеария, секретаря голштинского посольства к царю Алексею Михайловичу. Ксерокс Шубину сделали в Ленинской библиотеке. На всю книгу денег он пожалел, потратился только на главу об Анкудинове. Хотя Олеарий лично с ним не встречался, он немало слышал о нем от своих московских знакомых, в основном из числа сотрудников Посольского приказа. Среди них был и Шпилькин, не упустивший случая лишний раз очернить ненавистного кума.
Жена ногтем отчеркнула абзац, заставивший ее изменить отношение к шубинскому любимцу. Здесь описывалось то время, когда Анкудинов еще жил в Москве и в страхе перед ревизией пытался покрыть растрату.
«Увидев, что при предстоящем отчете ему недостанет ста рублей, – писал Олеарий, – он пустился на всяческие хитрости и выдумки, чтобы пополнить раскраденную казну. Между прочим, отправился он к писцу Василию Григорьевичу Шпилькину, своему куму, который неоднократно оказывал ему благодеяния, и сказал, будто прибыл из Вологды знатный купец, добрый его друг, и завтра пожалует к нему в гости. Чтобы нарядить жену и, как принято у московитов, вывести ее к гостю с чаркою водки, Тимошка попросил одолжить ему жемчужный ворот и украшения, принадлежавшие жене Шпилькина, обещав после возвратить их в полной сохранности. Шпилькин, не подозревая ничего дурного, охотно и без залога исполнил просьбу кума, хотя украшения его жены стоили более 1000 талеров. Тимошка, однако, не только забыл их вернуть, но когда кум ему о том напомнил, стал все отрицать, требуя доказательств. Шпилькин призвал его на суд и добился его осуждения, но так как других улик против него не имелось, Тимошку отпустили на поруки».
– Почему ты об этом не пишешь? – спросила жена.
– Мы же не знаем, какие у них были отношения, – оправдался Шубин. – Задним числом Шпилькин мог обвинить Анкудинова в чем угодно.
– Тут еще написано, что он любил мальчиков.
– Компроматом и тогда не брезговали.
Жена проницательно усмехнулась:
– Я замечаю, тебе вообще нравятся жулики. В принципе это вопрос для психоаналитика, почему они тебе нравятся, хотя я могу высказать свое мнение. В глубине души ты им завидуешь, но сам таким быть не можешь, поэтому не желаешь признавать, что они – не как мы. Тебе спокойнее думать, будто все люди – люди, и ты думаешь, что если они переносят трамвайную остановку к комиссионному магазину, значит, так нужно для уличного движения, а на самом деле, мне мама сказала, этот магазин принадлежит бывшему секретарю райкома, только записан на другое имя, и хозяин, естественно, заинтересован, чтобы люди сходили с трамвая и садились на трамвай возле его магазина, вот и все.
Она посмотрела на часы, ахнула и пошла укладывать сына. Через пять минут за стеной зазвучал рояль. Три брата вновь ушли искать счастье на три стороны света, сестра осталась их ждать, но за много лет ни один не прислал весточки о себе:
Сегодня ей не довелось узнать об их судьбе. Сын заснул раньше, чем жена допела песню до конца.
32Анкудинов прибыл в Cтокгольм поздним летом 1651 года. Вскоре он был принят канцлером Акселем Оксеншерной и вручил ему оба послания Дьердя Ракоци – настоящее, с предложением союза против поляков, и поддельное, в котором князь Шуйский рекомендовался как человек, своими талантами могущий принести пользу шведской короне. Ни то ни другое Оксеншерну не заинтересовало. Он, однако, понимал, что претендент на московский престол пригодится ему в дипломатической игре с Москвой, и согласился представить его королеве.
Латынь второго письма оставляла желать лучшего, что шведы снисходительно списали на трансильванское невежество, естественное для такого захолустья. Впрочем, сами они тоже не могли похвалиться избытком образованных людей. Их зазывали сюда со всей Европы, соблазняя деньгами и пожалованием дворянства, но охотников находилось немного. Еще свежа была память о Рене Декарте, полтора года назад приехавшем из Парижа в Стокгольм по приглашению королевы Кристины Августы. Под его руководством она пожелала изучать философию и с такой страстью отдалась этим урокам, что даже зимой, когда северные ночи растягиваются на полсуток и солнце выплывает из морозного тумана едва ли не к обед у, если показывается вообще, Декарту предписывалось являться во дворец к пяти часам утра, чтобы его ученица имела свежую голову для занятий. С постели он вставал на час раньше. За ним присылали карету, но в карете было так же холодно, как на улице. Мороз, вьюга, пронизывающий ветер с моря влияли на это расписание не более чем на распорядок церковных служб или на время побудки в военном лагере.
Единственное дитя великого воителя Густава Адольфа, Кристина Августа с детства воспитывалась как мальчик, ее тело было закалено гимнастикой, верховой ездой, купаниями в ледяной воде. Декарт подобной закалкой не обладал. В лютую январскую стужу, страшась опоздать к началу урока, он подхватил воспаление легких и на девятый день умер, перед смертью написав ученице письмо о сущности любви. Юную королеву волновал этот предмет, еще не постигнутый ею на практике. Впоследствии она не раз касалась его в разговорах с Анкудиновым.
