Триптих. Одиночество в Сети - Вишневский Януш Леон 32 стр.


И тем не менее плотскость их связи проявлялась почти в каждом разговоре по ICQ и почти в каждом мейле. В двусмысленные описания происшествий и ситуаций они втайне протаскивали свои крайне однозначные мечты и желания. Он был убежден, что при их встречах в интернете нежных прикосновений бывало куда больше, чем при свиданиях так называемых обычных парочек на парковой скамейке. Они говорили о сексе, никогда не произнося этого слова.

И вот в Париже это уйдет — наконец-то — в прошлое. С одной стороны, мысль о грядущей встрече электризовала, как начало эротического сна, с другой, порождала в нем напряжение и беспокойство. В Париже за дверьми аэропорта фантазия могла разойтись с действительностью. То, что было между ними, взросло на ночве очарованности словом и выраженной вербально мыслью. И, наверное, было оно таким сильным, интенсивным и непрестанным, потому что практически не имело шансов исполниться в реальности.

Он ощущал ее притягательность, не видя ее. Неоднократно, когда он читал ее письма, у него происходила эрекция. Эротика — это всегда создание воображения, но у большинства людей воображения, инспирированного некой телесностью. В его случае ее чувственность была чем-то вроде любовных стихотворений в поэтическом томике. К тому же в томике, который кто-то еще продолжает писать.

Он всегда любил любовную лирику. Многие стихи знал на память. И к нескольким десяткам стихотворений польских поэтов, которые он декламировал еще в средней школе, теперь добавились стихи Рильке. На немецком! Но это уже в последние годы, когда он стал «чувствовать» немецкий язык и даже сны ему начали сниться на немецком. А до того ему казалось, что немецкий больше пригоден для казармы, чем для поэзии. Похоже, это такой польский исторический балласт.

Он думал об этом, попивая очередной виски и глядя на танцующую девушку. Любовная лирика у него слегка путалась с сексом. Видимо, из-за виски, этой девушки и музыки.

«Да, — решил он, — пожалуй, это из-за музыки».

Уже более десятка лет музыка, причем не обязательно блюзовая, ассоциировалась у него с сексом. Началось это давно благодаря одной женщине.


Это было еще до Нового Орлеана. Он получил министерскую стипендию на проведение исследований в рамках общего проекта его вроцлавского института и университета в Дублине.

В Дублине, когда он туда приехал, стояла серая, дождливая и холодная весна. Он работал в компьютерной лаборатории факультета генетики в восточной части кампуса, находящегося почти в самом центре города. Жил он в комнате, отведенной для гостей университета, на территории кампуса, который казался ему чудовищным лабиринтом соединенных между собой зданий из красного кирпича. Ему говорили, что из его комнаты можно, ни разу не выходя на улицу, пройти по коридорам до самой компьютерной лаборатории. Как-то вечером он попробовал это сделать, но когда оказался в воняющей сыростью и формалином прозекторской медицинского факультета, уставленной столами с голыми трупами, решил больше таких попыток не предпринимать.

Первый месяц он работал, что называется, не разгибаясь. У него был какой-то эйфорический транс. Благодаря деньгам ООН на три месяца он покинул польский «зверинец», где для получения доступа к ксероксу надо было писать заявление декану, и оказался в мире, где ксерокс стоял в холле университетской столовой. Ну как тут было не впасть в эйфорию?

В основном он ходил протоптанной дорогой, ведущей из компьютерного центра через столовую, в которой он торопливо проглатывал ланч, к себе в комнату, где около двух ночи ложился спать, утомленный и возбужденный прошедшим днем, чтобы в седьмом часу утра снова встать. И только через месяц он обратил внимание, что у него все чаще бывают минуты, когда он испытывает мучительное одиночество. Ему нужно было вырваться из этого замкнутого и полностью подчиненного работе цикла жизни в Дублине.

И вот в длинный уик-энд он поехал поездом на юго-западное побережье острова в городок Лимерик, лежащий над глубоко врезающимся в сушу заливом, который напоминал широкий норвежский фиорд. Весь день он провел, странствуя по побережью и останавливаясь только в маленьких ирландских пабах, где пил «Гиннес» и прислушивался к разговорам местных жителей, пытаясь понять их. Как правило, понять ему ничего не удавалось, и даже очередные кружки «Гиннеса» не способны были изменить эту ситуацию. Ирландцы не только по-другому говорят. Они просто другие. Гостеприимные, упрямые, скрывающие впечатлительность под маской улыбки. И в своем мировосприятии очень близкие к полякам. Маршрут он спланировал так, чтобы закат солнца наблюдать, сидя на дальней точке у подножья знаменитого Мохейрского обрыва, отвесной скальной стены почти что двадцатиметровой высоты, покрытой трещинами и зелеными пятнами травы. Солнце заходило в такт разбивающихся о скалы океанских волн. И вдруг ему стало ужасно тоскливо. Он смотрел на прижимающиеся друг к другу парочки, на родителей, держащих за руки детей, на дружеские компании, попивающие пиво и громко обменивающиеся впечатлениями, и внезапно ощутил, до чего он на самом деле одинок и никому не нужен.

