— Познакомимся, друзья?
Вадька Егиазарян толкнул Машку сзади линейкой в спину и прошептал:
— Классная тетка, да?
Не поворачиваясь к нему, Машка шепнула в ответ:
— Сейчас проверим…
Началось знакомство по журналу.
— Бурташова!
Лерка встала и тут же села. Дарья Павловна улыбнулась:
— Вайль!
Машка встала, посмотрела на портрет Дарвина над Дашиной головой, затем окинула учительницу холодным взглядом и спросила:
— А какой зверь у вас самый нелюбимый?
Даша снова улыбнулась и ответила:
— Машенька, самый нелюбимый мой зверь — головоногие моллюски: улитки, мидии и устрицы. У меня на них пищевая аллергия. Особенно на устриц. Кстати, они грубочешуйчатые и изменчивы по форме.
— В таком случае, я — устрица, — во всеуслышанье объявила Машка и села на место, очень довольная тем, как все вышло.
Класс грохнул… Вместе со всеми смеялась и Даша. С того момента началась любовь класса с Дарьей Палной. Но, назначив тогда саму себя устрицей, Машка так до конца двустворчатым моллюском и осталась…
— Истинно, истинно говорю вам: наступает время и настало уже, когда мертвые услышат глас Сына Божия и, услышав, оживут. Ибо, как Отец имеет жизнь в самом себе, так и Сыну дал иметь жизнь в самом себе. И дал ему власть производить и суд, потому что он есть Сын человеческий… — Отец Николай, в черной до пола рясе, с кадилом в руке, необыкновенно красивый в этой храмовой строгости, продолжал читать из Евангелия: —…И изыдут творившие добро в Воскресение жизни, а делавшие зло — в Воскресение осуждения…
Родня в черном и люди вокруг перекрестились, и четыре тетки из приходского хора затянули:
— Со святыми упок-о-о-й, Христе, душу раба-а-а Твоего, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконе-е-е-е-чная-я-я…
Машка неумело перекрестилась вместе со всеми и подумала:
«Что-то очень важное в жизни я все-таки упустила…»
Ее никогда не привлекало православие. Что-то насильно-жестокое, натужное и искусственное присутствовало во всей этой коленопреклоненной и челобитной режиссуре. Нельзя сказать, что и лютеранство, с которым она довольно тесно соприкоснулась за годы жизни в Стокгольме, особенно растревожило ее адвокатское нутро, но были все же в нем — и она не могла этого не заметить — сдержанность, достоинство и пусть порой стерилизованное — этого она тоже не могла упустить из виду, но вежливое внимание к каждому прихожанину, рассматриваемому местным пастором как отдельную личность. Да и учителей у нее по этой части особенно не обнаруживалось. Русскую маму свою Машка знала только по сохранившимся фотографиям — та умерла, когда дочери едва исполнился годик. Валентину Рахметовну, татарку, новую гражданскую жену отца, а впоследствии законную мачеху, женщину сколь хищную, столь и безликую, но, тем не менее, вовремя успевшую на исходе мужских лет завоевать расположение отца своим выбритым налысо, на мусульманский манер, лобком, интересовали в основном его деньги, получаемые им не столько за бесконечно издаваемые научные труды и публикации, сколько за работу в качестве признанного международного эксперта на аукционах Сотби и Кристи. Что же касается самого отца, Дмитрия Георгиевича Вайля, этнического потомка давным-давно обрусевшей немецкой семьи, то как к вере со всеми ее видами, подвидами, отрядами и классами вероисповеданий, так и непосредственно к Господу Богу Отцу Небесному, а также к хорошо известному верующей общественности Сыну его и, соответственно, их Святому Духу он имел отношение наипрямейшее — понимал про все это настолько, насколько требовал раздел «Мифы и легенды Древней Греции» в объеме читаемого им на истфаке МГУ курса истории искусств.
Лева, первый ее муж, еврей по паспорту и выкрест по правозащитной деятельности, напротив, в те годы увлекался православием неистово, но в связи с повальным, от слабого до умеренного, похолоданием интереса радио «Свобода» и «Свободная Европа» так же, как и общества изнутри страны в целом к этой самой Левиной деятельности, он к моменту их первого с Машкой в Генриховой квартире соединения решил уже не тревожить священное лоно православия своим присутствием и просто тихим и незаметным образом отошел в интеллектуальную тень — безработно-перестроечное безденежье… Со временем, когда денежные дела окончательно прокисли даже в надеждах, Лева начал подумывать о безболезненно мягком переходе в иудаизм с одновременной возможностью получения в Израиле какого-нибудь гранта…
Но в то же время, не вставая с дивана в столь критический для его невостребованного интеллекта период, он подтолкнул Машку перевестись с дневного юрфака на вечерний, чтобы она хоть с какой-нибудь неответственной зарплаты подтаскивала в дом привычного вкусненького — всего понемножку.
