Старик улыбнулся, пошел в свою хижину, принес сумку Фалалея и достал оттуда флейту.
— Сыграть? Это можно. Чего бы тебе сыграть? Хочешь марш? Нет? Рашен? Можно рашен. Слушайте все!
Стоя, Фалалей начал играть. Пальцы плохо слушались. Печальная, унылая песня огласила окрестность. Сердце Фалалея сжала тоска. На глазах навернулись слезы… Губы ему не повиновались. Флейта вздохнула и смолкла.
— Во как у нас! — пробормотал Фалалей.
Испанцы захлопали в ладоши. Дед сорвал несколько больших виноградных листьев, завернул в них кусок белого сыру, меду, лепешку и все положил Фалалею в мешок, что-то приговаривая.
Караван налегке пустился в обратный путь и глубокой ночью вернулся к закрытой бухте, где дожидалась лодка.
Возвращение
«Проворный» готовился покинуть гибралтарский рейд. Не разыскав на фрегате Фалалея, командир заявил начальнику порта о пропаже с корабля мальчика-флейтщика, прося, если отыщется, доставить его на русскую поморскую шхуну, которая стояла на рейде с грузом трески для Италии.
Уже выкатывали якорь, когда к «Проворному» подошла лодка под красным парусом. Испанцы были опять в расшитых куртках и широкополых шляпах. Фалалей, стоя на борту лодки, махал шапкой и кричал отчаянно:
— Братцы! Братцы! Погодите!
Командир позволил лодке причалить к правому почетному трапу: он был, пожалуй, больше всех рад возвращению Фалалея.
На палубу фрегата поднялся командир испанцев, а за ним, понуро, — Фалалей. Встречал их Сашенька Беляев. А за ним стоял, усмехаясь, боцман Чепурной и, нащупывая в кармане брюк новый линек, приговаривал:
— Теперь уж нет! Не для проформы! Теперь уж не для проформы! Я тебя! Я тебя!
Задержав руку Беляева в своей, испанец сказал по-английски:
— Не наказывайте мальчика. Это бравый парень. Он хотел сразиться за свободу!
Мичман ответил пылко:
— Благодарю вас, синьор! Это он успеет сделать дома.
Испанец снял шляпу и поклонился. Он спустился в лодку. Лодка отчалила. Матросы на «Проворном» побежали по вантам. Упали и распустились паруса. Якорь выдернули, как репку. Паруса наполнились ветром. Фрегат развернулся и, рассекая волны, двинулся. С борта грохнули пушки, салютуя британскому флагу. Крепость отвечала равным числом выстрелов.
«Проворный» вышел из бухты в открытое море.
Офицеры после спуска флага пригласили капитан-лейтенанта Козина в кают-компанию.
Обычай флота таков: никто из офицеров не имеет входа в каюту командира без приглашения, но и командир может войти в кают-компанию только будучи приглашенным.
Предстояло обсудить поступок Фалалея. Мичман Беляев успел допросить Фалалея и теперь рассказал в кают-компании, как все случилось.
Фалалей в тот день, когда купил себе сомбреро, не мог долго заснуть после наказания и прислушивался к тому, что делалось на корабле и за его бортом. Ему послышалось, что на второй палубе открывают левый бортовой люк. Натянув брюки, Фалалей прокрался туда и увидел, что люк и точно открыт, а за бортом стоит пришвартованная лодка. Фонаря не было. Кто-то из матросов «Проворного» тихо переговаривался с людьми в лодке на матросском языке.
— Чего это они, дяденька? — спросил Фалалей потихоньку.
— Молчи! Шляпу тебе привезли! — и сунул шляпу в руки Фалалея.
Фалалей обрадовался, вернулся в кубрик, повесил шляпу на коечный крюк и вдруг решил убежать. Захватил флейту и сумку, прокрался снова на вторую палубу и хотел попроситься, чтобы его взяли в лодку. Тут вахтенный сверху окрикнул лодку, подозревая что-то неладное. Она отчалила. Фалалей спрыгнул в лодку, и люк тихо за ним закрылся.
— «Зачем ты убежал? — спросил я Фалалея, — продолжал Беляев свой доклад. — Тебе обидно было за порку?» — «Обидно, само собой. Да, главное, хотелось еще раз в Испании побыть, а на берег после того меня больше бы не взяли…» Вот и все, Николай Алексеич. Мы позвали вас сюда просить, чтобы малютку не наказывали. Все дело кончилось пустяками.
— Что же это такое, господа?! — гневно воскликнул Козин. — Это, по-твоему, Сашенька, пустяки? Будем говорить как родные. Это пустяки? Люди открывают в ночную вахту люк. К кораблю подходит лодка. Зачем? Мичман Бодиско, я спрашиваю вас как вахтенного начальника: вы видели, что к борту подошла лодка?
