И мир стал вдруг чем-то большим, чем просто дома, горы, дороги и пасущиеся кони, покойник под каменной плитой, колючка кактуса или город, искрящийся в ночи своими огнями. Мир уже не был раздроблен, расколот на части. Охваченный сетью гудящих проводов, он стал вдруг единым целым.
С потоком света она влилась в каждый дом, в каждую комнату, и туда, где жизнь только пробудилась от шлепка по попке новорожденного, и туда, где жизнь в человеке уже едва теплилась, как свет в лампочке, горела неровно, тлела и погасла совсем. Поток электричества увлекал ее за собой. На сотни миль вокруг в окнах загорелся свет, и все стало доступно ее зрению и слуху, одиночество ушло. Теперь она стала такой же, как все. одной из многих тысяч людей, о чем-то размышляющих, в чем-то убежденных.
Она трепетала, как сухая, безжизненная тростинка. От высокого напряжения ее мысли метались и запутывались в переплетении проводов.
Во всем царило равновесие. В одном месте она видела, как жизнь увядает, а рядом, всего в какой-нибудь миле, люди поднимали бокалы за новорожденного, передавали сигары, улыбались, хохотали, жали друг другу руки. Она видела бледные, вытянутые лица умирающих в белых постелях, слышала, как они начинают постигать и принимать смерть, смотрела на их движения, угадывала чувства и понимала, как они одиноки и замкнуты, понимала, что им уже никогда, ни за что не увидеть мир в равновесии, каким его видит она.
Она проглотила слюну, коснулась пальцами шеи — шея горела. Веки дрожали.
Она не была одинока.
Динамо-машина раскрутила ее, а центробежная сила пустила по проводам, как из пращи, к миллионам стеклянных колбочек, привинченных под потолками. Нужно только потянуть за шнурок или повернуть рубильник, или нажать на выключатель — и они вспыхнут.
Зажечь свет можно везде, его надо только включить. Пока света не было, в домах было темно. Но вот она сразу очутилась во всех домах, вошла в каждую комнату. И она уже не одинока. И ей досталась частица большого, общего горя и страха. Но вокруг не только одни страдания. Можно посмотреть на все и с другой стороны. Жизнь начинается с рождения — это нежный, хрупкий младенец. Это тело, согретое обедом, свежие краски и звуки, запахи полевых цветов.
И как только свет где-то гаснет, жизнь зажигает его снова, и в домах опять светло.
Она очутилась сразу у Кларков и Греев, Шоу и Мартинсов, у Хэнфордов и Фентонов, у Дрейков, Губбельсов и Смитов. Она была одна, но не знала одиночества. В голове у человека есть разные отверстия. Пожалуй, это звучит странно, даже несколько глупо, но все же это отверстия. Сквозь одни мы смотрим на мир и на людей в нем, таких же беспокойных, разных и непростых, как и мы сами. Другие отверстия помогают нам слышать, и есть еще одно, чтобы поведать о своем горе, когда оно нас тяготит. Запахи пшеницы, льда, костров проникают через другие отверстия и мы узнаем через них времена года — лето, зиму или осень. Все это дано человеку, чтобы он не чувствовал себя одиноко. Зажмурьтесь — вы окажетесь в одиночестве. Чтобы верить во что-то, нужно просто открыть глаза.
Электрической сетью опутался весь мир, знакомый ей уже столько лет. Она вжилась в каждый провод этой сети. В ней светилась и дрожала каждая клеточка. Ее ласкала бесконечное легкое полотно, которое милю за милей укутало землю мягким, гудящим покрывалом.
В электростанции пели работающие турбины, искры, яркие, как свечки, вспыхивали и соскакивали вниз по согнутым локтям труб и кабелей. Ряды машин казались хором святых, их нимбы переливались то красным, то желтым, то зеленым, их мощные гимны возносились под самую крышу, и в зале все дрожало от эха. Снаружи порывы ветра с воем разбивались о стены, дождь заливал окна. Некоторое время она лежала, положив голову на свернутое одеяло, а потом вдруг расплакалась.