Неответственная зарплата при помощи Дмитрия Георгиевича, с которым Машке к тому времени удалось помириться при посредничестве, как это ни было странно, мачехи-татарки, образовалась в Центральном Доме Художника, что незадолго до этого открылся на Крымском валу. Там, будучи на побегушках, она и наткнулась на чуть поддатого Жан-Люка, которого нетрезвая судьба забросила в тот момент в Первопрестольную на открытие выставки современного европейского экологического плаката. На Жан-Люковом плакате в пучины Мирового океана уходила подводная лодка, выполненная в сюрреалистической манере в виде океанического моллюска-устрицы с приоткрытыми створками, откуда цепью пузырьков выходил воздух. Было ясно, что субмарина уже неуправляема и путь ее лежит ко дну. Плакат вопрошал: «Кто следующий?» Роман завязался мгновенно, и на какое-то время Жан-Люк даже свел потребление островного жидкого продукта до минимума. Машка окунулась в роман с легкостью, страха за Левку уже не было — в этом смысле на горизонте уже просматривалась любимая подруга — надежнейшая и сердобольная Лерка…
Что же касается самого Жан-Люка, ставшего вскорости вторым Машкиным партнером по безбожью, то он, в отличие от всех предыдущих, знал о Боге и Вере все. Также он знал все о Надежде и Любви. Знал и верил вдохновенно, особенно когда творил… Однако знания эти плохо сочетались с предпочитаемым им всему прочему жидкому (и даже без устриц) ямайским ромом и потому, когда дело доходило до духовного параграфа, то к моменту своих потенциальных откровений Жан-Люк ничего толкового на этот счет уже припомнить не мог и в результате сосредотачивался на устричной открывалке…
В невеселом этом перечне учителей по части познавания Божественности окружающего мира Бьерну досталось место по остатку — снизу, с самого края. Божий вопрос для него решался с детства и самым несложным образом: по возможности не доставлять никому беспокойства и вовремя платить налоги, имея в виду те из них, которые невозможно отстоять в ходе судебного заседания.
— Лютеранство, — сказал он как-то Машке, задумчиво пожевав дужку очков, — очень комфортный способ веры.
Так на полном серьезе и сказал: «Комфортный». И все-таки тогда она приняла сказанное им за шутку. Но по прошествии времени, вспомнив об этом разговоре, решила, что шутка места на самом деле не имела. К Божьим делам в чистом виде они больше никогда не возвращались, только к меценатским…
…Тетки допели службу, отец Николай подымил туда-сюда кадилом и заговорил:
— Все мы знаем, что раба Божья, Дарья, была истинной христианкой. Нельзя жить истинной и достойной жизнью здесь, не готовясь к смерти и не имея постоянно мысли о смерти, о жизни вечной… Смерть, самое страшное для человека, верующему не страшна, как не страшны для крылатого существа все бездны, пропасти и падения…
Машка отвела взгляд от алтаря, подняла глаза вверх и сквозь цветной витраж подкупольных окон посмотрела в небо. Облака нестройной кучкой текли мимо храма Феодора Стратилата, последовательно меняя цвет: друг за дружкой они вползали сначала в красное витражное стекло, затем в синее и, наконец, медленно вытекали из последнего, зеленовато-желтого, успев изменить за время проползания свою изначальную форму.
«Грубочешуйчатые и изменчивы по форме», — вспомнился ей внезапно первый Дашин урок…
…Новенький появился в классе на следующий день, второго сентября.
— Это Коля Объедков, — представила его Даша. — Он будет учиться в вашем классе.
— Объедок… — зашелестело по классу тут же сочиненное прозвище.
Худощавый русоволосый мальчик с глазами цвета небесной лазури никак не отреагировал. Спокойно и оценивающе он окинул взглядом кабинет и молча прошел к пустующему сзади столу.
«Не приживется прозвище», — почему-то подумала тогда Машка.
Так оно и случилось, вернее — и не случилось…
Учился Объедков старательно, но неважно. Однако неудовлетворительные оценки свои воспринимал с несвойственным подростку достоинством. Друзей у него в школе не было, да, собственно говоря, никто к нему в друзья и не набивался. Иногда, правда, он после двух-трехдневного пропуска занятий приходил в школу с начинавшим уже желтеть синяком на шее или щеке, все больше молчал, и тогда ребята, чувствуя какую-то тайну в поведении новичка, старались сменить проявляемое к нему равнодушие на дружеский нейтралитет.