Поздно вечером он ехал в поезде в Дублин. В купе вместе с ним сидела элегантно одетая старушка в очках, сдвинутых к кончику носа. Она занимала место возле окна. В черном платье до пола, в шнурованных черных ботинках и шляпке на сколотом серебряными шпильками седом коке она казалась пассажиркой поезда XIX века. Исполненная достоинства, неприступная, она была по-своему красива. Когда он осведомился, не против ли она, если он займет место в этом купе, она приветливо улыбнулась ему. Он вынул из рюкзачка «Плейбой», который купил в киоске на вокзале в Лимерике. Попытался читать, но почувствовал усталость и отложил журнал. Решил подремать. И тут старушка спросила у него, можно ли ей взглянуть на «этот журнал». Он удивился. Хоть он и считал «Плейбой» — у него была неплохая коллекция номеров на разных языках — интересным и высококлассным изданием, эта старушка как-то не сочеталась с журналом. Он молча протянул ей «Плейбой». Она неторопливо листала его, время от времени на чем-то задерживалась, что-то в нем читала.

Он молча смотрел в окно и чувствовал, как постепенно уходит усталость этого заполненного впечатлениями дня. Подумал, что, когда приедет в Дублин, с удовольствием сядет за компьютер. Через полчаса они подъезжали к Порт-Лише, маленькому городку на полпути между Лимериком и Дублином. Старушка встала и принялась приготавливаться к выходу. Когда поезд стал тормозить, она, протягивая ему журнал, совершенно спокойно промолвила:

— А знаете, сейчас даже fuck значит не то, что значило когда-то. И по правде сказать, это жаль.

Закрывая дверь купе, она улыбнулась ему.

А он мысленно рассмеялся, изумленный и позабавленный этим комментарием.

«Но ведь она права насчет fuck», — вдруг подумал он.

Совсем недавно в Дублине какой-то идиот, театральный критик, восторгался постановкой «Фауста» Гете, в которой Фауст ширяется героином, занимается оральным и анальным сексом с Гретхен, а в финале танцует с ее трупом.

Каким чудом fuck сейчас может значить то же, что когда-то, если на фильм, где главная, к тому же шестнадцатилетняя, героиня укладывает себе прическу спермой, которую только что изверг ее дружок, который, кстати сказать, немногим старше ее, в Лондоне пускают двенадцатилетних детей?

Да, старушка была абсолютно права. Доброе старое fuck уже значит не то, что раньше…

Она вышла, и к нему вернулось какое-то специфическое чувство сожаления… Он никогда больше уже не встретит эту старушку. Она существовала в его жизни всего несколько минут и больше не вернется. А ему так хотелось бы хоть разок еще встретиться с нею. Люди следуют по трассам, предуказанным судьбой или предназначением — неважно, как это называется. На какой-то миг трассы эти пересекаются с нашей и вновь расходятся. Только немногие и крайне редко выказывают желание идти по нашей трассе и остаются с нами чуть дольше. Однако бывают и такие, кто существует с нами достаточно долго, чтобы их захотелось удержать. Но и они уходят дальше. Как эта старушка, что только что вышла с поезда, или та красивая девушка, которой он недавно любовался, стоя в очереди в банке. Ему всегда становится грустно, когда случается что-либо подобное. Интересно, другие тоже испытывают похожую печаль?

В Порт-Лише к нему в купе вошел крепко сложенный улыбчивый мужчина примерно того же возраста, что и он. Якуб сразу отметил, что тот говорит с акцентом, и после нескольких минут разговора он внимательней присмотрелся к нему. Что-то его толкнуло, и он рискнул задать вопрос:

— Простите, вы случайно не говорите по-польски?

Попутчик улыбнулся и ответил:

— Ну да… конечно… это вы… Я вас видел в университетской столовой.

В Порт-Лише к нему в купе вошел крепко сложенный улыбчивый мужчина примерно того же возраста, что и он. Якуб сразу отметил, что тот говорит с акцентом, и после нескольких минут разговора он внимательней присмотрелся к нему. Что-то его толкнуло, и он рискнул задать вопрос:

— Простите, вы случайно не говорите по-польски?