Какие мысли заставили ее плакать? Были это слезы радостного облегчения или смирения — она не знала. Торжественные звуки взлетали все выше и выше. Казалось, целый мир хлынул в ее душу. Она протянула руку и дотронулась до Берти. Он все еще не спал и смотрел в потолок. Наверное, его мысли тоже витали сейчас где-то в переплетении проводов, и в его душе отзывалось все, что ни есть на свете. Он чувствовал себя частицей целого, и это придавало ему силы и уверенности. Но ее это новое ощущение единства со всем миром ошеломило. Гудение все нарастало. Руки мужа обняли ее, она уткнулась в его плечо и снова разрыдалась, горько и неудержимо…
Утром небо над пустыней было яркое, чистое. Они неторопливо вышли из электростанции, оседлали лошадей, привязали вещи и двинулись в путь.
Над нею сияло голубое небо. Она не сразу почувствовала, что держится в седле прямо, не сутулясь, взглянула на свои руки — они не дрожат, а раньше были как чужие. Видны были горы вдалеке, краски не блекли и не расплывались перед глазами. Все было неразрывно связано: камни с песком, песок с цветком, а цветок с небом. И так бесконечно.
— Но! Пошли! — раздался в душистом прохладном воздухе голос Берти, и лошади ускорили шаг, оставляя позади кирпичное здание.
Она держалась в седле легко и изящно. В ней пробудилось чувство безмятежной легкости, и она не смогла бы теперь прожить без этого. Это было бы так же немыслимо, как персик без косточки.
— Берти, — позвала она. Он чуть придержал лошадь.
— Что?
— Мы могли бы… — начала она.
— Что бы мы могли? — переспросил он, не расслышав.
— Мы могли бы приехать сюда еще раз? — спросила она, показывая на электростанцию. — Ну, как-нибудь, в воскресенье?
Он задумчиво посмотрел на нее и кивнул:
— А что ж. Приедем, конечно, приедем.
Когда они въехали в город, она гудела себе под нос какую-то странную мелодию. Он оглянулся и прислушался. Так, наверное, гудит горячий воздух, когда плывет и струится над раскаленным полотном железной дороги в жаркий летний день. Гудит в одном ключе, на одной ноте. Гудение то чуть повышается, то понижается, но звук непрерывный, нежный и приятный на слух.
En La Noche (В ночи — исп.)
En La Noche 1952 год Переводчик: Д. СмушковичВсю ночь миссис Наваррес выла, и ее завывания заполняли дом подобно включенному свету, так что никто не мог уснуть. Всю ночь она кусала свою белую подушку, и заламывала худые руки, и вопила: "Мой Джо!" К трем часам ночи обитатели дома, окончательно отчаявшись, что она хоть когда-нибудь закроет свой размалеванный красный рот, поднялись, разгоряченные и решительные, оделись и поехали в окраинный круглосуточный кинотеатр. Там Рой Роджерс гонялся за негодяями сквозь клубы застоявшегося табачного дыма, и его реплики раздавались в темном ночном кинозале поверх тихого похрапывания. На рассвете миссис Наваррес все еще рыдала и вопила. Днем было не так уж плохо. Сводный хор детей, орущих там и сям по всему дому, казался спасительной благостыней, почти гармонией. Да еще пыхтящий грохот стиральных машин на крыльце, да торопливая мексиканская скороговорка женщин в синелевых платьях, стоящих на залитых водой, промокших насквозь ступеньках. Но то и дело над пронзительной болтовней, над шумом стирки, над криками детей, словно радио, включенное на полную мощность, взмывал голос миссис Наваррес.
— Мой Джо, о бедный мой Джо! — верещала она. В сумерках заявились мужчины с рабочим потом под мышками. По всему раскаленному дому, развалясь в прохладных ваннах, они ругались и зажимали уши ладонями.