К концу первой четверти к Объедкову в классе попривыкли, и он уже не казался таким странным, хотя все еще держался особняком. Иногда Даша оставляла его после уроков, и они о чем-то говорили. И тогда тайна его ненадолго снова занимала ребят. Но когда кто-нибудь из них пытался так, между прочим, поговорить с Колькой на эту тему, Объедков как-то странно смотрел на него своими ясной голубизны глазами и молчал, так молчал, что тому делалось не по себе…
Деньги стали пропадать из карманов ребячьих пальто и курток сразу начиная с первых октябрьских холодов. Сначала педсовет не придавал этому особого значения, списывая все на случайность. Но скоро это вошло в систему, и по школе поползли слухи.
— Подумаешь, — сказала как-то Лерке Машка. — Если бы я захотела, то тоже запросто могла бы украсть и никто не заметил бы. Спорим?
Девочки поспорили на компот с марципаном. В этот день Машка уходила домой на один урок раньше, по просьбе родителей. До конца переменки оставалось почти четыре минуты и нужно было успеть…
Машка засекла его спину, уловив движение по легкому покачиванию пальто в противоположном конце раздевалки. Спина моментально взмокла от страха, дрожь пробила позвоночник, весь, без остатка, до самой острой косточки, на копчике, внизу.
Сжав в потной руке несколько смятых рублей, она успела прошмыгнуть за старый фанерный щит, служивший уличной доской объявлений, который вытаскивали два раза в год на школьный двор для подведения итогов между классами по результату сборов макулатуры. Рядом раздались чьи-то шаги, и сразу вслед за этим кто-то тихо произнес:
— Тебе сейчас лучше выйти оттуда, Устрица.
Дрожа всем телом, с зажатыми в руке деньгами она вышла из-за щита и увидела перед собой Колю Объедкова, который, не говоря ни слова, смотрел на нее так, как только он один умел смотреть на людей.
— Нет, Коля, нет… — голос у Машки дрожал, — это не я… Это мы просто… Это игра… — Она умоляюще смотрела на мальчика, и спасение было в его руках. — Это в первый раз, мы больше не будем… — Глаза у нее блестели от подступивших слез. — Не надо так думать… Пожалуйста…
— Тебе нужно положить это на место, — тихо сказал Объедков и кивнул на смятые рубли. — И больше не делать этого. Никогда…
Он повернулся и вышел из раздевалки. Машка трясущимися руками запихала рубли в первую попавшуюся детскую шубку и нашла свое пальто. Дрожь в руках не унималась. Она сняла его с вешалки — пальто оказалось неожиданно тяжелым и потянуло вниз. Страх тоже не отпускал. Она попробовала снова приподнять свое пальто, но оно оказалось сильнее Машки — стало еще тяжелее. Тогда она опустила его на пол и потянула шарф из рукава. Это оказалось ей по силам. Машка рассеянно накинула шарф на плечи, но промахнулась, и он завис у нее на голове. Она нагнулась, чтобы поднять упавшее пальто, и в этот миг шарф превратился в стальной обруч, обруч стянулся вокруг Машкиной головы и со страшной силой сжал ее так, что вокруг все стало темно, до черноты темно и больно, очень больно, невыносимо больно и страшно темно…
Через сорок минут Машку в бессознательном состоянии нашли в раздевалке рядом с брошенными на пол пальто и мягким вязаным детским шарфиком. С этого дня кражи в школьной раздевалке прекратились. С этого же дня начались неизлечимые, неизменно в силу неизвестных медицине законов и причин возникающие тяжелейшие спазмы сосудов головного мозга… Машкиного мозга…
Отец Николай поднял голову, обвел взглядом скорбное собрание и, подержав паузу, продолжил:
— Смерть близких — это еще одно подтверждение нашей веры в бесконечность. Наша любовь к ушедшему — это еще одно утверждение бытия другого мира. Мы вместе с умершим доходим до границы двух миров — мира призрачного и мира живого: смерть доказывает нам реальность того, что мы считали призрачным, и призрачность — того, что мы считали живым… — На секунду он замолчал, задумчиво посмотрел в одну точку, затем прикрыл глаза и положил руку на сердце. — Жизнь — драгоценный и единственный дар, а мы бессмысленно и бесконечно тратим ее, забывая о ее краткости. Мы всегда ждем будущего, когда будто бы должна начаться настоящая жизнь. А настоящая жизнь в это время уходит в этих мечтах и сожалениях…
Митька Раушенбах легонько толкнул Машку в бок:
— Кто бы мог подумать, а, Устрица? — Он незаметно для окружающих кивнул головой в сторону священника. — Колька-то наш кем стал… Все молчуном раньше ходил, а сейчас, смотри, соловьем поет… Даша бы послушала…
Машка, не поворачиваясь к Мите, прошептала:
— А она слышит, Мить… Наверняка…
…Первой после отца с мачехой к ней в палату пустили классную руководительницу, Дарью Павловну.