Попутчик улыбнулся и ответил:

— Ну да… конечно… это вы… Я вас видел в университетской столовой.

Оказалось, что его зовут Збышек, он приехал из Варшавы и уже почти год работает над диссертацией. Они тут же перешли на «ты». Выяснилось, что Збышек занимается информатикой и пишет software для проектирования транзисторов большой мощности. Они заговорили о компьютерах, электронике, о своих планах, но поезд уже подошел к Дублину.

Так началась их дружба, нелепо и глупо оборвавшаяся два месяца спустя.

После встречи в поезде Якуб стал часто бывать у него. Они встречались практически каждый день. Они с симпатией относились друг к другу, им нравилось вместе проводить время. Как-то вечером они выбрались в ближний паб. Вдруг Збышек встал и поцелуем приветствовал улыбающуюся девушку. Они обменялись несколькими словами на английском, потом Збышек представил ее Якубу:

— Позволь представить тебе мою добрую знакомую Дженнифер. Дженнифер — англичанка и изучает здесь экономику. — Затем, улыбнувшись, добавил: — Ко мне она хорошо относится только потому, что Шопен был поляком.

Никогда до сих пор он не встречал женщины с такими длинными ресницами. Они явно были настоящие. Никакая тушь так не удлинила бы их. Иногда ему казалось, будто он слышит, как она закрывает глаза. Поначалу, пока он не привык к их виду, ему приходилось сосредотачиваться, когда он смотрел ей в глаза. К тому же ее невозможно голубые глаза при таких ресницах и почти черных волосах до плеч казались неподходящими к ее облику. И притом все время чудилось, будто в них стоят слезы. Тому, кто не знал ее, могло показаться, что она плачет. Она просто замечательно выглядела, когда взахлеб смеялась, а при этом в глазах у нее блестели слезы.

На ней были обтягивающие широкие бедра черные брюки и такой же кашемировый свитерок с большим вырезом мыском. Шею обнимали большие и, разумеется, тоже черные, с кожаной отделкой, наушники плеера, который висел на поясе. Она была худенькая, что при маленьком росте создавало впечатление миниатюрности. Почти хрупкости. Потому-то широкие бедра и непропорционально большие, распирающие свитерок груди приковывали внимание. Дженнифер знала, что ее груди «тревожат» мужчин. Почти всегда она носила облегающие вещи.

Подавая руку, она поднесла ее ему к губам и, глядя в глаза, шепотом промолвила:

— Поцелуй. Мне безумно нравится, как вы, поляки, здороваясь с женщинами, целуете им руки.

От ее руки пахло жасмином с легкой примесью ванили. В ней все возбуждало — и этот шепот, и запах. И бедра. Ко всему прочему ему нравилось, когда у хрупких женщин были большие, тяжелые груди.

Он представился. Она спросила, с какой буквы начинается его второе имя, и, узнав, что с «Л», произнесла нечто, чего он тогда не понял:

— JL, как Йони и Линга. У тебя инициалы тантры. Это сулит наслаждение.

И пока он думал, что она подразумевает под тантрой, Дженнифер поинтересовалась, не против ли он, если она поменяет местами и соединит инициалы и будет называть его Элджот. Удивленный, он улыбнулся, но счел, что это будет даже оригинально, и согласился.

Так он познакомился с Дженнифер с острова Уайт.

С того дня они встречались довольно часто. Она почти всегда была в черном и почти всегда с огромными наушниками плеера на шее. Дело в том, что Дженнифер больше всего, за исключением, быть может, секса, любила музыку и слушала ее каждую свободную минуту. Как потом оказалось, слушала она музыку и в минуты, которые в общепринятом понимании трудно определить как «свободные». К тому же слушала Дженнифер только серьезную музыку. Она знала все про Баха, могла рассказать месяц за месяцем жизнь Моцарта, напевая при этом отрывки из его менуэтов, концертов и опер, знала либретто почти всех опер, названия многих из которых он даже не слышал. Она, единственная из знакомых ему иностранцев, способна была написать фамилию Шопена так, как пишут ее поляки, то есть с Sz, а не так, как в остальной Европе — с Ch. Она пыталась расспрашивать его о Шопене и, когда поняла, что он не может рассказать больше того, что ей уже известно, была изрядно разочарована. Через некоторое время ему уже стало очевидно, что Дженнифер все чаще оказывается там, где бывает он.

В ней было что-то электризующее. Она была необыкновенно — сама она говорила «отвратительно» — интеллигентна. Это отпугивало от нее многих мужчин, которых она привлекала своей внешностью и вызывающей сексуальностью, но которые после нескольких минут разговора начинали испытывать сомнения, готовы ли они на «такое» интеллектуальное усилие, ради того чтобы затащить ее в постель. У большинства, кстати, никаких шансов не было, а те, у которых были, совершали большую ошибку, отступаясь, ибо Дженнифер была лучшей наградой за подобное усилие.