— Видеть было нельзя: ночь — чернее чернил. Лодки все время юлили вокруг нас. Я несколько раз окрикивал и приказывал вахтенным смотреть зорче.
— Вы должны были слышать, если не видали.
— Не слышал, каюсь. Я был очень утомлен, Николай Алексеич…
— Да, да, господа! Вы тогда были очень, очень утомлены! Надо допросить флейтщика — быть может, он опознает тех из наших людей, кои тогда открыли люк.
— Малютка не сделает этого ни за что, если б даже он узнал тогда людей, — уверенно ответил Беляев.
— Надо осмотреть корабль. Возможно, что мы взяли на борт контрабанду. Фалалей-то видел — грузили что-нибудь на корабль из лодки?
— Только шляпу, Николай Алексеич.
Молодежь рассмеялась. Старший летами артиллерийский офицер сказал серьезно:
— Я уверен, что к нам ничего не грузили, но кое-что выгрузили. Бомбардир Одинцов доложил мне, что у нас не хватает двух бочонков пороха.
Козин вскочил с места:
— Что? Что вы, дорогой мой! Замолчите!
Артиллерист спокойно курил и ответил, разведя руками:
— Да, очень жаль, но это так.
— Они лазили ночью в крюйт-камеру?[14] И вы допустили это! Вы пойдете под суд, сударь мой!
— Если под суд, то вместе с вами, капитан-лейтенант. Но будьте покойны: на крюйт-камере никто замков не ломал. Бочонки были приготовлены для снаряжения холостых картузов. Очень уж мы часто салютуем, Николай Алексеич!
— Какой порох: ружейный?
— Нет, пушечный, английский. Наших клейм, будьте покойны, на бочках нет.
— Зачем им пушечный порох?
— Они, может быть, надеются, что у них будет своя артиллерия.
— Фалалей видел на лодке бочонки?
— Да, два всего, — ответил Беляев.
— Еще что?
— Ящики. Надо думать — с ружьями.
— Ну, это не от нас!
— Наверное! Подарок лорда Чатама, вернее всего.
— Боже мой, боже мой!.. Господа, вы молоды. Я опытнее вас. Куда идете вы? Куда толкаете людей? Вы сами идете в пропасть и их толкаете туда… Господа! Что вы там делаете? Отвечайте, Бестужев! — вскричал Козин, прерывая свою проповедь.
— Делаю то, что обязан делать, — ответил лукаво улыбаясь, Бестужев, — пишу заметки. Ведь я же назначен, по высочайшему повелению, историографом корабля. Я должен подробно описать наши подвиги, наш славный поход… К этому мне сейчас представился единственный случай…
— Что мне делать с вами, господа? Вы все шутите, смеетесь, а отвечаю я. И перед государем, и перед законом, и перед своею совестью. Что мне делать? Скажите!
— Предать забвению! Все предать забвению! — тихо сказал старший летами артиллерийский офицер.
— Предать забвению! — согласились с ним молодые офицеры.
Козин встал и повторил:
— Предать забвению!
Он молча поклонился и вышел из кают-компании.
«Проворный», подгоняемый попутным ветром, на всех парусах стремился к родным берегам.
Плавание океаном, проливами и Балтикой было спокойное, благополучное.
Наконец открылись плоские берега и дюны Эстляндии. Выглянули верхушки мачт торговых кораблей в Кронштадтской гавани. «Проворный» вошел на рейд. Раздались выстрелы салюта, подтянулись фестонами паруса, упали реи, матросы побежали по вантам, и паруса на всех трех мачтах исчезли в мгновение ока. Упал якорь. Фрегат, описав круг, остановился.
Флейтщик Фалалей 14 декабря 1825 года вышел вместе с ротой гвардейского экипажа на Сенатскую площадь и был убит картечью при залпе царской артиллерии по восставшим против Николая Первого войскам.
ТЫСЯЧА ЖЕНИХОВ И НЕВЕСТ
I. О том, как ловко дьячок вышел из затруднительного положения, сделав кляксу и присыпав ее песком
— Согласно ли, князь, то, что мы собираемся делать, с достоинством человека! — воскликнул молодой офицер в гвардейской форме, сопровождая по нескончаемой анфиладе дворцовых покоев опекуна, одетого в придворный мундир, расшитый золотом. Грудь опекуна опоясывала широкая орденская лента, шпагу украшал бант из лиловой ленты, а сбоку висел в лентах большой золоченый ключ. Панталоны опекуна — из белого сукна, по шву оторочены золотыми позументами.
Опекун язвительно усмехнулся на замечание своего спутника, приостановился и ответил:
— О чьем достоинстве вы говорите, мой друг?
— Я говорю, князь, о достоинстве ч е л о в е к а!..
— Ну да, но это л ю д и, — ответил опекун, поведя рукой в направлении безмолвных людей, выстроенных длинным коридором вдоль покоев.