На первой аудиенции ему предложено было рассказать о себе. Он рассказал про отца, про наместничество в Перми Великой, про поход на Крым и турецкую тюрьму, откуда его вывел ангел Господень, но умолчал о жизни в Ватикане. Шведы придерживались лютеранского учения, поэтому Анкудинов опять изменил свою легенду. Якобы еще в Стамбуле, услышав о мудрой северной Зенобии, он решил искать у нее покровительства и прямиком из Турции, через Трансильванию и Польшу, направился в Стокгольм. Князь Ракоци и польский король звали его поступить к ним на службу, но он не захотел.
«Почему же, – спросила Кристина Августа, – вы не пожелали служить нашему брату, королю Яну Казимиру?»
«Потому что вы, ваше величество, – отвечал Анкудинов, – людьми правите по Божьему изволению, а он – по многомятежному человеческому хотению. Вы ими самодержавно владеете, а он им лишь устроение дает, да и то его не слушают. В вашем риксдаге окна все целы, а в польском сейме шляхта промеж себя дерется, иной раз и саблями, стекла побиты вконец, новые вставить никого не докличешься, и то все у них зовется Речь Посполита, сиречь республика».
Королева слушала с большим вниманием. Странный московит, разительно не похожий на своих соплеменников, пробудил ее любопытство. Она распорядилась поселить его на постоялом дворе в центре столицы, положить достойное содержание и приставить толмача для обучения шведскому языку. Через несколько дней была назначена вторая аудиенция, частная.
Утром Анкудинова привели в дворцовый сад и в полном одиночестве оставили у мраморной скамьи среди цветников. Кристина Августа вышла к нему без свиты, в сопровождении только двух фрейлин, одетых в цвета полярной ночи и страшных как смерть. Обе держались от нее на расстоянии выстрела из пистолета.
Здесь не было ни стражи с двухсаженными протазанами, ни придворных, больше похожих на солдат, в ботфортах до колен и в черном сукне от колен до шеи, как подобает всем отвергнувшим греховную роскошь Ватикана. Анкудинов увидел королеву глазами, не ослепленными ее величием. Перед ним стояла мужеподобная особа небольшого роста, широкая в кости, бледно-смуглая, с крупным носом и маленькими глазками. Он не подозревал, что в этой женщине соединились дуб и роза, алмаз и глина, лев и двуутробка.
Ей не исполнилось еще и двадцати пяти лет, и почти двадцать из них Кристина Августа провела на троне. В семь лет она дискутировала с университетскими теологами, в пятнадцать знала шесть языков и зачитывалась Фукидидом, в восемнадцать держала речи к сенату, приказывала министрам, издавала законы и командовала войсками на маневрах. Народ ее обожал. Иноземные принцы, герцоги и курфюрсты, искавшие ее руки, неизменно получали отказ. Юная королева намеревалась всецело посвятить себя благу государства. От отца она унаследовала ум и железную волю, однако на двадцать третьем году жизни, после смерти Декарта, в ней ожила ее мать – привязчивая до слабости, но при этом коварная, чувственная, постоянно жаждущая любви и развлечений. Королева стала капризна, расточительна, завела фаворитов, которых то приближала, то изгоняла, то осыпала подарками, то устраивала им сцены ревности или стравливала между собой. Анкудинов явился в тот момент, когда предыдущий фаворит был отставлен, а новый пока не сыскался.
Денек был погожий, как в Вологде при начале бабьего лета. Солнышко пригревало, листва еще не пожухла. Цветы, прежде чем увянуть под дыханием осеннего моря, испускали предсмертный, болезненно-терпкий аромат. Кристина Августа села на скамью, пригласив Анкудинова сесть рядом. Он долго отнекивался, но в конце концов подчинился. Говорили на латыни, временами переходя на немецкий. Переводчик был призван после того, как речь зашла о материях столь тонких, что Анкудинову стало не хватать слов. Королеве захотелось испытать, насколько изощрен его ум.
«Философ Декарт учит, – cказала она, – что в природе существует два вида любви, животная и сознательная. Первая зарождается в нижних органах тела и от них восходит к голове, вторая проделывает свой путь в обратном направлении. Что вы, князь, об этом думаете?»
«В природе, – ответил Анкудинов, припомнив, как Джулио Аллени в Риме учил его объяснять монголам, почему в мире не может быть двух или нескольких богов, – не может быть двух разных видов любви, ведь если это так, то они либо не равны, либо равны. Если они не равны, то одного, наиболее сильного, было бы достаточно. Если же они равны и сознательная любовь не в силах победить животную, как животная – сознательную, значит, ни одна из них не обладает всей полнотой власти над человеком. Отсюда следует, что любовь едина и двух ее видов быть не может».
Королеве понравился этот ответ.
«Декарт учит также, – продолжила она, – что сознательная любовь имеет три разновидности: привязанность, дружбу и благоговение. В первом случае предмет любви ценят меньше себя, во втором – наравне с собой, в третьем – больше себя самого. Не значит ли это, что первая из трех разновидностей, являясь наименее сильной, не заслуживает права называться любовью?»
«Нет, ваше величество, – ответил Анкудинов. – Если мы признаем, что Декарт прав и любовь можно разделить на два вида, животную и сознательную, то первая разновидность последней, она же привязанность, находится весьма близко к любви животной, а благоговение отстоит от нее далее всего. Оно соединяет души, но не тела, в которых они обитают. Напротив, привязанность имеет следствием слияние тел и посему с полным на то правом может быть названа любовью», – заключил он, памятуя, что ничто так не располагает женщину к мужчине, как вовремя сказанная почтительная дерзость.