— Да когда же она замолкнет! — бессильно гневались они. Кто-то даже постучал в ее дверь:
— Уймись, женщина! Но миссис Наваррес только завизжала еще пуще: "Ох, ах! Джо, Джо!"
— Сегодня дома не обедаем! — сказали мужья своим женам. Во всем доме кухонная утварь возвращалась на полки, двери закрывались, и мужчины спешили к выходу, придерживая своих надушенных жен за бледные локотки. Мистер Вильянасуль, в полночь отперев свою ветхую рассыпающуюся дверь, прикрыл свои карие глаза и постоял немного, пошатываясь. Его жена Тина стояла рядом, вместе с тремя сыновьями и двумя дочерьми (одна грудная).
— О Господи, — прошептал мистер Вильянасуль. — Иисусе сладчайший, спустись с креста и утихомирь эту женщину. Они вошли в свою сумрачную комнатушку и взглянули на голубой огонек свечи, мерцавшей под одиноким распятием. Мистер Вильянасуль задумчиво покачал головой.
— Он по-прежнему на кресте. Они поджаривались в своих постелях, словно мясо на угольях, и ночь поливала их собственными приправами. Весь дом полыхал от крика этой несносной женщины.
— Задыхаюсь! — Мистер Вильянасуль пронесся по всему дому и вместе с женой удрал на крыльцо, покинув детей, обладавших великим и волшебным талантом спать, несмотря ни на что. Неясные фигуры толпились на крыльце. Дюжина мужчин молчаливо сутулилась, сжимая в смуглых пальцах дымящиеся сигареты; облаченные в синель женщины подставлялись под слабый летний ночной ветерок. Они двигались, словно сонные видения, словно манекены, начиненные проволочками и колесиками. Глаза их опухли, голоса звучали хрипло.
— Пойдем, удавим ее, — сказал один из мужчин.
— Нет, так не годится, — возразила женщина. — Давайте выбросим ее из окна. Все устало засмеялись. Мистер Вильянасуль заморгал и обвел всех растерянным взглядом. Его жена вяло переминалась с ним рядышком.
— Можно подумать, кроме Джо никого на свете в армию не призывали, — раздраженно бросил кто-то. — Миссис Наваррес, вот еще! Да этот ее муженек Джо картошку чистить будет — самое безопасное местечко в пехоте!
— Что-то нужно предпринять, — молвил мистер Вильянасуль. Жесткая решительность собственного голоса его испугала. Все воззрились на него.
— Еще одной ночи нам не выдержать, — тупо заключил мистер Вильянасуль.
— Чем больше мы стучимся к ней, тем больше она орет, — пояснил мистер Гомес.
— Священник приходил после обеда, — сказала миссис Гутьеррес. — Мы за ним послали с отчаяния. Но миссис Наваррес даже дверь ему не открыла, как он ни упрашивал. Священник и ушел. Мы и полицейского Гилви попросили на нее наорать — думаете, она хоть послушала?
— Значит, нужно попытаться по-другому, — размышлял мистер Вильянасуль. — Кто-то должен ее… утешить, что ли…
— По-другому — это как? — спросил мистер Гомес.
— Вот если бы, — подвел итог минутному раздумью мистер Вильянасуль, — среди нас оказался холостяк… Его слова упали, словно холодный камень в глубокий колодец. Послышался всплеск, тихо разошлись круги. Все вздохнули. Словно летний ветерок поднялся. Мужчины слегка приосанились; женщины оживились.
— Но, — ответил мистер Гомес, вновь оседая, — мы все женаты. Холостяков здесь нет.
— О, — сказал каждый, и все погрузились в жаркое пересохшее русло ночи, продолжая безмолвно курить.
— Тогда, — выпалил мистер Вильянасуль, приподымая плечи и поджав губы, — это должен сделать один из нас! И вновь подул ночной ветер, пробуждая в людях благоговение.