В ней была некая загадочность. Дженнифер поражала его. С первой минуты она умела слушать, была непосредственна, обладала фотографической памятью. Бывала сентиментальной, робкой, смущенной и через минуту вдруг становилась разнузданной до вульгарности. В течение нескольких секунд могла перейти от анализа принципов функционирования биржи — его, приехавшего из «угнетенной коммунистической» Польши, это всегда интересовало — к рассказу полушепотом, почему она плачет, когда слушает «Аиду» Верди. И рассказав ему об этом за столиком в ресторане, она действительно заплакала. Он никогда не забудет, с каким свирепым осуждением смотрели на него кельнеры, решившие, что он жестоко обидел ее.

Она казалась недоступной. Да, Дженнифер нравилась ему, однако не настолько, чтобы он был готов в ущерб своей работе тратить время на завоевание ее и проверку степени ее недоступности. Он решил: пусть Дженнифер будет вызывать в нем вибрацию и глубоко затаенное искушение все-таки попытаться, однако он будет противиться этому искушению. «Ради науки и Польши», — мысленно усмехался он.

Случилось это в его именины. Хотя имя Якуб отмечено в этот день не во всех календарях, он праздновал именины 30 апреля. Как хотела его мама. Но поскольку сей раз этот день выпал на середину недели, друзей он пригласил к себе на субботу. Близилась полночь, а он все еще работал. И вдруг раздался негромкий стук.

Дженнифер.

Совершенно другая. Без наушников на шее и не в черном.

Она была в облегающих, сужающихся книзу светло-фиолетовых брюках и светло-розовой блузке на пуговицах, заправленной в брюки. Лифчик она не надела, и это было видно сквозь материал блузки. Волосы у нее были зачесаны коком и причудливо повязаны шелковым платочком в цвет брюк. Блестящие глаза «со слезой» она чуть подвела фиолетовым и мазнула губы помадой того же цвета. Контуры же губ обвела более темным оттенком фиолетового, что создавало впечатление, будто они у нее очень пухлые. Якуб, как зачарованный, смотрел на нее не в силах скрыть удивления.

— Как ты думаешь, Шопен тоже праздновал свои именины? Про это я нигде не смогла прочесть. Я так хотела успеть с поздравлениями до полуночи. Видишь, успела. Сейчас без восьми двенадцать.

Она подошла к нему, приподнялась на цыпочки и коснулась губами его губ. Прижалась к нему. Он решил, что как-нибудь спросит, что за фирма так гениально сочетает в ее духах жасмин с ванилью. От нее пахло так же, как в день их знакомства.

Видя, что он стоит и не знает, что делать с руками, она чуть отодвинулась и, глядя ему в глаза, подала маленького желтого плюшевого тигренка, на животе у которого черной ниткой было вышито по-английски: «Get physical».[21]

— Это подарок тебе на именины. А сейчас заканчивай работать. Я приглашаю тебя к себе выпить по бокалу вина. Обещаю, что не стану устраивать тебе экзамен по Шопену.

Немножко ошарашенный, он улыбался и все время думал: значит ли это «Get physical», что он может прикоснуться к ней. Надо признаться, ему очень хотелось, чтобы так оно и было. Выглядела она сегодня просто невероятно. Женственно, загадочно и совершенно по-другому, чем всегда. И этот ее аромат, ее голос, бедра. И тигренок. Он решил, что немедленно начнет учить английские идиомы.

Он хотел сразу идти с нею, но тут его ударило, что нужно закрыть программу, которую он запустил, когда она постучала к нему, и выключить компьютер. Он поцеловал ее правую ладошку и вернулся к компьютеру. Стал вводить на клавиатуре команды и вдруг почувствовал, что она встала у него за спиной, прижавшись грудью к затылку, наклонилась и тихо задышала ему в ухо. Пальцы у него замерли на клавишах. Он не знал, что делать. То есть знал, но не мог решиться. Странная сложилась ситуация. Он сидел не двигаясь, словно парализованный, с руками на клавиатуре, а она целовала его волосы. Вдруг она отодвинулась. Но он не шелохнулся. Он услышал шелест ткани и через секунду розовая блузка упала на его ладони, замершие на клавиатуре. Он медленно повернулся на кресле. Она еще больше отступила, чтобы дать ему место. Ее грудь оказалась на уровне его глаз. Дженнифер втиснулась между его раздвинутыми ногами и медленно поднесла груди к его губам. Они оказались больше, чем он представлял. И он приник к ним.

Назад Дальше