— Ну как ты тут, Устрица? — улыбнулась Даша и положила руку Машке на лоб.
— Мы… Я не виновата, Дарья Пална… Я не хотела… Я не знала, что так получится… — Машка с испугом смотрела на учительницу.
— Ну конечно, ты не виновата, девочка, — мягко ответила Даша, поняв ее слова по-своему. — Разве кто-нибудь говорит о твоей вине? Сейчас все хотят, чтобы ты поскорее выздоровела и вернулась в школу. Все ребята тебя очень ждут и просили меня сказать тебе об этом. — Она вынула из сумки банановую гроздь и положила на прикроватную тумбочку. — Между прочим, у тебя гость… — Даша слегка замялась и добавила: — Мне почему-то кажется, вы должны подружиться. Во всяком случае, мне бы этого хотелось…
После Дашиного ухода в палату вошел Объедков. Машка вздрогнула… Коля взглянул на нее своим гипнотическим взглядом, от которого всегда хотелось съежиться, и присел на край кровати:
— Здравствуй…
Машка молчала, не зная как себя вести. Коля как будто не заметил ее настороженного ожидания и тихо сказал:
— Я пришел тебе сказать, что ничего не было… И чтобы ты поправлялась и была… — Он помолчал. — И была как все… И еще вот. — Он вынул из кармана небольшой сверток, упакованный в газетный лист, и положил на тумбочку рядом с бананами. — Это тебе для здоровья. Гостинец… Обязательно…
Объедков встал:
— Прощай, Устрица… — И неслышными шагами покинул палату…
Машка развернула сверток. В руках ее оказалась пачка индийского чая со слоном на желтом картоне. Ни одного слова Машка так и не произнесла, но, странное дело, ей казалось, что ни с его, ни с ее стороны никаких слов и не потребовалось — просто что-то тихое и доброе пролетело над ее, Машкиной, кроватью и недолго повисело где-то сверху и немного в стороне, около окна, там, где в палату проникал солнечный свет, с таким трудом вырабатываемый враз надвинувшейся на всех скупой московской зимой…
С этого дня началась их дружба — Устрицы и Кольки Объедкова…
Панихида отходила… В этот момент Машка поняла, что неотрывно слушала каждое слово, которое отец Николай негромко изрекал в полумраке храма. И каждое слово это западало ей в душу, находило там свой небольшой укромный уголок, просачиваясь сквозь неведомые ей раньше щелки, просачиваясь и оставаясь…
— От скорби по умершим не защитит нас ни любовь наша к жизни, ни мужество перенесения страданий, ни мудрость наша… Смерть — явление двустороннее: умирает уходящий от нас, а болит и замирает наша душа. Но мы не должны отступать перед страданиями, мы должны всем напряжением своих духовных сил пройти сквозь страдания и выйти из них укрепленными и умудренными…
Все, кроме Вадьки и Ирки Берестовой мужа, не сговариваясь, перекрестились. Машка перекрестилась вместе со всеми. Тонкая свечка из мутного парафина в ее руке прогнулась, оторвалась, вспыхнула горячая густая капля и упала на тыльную сторону ее ладони. Машка вздрогнула. Решение пришло, нет, не внезапно, просто — само собой, и она ему не удивилась.
«Я хочу, чтобы отец Николай меня крестил, — отчетливо подумала она, забыв в этот момент о Стокгольме, Бьерне, о ярко-красном металлике „Корветте“ и даже о Даше, чья деликатная душа, очевидно, была где-то рядом, завершая окончательный отрыв от учительского тела… Закрыв глаза, она повторила про себя фразу по слогам: — Я… хо-чу… крес-тить-ся…»
Правду о Кольке она узнала позднее, через год, когда он первый раз пришел к ней в дом. К Машкиному удивлению, несдержанная и неприветливая, как правило, Валентина Рахметовна на этот раз являла собой образец радушия и хозяйской ласки по отношению к совершенно незнакомому мальчику из падчерицыной школы.
— Ну и чем же угощать вас прикажете, молодой человек? — спросила она Кольку с добродушной улыбкой на лице, чем глубоко поразила Машку. Та даже растерялась, предвидя какой-нибудь очередной мачехин подвох.
Коля сдержанно улыбнулся в ответ и сказал:
— Я бы выпил стакан индийского чаю. Без всего… — Глаза его оставались холодными…
Тогда же, после чая, в Машкиной комнате он рассказал ей, что мать его пьет, а напившись, дерется, и что живут они трудно. Отца у него не было никогда…