— Сейчас не до эгоизма! — объявил мистер Вильянасуль. — Один из нас должен это совершить! Или это, или еще одну ночь в аду поджариваться! И тут люди на крыльце, прищурившись, расступились вокруг него.
— Вы ведь это сделаете, мистер Вильянасуль? — жаждали узнать они. Он оцепенел. Сигарета едва не вывалилась у него из пальцев.
— Да, но я… — возразил он.
— Вы, — откликнулись они. — Да? Он лихорадочно взмахнул руками.
— У меня жена и пятеро детей, один грудной!
— Но мы все женаты, а это ваша идея, и вы должны иметь храбрость не отступать от своих убеждений, мистер Вильянасуль, — говорил каждый. Он очень перепугался и замолчал. Он боязливо взглянул на свою жену. Она стояла, утомленно обмахиваясь ночным воздухом, и старалась разглядеть его.
— Я так устала, — горестно произнесла она.
— Тина, — сказал он.
— Я умру, если не засну, — пожаловалась она.
— Да, но Тина… — сказал он.
— Я умру, и мне принесут много цветов и похоронят, если я не отдохну хоть немного, — пробормотала она.
— Как она скверно выглядит, — заметил каждый. Мистер Вильянасуль колебался не более мгновения. Он коснулся вялых горячих пальцев своей жены. Он коснулся губами ее горячей щеки. Без единого слова он покинул крыльцо. Они слышали его шаги на темной лестнице, потом наверху, на третьем этаже, где завывала и вопила миссис Наваррес. Мужчины снова закурили и отбросили спички, перешептываясь, словно ветер; женщины слонялись вокруг них, то и дело подходя и заговаривая с миссис Вильянасуль, опиравшейся на перила. Под ее усталыми глазами пролегли тени.
— Вот теперь, — тихо прошептал один из мужчин, — мистер Вильянасуль уже наверху! Все затихли.
— А теперь, — выдохнул мужчина театральным шепотом, — мистер Вильянасуль стучится в ее дверь! Тук, тук. Все молчали, затаив дыхание.
— А теперь миссис Наваррес по случаю вторжения начинает вопить с новыми силами! С верхнего этажа донесся пронзительный вопль.
— А теперь, — воображал мужчина, сутулясь и осторожно помахивая рукой, — мистер Вильянасуль умоляет и умоляет у закрытой двери, тихо, нежно. Люди на крыльце напряженно вздернули в ожидании подбородки, пытаясь сквозь тройной слой дерева и штукатурки разглядеть верхний этаж. Вопли утихли.
— А теперь мистер Вильянасуль говорит быстро-быстро, он молит, он шепчет, он обещает, — тихо воскликнул мужчина. Вопли перешли в рыдания, рыдания в стоны, и наконец все смолкло и растворилось в дыхании, в биении сердец, в ожидании. Примерно через пару минут, потные, выжидающие, все стоявшие на крыльце услышали, как на третьем этаже брякнула щеколда, дверь открылась, и мгновением позже затворилась под звуки шепота. Дом затих. Тишина жила в каждой комнате, словно выключенный свет. Тишина, словно прохладное вино, струилась по коридорам. Тишина обдавала их из окон, словно прохладный воздух из погреба. Они стояли и вдыхали ее прохладу.
— Ах, — вздохнули они. Мужчины отшвырнули сигареты и на цыпочках вошли в затихший дом, женщины следом. Вскоре крыльцо опустело. Они плыли в прохладных чертогах тишины. Миссис Вильянасуль в тупом остолбенении отперла свою дверь.
— Мы должны выставить мистеру Вильянасулю угощение, — прошептал кто-то.
— Свечку ему завтра поставить.
Двери затворились. В своей прохладной постели покоилась миссис Вильянасуль.
— Он такой заботливый, — сонно подумала она, смежив веки. — За это я его и люблю. Тишина, словно прохладная рука, погладила ее на сон грядущий.