— Ну да, но это л ю д и, — ответил опекун, поведя рукой в направлении безмолвных людей, выстроенных длинным коридором вдоль покоев.
Справа стояли молодые люди, слева — девушки. И те и другие были юны, они только что покинули забавы резвого детства. Казалось, что это был маскарад, только без масок.
Вот кучер, в плисовой безрукавке и шляпе с павлиньим пером. Вот ремесленник, с обвязанной узким ремешком головой, чтобы не мешали работе, рассыпаясь, русые кудри. Дальше, сутулясь от привычной на голове ноши, — уличный разносчик в белом фартуке и красном кушаке. Тут — испитой и навеселе тощий ткач из фабричной светелки. Там — господский лакей или казачок в сюртуке с золочеными пуговицами. Многие явились сюда принарядясь, а иные были босы и в лохмотьях…
Не меньшее разнообразие открывалось в левой веренице девушек, выстроенных лицом к молодым людям. Среди девушек можно было видеть бледноликих прачек с набухшими руками, белошвеек с исколотыми пальцами, огородниц в белых платочках и в сарафанах, с подоткнутыми по привычке подолами, портних, одетых по последней модной картинке, служанок в накрахмаленных широких ситцевых юбках, прядильщиц в платьях с узкими, плотно застегнутыми у запястья рукавами…
Иные из девушек были так хорошо одеты, что, встретив ее на Кузнецком мосту или в театре, вы ничем бы ее не отличили от барышни или от дочери гильдейского купца.
Опекун со своим молодым спутником проходили по длинному ковру, между двух рядов людей, провожаемые взглядами то угрюмой злобы, то веселой насмешки, то робкой, заплаканной надежды, то затаенной гордости, то открытой бесшабашной удали…
— Это л ю д и, — с нажимом повторил старик опекун.
— Люди? Но что же отличает людей от человека? — возразил молодой офицер.
— А! — со вкусом причмокнул опекун. — Когда спрашивали у крепостных про вашего покойного батюшку, что он за человек, то крепостные отвечали: «Ч е л о в е к ничего, хороший, л ю д е й не обижает…» Отличие явственное, не правда ли?..
— Князь, князь! Неужто я опоздал? Прошу меня извинить! — послышалось позади.
— Нет, генерал, мы вас ждем… Позвольте вам представить — гвардии капитан Друцкой, флигель-адъютант ее величества, назначен государыней присутствовать при всех наших действиях… А это, друг мой, именно тот ч е л о в е к, которому высочайше повелено устроить счастье этих людей.
— И устроим, и устроим, — суетливо приговаривал, отдуваясь, генерал.
Он был румян, тучен; его воловьи ласковые глаза были подернуты влагой. Генерал с удовольствием окинул взглядом длинный ряд юных девиц.
— Теперь мы можем приступить, — сказал опекун. — Вот наш молодой друг находит, что, исполнив то, что нам повелено, мы нарушим в каждом из этих людей достоинство человека.
— Ха-ха-ха! — весело и звонко рассмеялся генерал и больше ничего не сказал.
— Что же, генерал, начнем, пожалуй? — предложил опекун.
— Начнем, начнем, — весело говорил, идя с левой стороны за опекуном, генерал.
Друцкой следовал за ними.
— Каков будет порядок?
— Да я так полагаю, государи мои, что времени им было дадено достаточно, чтобы каждый мог сыскать суженую, а девка высмотреть суженого. Три дня они резвились во дворе и парке — водили хороводы, бегали в горелки, пели песни и плясали. Им и было приказано встать тут друг против друга, как сами хотят. Вот глядите, что за пара, — прибавил опекун.
Он указал на молодого русого парня в новой безрукавке и канифасовой алой рубахе — по-видимому, кучеренка из богатого дома.
Как раз против кучеренка стояла девушка в городском нарядном платье и шляпке с подвязанными лентой полями. На руках девушки были перчатки. Казалось, что это не простолюдинка, а барышня, попавшая сюда на смотрины тысячи женихов и невест по нелепой случайности и только ждет подходящего мгновения, чтобы объясниться и уйти…
Видя, что взгляды комиссионеров остановились на ней, девушка вдруг с очаровательной грацией упала на колени и, простирая вперед руки, воскликнула:
— Умоляю вас о милости!
— О чем ты просишь, милая?
— Я прошу, чтоб меня не подвергали этой участи. Я не хочу идти замуж…
— Неужели тебе никто не приглянулся?
— Никто. Я не хочу выходить замуж. Я не могу жить в деревне. Не делайте меня несчастной!
— Как? — воскликнул опекун. — Ты противишься воле государыни? Она, в неизреченной милости своей и материнской о вас заботе, решила сделать вас счастливыми, воспитать через вас поколения счастливых людей…
— Нет, я знаю, что буду несчастна.
— Если ты и будешь несчастна сама, то можешь составить счастье супруга, — медленно и наставительно говорил опекун, осанисто выставляя блистающую золотом и драгоценными камнями грудь. — Не в этом ли истинный путь и назначение девушки? Если никто тебе не приглянулся, то уж наверное ты приглянулась многим. Хоть бы вот этот парень. Скажи, ну чем он не хорош!
Опекун повел рукой в сторону молодого кучера в безрукавке.
Парень стоял словно окаменелый и, вытянув шею вперед, смотрел хотя и оторопело, однако весело.
— Истинную правду изволите говорить, ваше сиятельство, — сморгнув, заговорил кучер, — мы будем очень хороши.
Опекун и остальные комиссионеры улыбнулись.
— Для чего же ты хорош?
— Для того, ваше сиятельство, чтобы взять вот их за себя…
— Ты желаешь на ней жениться?
— Желаем на них жениться, ваше сиятельство!
Услышав эти слова, девушка резво вскочила на ноги и кинулась было бежать. Строгий взор опекуна ее остановил.
— Давайте, господа, с этой пары и начнем. Пройдем в круглый зал, там я велел быть письмоводителю и писарям.
Опекун приказал девушке и претенденту на ее руку идти вперед. Все двинулись между двумя шпалерами женихов и невест. Девушка плакала. Невесты недвижимо провожали шествие, перешептываясь и морщась от сдержанных слез, женихи — угрюмыми, недобрыми взорами.
При входе опекуна в круглый зал письмоводитель вскочил из-за стола и низко поклонился. Писаря, с заложенными за ухо гусиными перьями, вытянулись во фронт. То же сделал и стоявший в ряд с писарями дьячок, по-утиному вытянув тощую шею с кадыком. Опекун уселся за столом в кресло. Рядом с опекуном, по сторонам, сели оба комиссионера — гвардии капитан и генерал. Для них были приготовлены кресла со спинками пониже. Стол, накрытый сукном, письмоводитель во фраке с длинными фалдочками, писаря и, наконец, духовное лицо — все говорило, что тут открывается важное присутствие.
Девушка и парень стояли перед столом. Писаря развернули тетради списков и ждали приказаний. Дьячок, оседлав очками нос, пробовал, достаточно ли в песочнице сухого песку, чтобы присыпать написанное, хороши ли чернила и не брызжет ли перо. Перед дьячком лежала закрытая книга. Дьячок, видимо, был в беспокойстве.
Опекун обратился к девушке с расспросами: кто она, где жила и чем занимается после обучения в Воспитательном доме. Девушка плакала и на все вопросы отвечала рыданиями. Редко плачущая женщина бывает привлекательна, но девушка так очаровательно закрывала лицо кружевным платочком, так бессильно падали потом вниз ее обнаженные тонкие, точеные руки, что все ею любовались, не исключая дьячка, привыкшего, впрочем, к женским заплаканным лицам под венцом.
Суженый девушки хмурился и молчал, пока его еще не спрашивали. Имя суженой надлежало разыскать в одном списке, в другом списке — имя его и затем начать их именами новый, третий список, чтобы соединить эти имена навеки. Но никто не знал имени девушки, она упрямо отказывалась себя назвать. Комиссионеры становились в тупик.
— Спросим парня — быть может, он знает что-либо о ней, — предложил Друцкой, сочувственно смотря на девушку.
— Как же не знать! Они нам очень хорошо известны, — ответил парень на обращенный к нему вопрос опекуна.
— Ты знаешь ее имя?
— Как же не знать, знаю. Зовут ее по-нашему Лейлой, а господа звали Леилой.
— «По-нашему»!.. Что это означает?
— Да так все ее у нас звали.
— Где «у вас»?
— А на дворе господ Гагариных. Они, вот эта самая Лейла, у господ Гагариных на театре танцевали. Теперь, как Лейла оказала молодому господину Гагарину непослушание в понятном деле, то его сиятельство, обыкновенно, приказал отправить ее на конюшню. Мне и было приказано ее немножко постегать. Но не смог я, ваше сиятельство. Отказался.
— Как же ты смог ослушаться? — воскликнул опекун.
— Сердце загорелось, ваше сиятельство. Да ведь мы не крепостные — царские дети!
— Что же сделали с тобой, любезный?
— Что? Известно, постегали и меня.
— Как же, раз ты не крепостной?
— Да ведь барин наш тем и известен, что у него на конюшне и купцов парывали.
— Что же ты помог ей, что отказался?
— Нет, ваше сиятельство. Охотники на это всегда найдутся. Я на одной скамейке — они на другой. Тут она мне и показалась. Не заплакала, не кричала. Да еще и после того — на дворе всем хорошо известно — они молодому барину покориться не пожелали…