Солнце и тень
Sun and Shadow 1953 год Переводчик: Л. ЖдановКамера стрекотала как насекомое. Она отливала металлической синью, точно большой жирный жук, в чутких, бережно ощупывающих руках мужчины. Она блестела в ярком солнечном свете.
— Брось, Рикардо, не надо!
— Эй, вы там, внизу! — заорал Рикардо, подойдя к окну.
— Рикардо, перестань!
Он повернулся к жене:
— Ты не мне, ты им скажи, чтобы перестали. Спустись и скажи… Что трусишь?
— Они никого не задевают, — терпеливо произнесла жена.
Он отмахнулся от нее и лег на подоконник, глядя вниз.
— Эй, вы! — крикнул он.
Человек с черной камерой мельком взглянул на него, потом снова навел аппарат на даму в белых, как соль, купальных трусиках, белом бюстгальтере и зеленой клетчатой косынке. Она стояла прислонившись плечом к потрескавшейся штукатурке дома. Позади нее, поднеся руку ко рту, улыбался смуглый мальчонка.
— Томас! — крикнул Рикардо. Он обратился к жене: — Господи Иисусе, там стоит Томас, это мой собственный сын там улыбается.
Рикардо метнулся к двери.
— Не натвори беды! — взмолилась жена.
— Я им голову оторву! — ответил Рикардо.
В следующий миг он исчез.
Внизу томная дама переменила позу, теперь она опиралась на облупившиеся голубые перила. Рикардо подоспел как раз вовремя.
— Это мои перила! — заявил он.
Фотограф подбежал к ним.
— Нет-нет, не мешайте, мы фотографируем. Все в порядке. Сейчас уйдем.
— Нет, не в порядке, — сказал Рикардо, сверкая черными глазами. Он взмахнул морщинистой рукой. — Она стоит перед моим домом.
— Мы снимаем для журнала мод. — Фотограф улыбался.
— Что же мне теперь делать? — спросил Рикардо, обращаясь к небесам. — Прийти в исступление от этой новости? Плясать наподобие эпилептического святого?
— Если дело в деньгах, то вот вам пять песо, — с улыбкой предложил фотограф.
Рикардо оттолкнул его руку.
— Я получаю деньги за работу. Вы ничего не понимаете. Пожалуйста, уходите. Фотограф оторопел:
— Постойте…
— Томас, домой!
— Но, папа…
— Брысь! — рявкнул Рикардо.
Мальчик исчез.
— Никогда еще такого не бывало! — сказал фотограф.
— А давно пора! Кто мы? Трусы? — Рикардо вопрошал весь мир.
В переулке стала собираться толпа. Люди тихо переговаривались, улыбались, подталкивали друг друга локтем. Фотограф подчеркнуто вежливо закрыл камеру.
— Ол райт, пойдем на другую улицу. Я там приметил великолепную стену, чудесные трещины, отличные глубокие тени. Если мы поднажмем…
Девушка, которая во время перепалки нервно мяла в руках косынку, взяла сумку с гримом и сорвалась с места. Но Рикардо успел коснуться ее руки.
— Не поймите меня превратно, — поспешно проговорил он.
Она остановилась и глянула на него из-под опущенных век.
— Я не на вас сержусь, — продолжал он. — И не на вас. — Он повернулся к фотографу.
— Так какого же… — заговорил фотограф.
Рикардо махнул рукой:
— Вы служите, и я служу. Все мы люди подневольные. И мы должны понимать друг друга. Но когда вы приходите к моему дому с этой вашей камерой, которая словно глаз черного слепня, пониманию конец. Я не хочу, чтобы вы использовали мой переулок из-за его красивых теней, мое небо из-за его солнца, мой дом из-за этой живописной трещины! Ясно? "Ах как красиво! Прислонись здесь! Стань там! Сядь тут! Согнись там! Вот так!" Да-да, я все слышал! Вы думаете, я дурак? У меня книги есть. Видите вон то окно, наверху? Мария!