Старомоден этот Игорюнчик?..
Кофе бодрит, но думаю, что мне (перед скорым путешествием в полупсихушку) дали желудевого, дедушку не возбуждать. Я и не возбудился. Чего уж тут. Я вдруг загрустил. Нет, не из-за желудевого, а из-за той луны в той спальне... Подумать только! Какой случай! Она могла проснуться уже моей?.. Эта увядшая, но еще сладкая мысль бросила меня посреди задушевной и гладкой нашей беседы в такую печаль, в такое горькое горе, что Аня забеспокоилась. И срочно опять шутить... Смеялась... Чудесно смеялась! И, живо стреляя глазками, нарочито серьезничала (ах, ах!.. в счет несостоявшейся нашей любви), а нет ли у меня схожего сынка лет тридцати — для нее? или хоть скоровыросшего балбеса внука? Чтоб похож на меня лицом и чтоб был свободен вечером в ближайшую субботу. В театр сходить не с кем!
Но ведь так и задумывалось, чтобы согласиться на психушку только в конце концов и только по ее просьбе. Зато взамен и с ходу я обговорил, что она меня там навестит. Отчасти деликатное (и гротескное) продолжение нашего с Аней знакомства — отчасти мое условие. Это я талантливо придумал. Пришло же в голову угадать ту самую из житейских троп!
— И, конечно, без Игорюнчика, — сварливо заметил я, уже совершенно соглашаясь на обследование (и на то, что Аня там меня посетит).
А куда было деться?
Оба (Аня да плюс Игорюнчик) могли хоть сегодня, хоть завтра настрочить заявленьице и дать ему ход. Всю интеллигентскую перхоть сдуло бы как ветром. Олежка, племяш, мне так и сказал — соглашайтесь, дядя, пока просят. Пока без ментов. Пока без криков. Пока и больничку они вам обещают ласково и хорошую. Знаете ли, дядя, какая дорогущая больничка, ого-го!..
Обследование всего-то три недели, чем плохо, этакая, в сущности, профилактика здоровья дедушки.
Аня (по наводке Игорюнчика, конечно) тем еще мне польстила, что в деликатной полупсихушке, куда меня пристраивали, сам Башалаев ведет за большие деньги некоторых больных... ведет? или просто консультирует? — не уточнялось. Так что я (заодно с обследованием) могу и что-нибудь особо спросить у известного врача. У знаменитости.
Луна луной, но ведь той ночью у Ани (если честно) мне было опасливо — я сидел почти у изголовья. Слышал ее дыхание. Я балдел, это верно. Но я волновался и все, все, все понимал — что я в чужом доме, что возле чужой постели, возле чужой жены... Я не бесстрашный. Я и это понимал. (Быть бесстрашным шизом нехитро.) Но именно опаска, волнение и понимание ответа за приход к ней ночью (разве нет?) делали мое чувство к Ане человечным... Спросить, что ли, и впрямь у Башалаева при случае: почему? если я просто-напросто спятивший дедок, чего бы мне волноваться? И еще — почему луна?
Убеждая Олежку, Аня сильно перебирала в чувстве. (Но что я мог тогда возразить, сидя на толчке?)
— ...В какой-нибудь другой даче (но, конечно, не в нашей!) вашего дядю могут за вора счесть. И вы уже не заступитесь. Такое время. Люди сейчас так злы. Люди свирепы... А этим летом как раз уж-жасно воруют!
Красивая девчонка прихвастывала своей добротой и своей порядочностью. Своим заемным гуманизмом (явно от мужа). Она, тридцати лет от роду, выпендривалась, она почти пела, ах, ах, этот ее дрожащий в воздухе голос! — а мой Олежка, здоровенный, плечистый, только-только из «горячих точек» солдат, слабенько так, услужливо поддакивал:
— Ага. Ага... Понимаю.
Ей явно нравилось навязывать ему, что все мы люди, все мы человеки. Что нам надо жалеть стариков. Что неплохо бы жалеть и нищих... И бравый Олежка тут же:
— Ага. Ага.
А какая восхитительная (хотя и барская) интонация:
— Этим летом уж-жасно воруют!
— Я здесь мало что знаю. Я здесь редко, — произнес мой смущающийся племяш.
— Еще как воруют! А представьте, если ваш дядя что-нибудь, хоть мелкое... хоть книгу с собой прихватит. В руках у него окажется. Что тогда?..
— Книгу?
— Ну да. Он без конца морочит мне голову — читала ли я то? Читала это?.. Подойдет к нашему забору, штакетник прозрачный, поманит меня — и о чем хотите: о фигурном катании! об инопланетянах!
— Иногда с ним болтаете?
— Запросто!.. Он милый старик. Разговариваем. Но, конечно, я и думать не думала увидеть его ночью. Рядом. Сидел такой тихий...
— Испугались?
— Не очень! У меня уже был случай в жизни, после которого я научилась не вопить и не кричать чуть что.
— Могли бы и завопить.
— Знаете, Олег... Он чуткий. Он почувствовал, что я проснулась. И стал тихо-тихо отодвигаться.
Так они говорили. А я задыхался сиренью.
В палате шикарно. Телевизора, правда, нет (он в коридоре), но все остальное чудо — палата ровно на двоих. (Петр Петрович Алабин ликовал.) И чисто! И старательно прибрано! Больничка из кино!.. Я ликовал. Люблю, когда вокруг хорошо.
Сосед, что напротив, — туповатый угрюмец. Он покосился, когда я вошел в палату, но тут же отвел глаза — я или не я, ему все равно. «Петр Петрович», — все же назвал я себя, на что мой сосед только вздохнул. Пуганый жизнью. Лет сорока.
— Шиз? — Это я тихонько, это я спросил у медсестры нашего этажа. У Раечки. — Шиз? — спросил — и мотнул слегка башкой в сторону соседа.
— А вы кто? Не шиз?
— Нет.
— Интересно. — (С иронией.)
— Мы по другой части, Раечка, — лихо сказал я, весь из себя молодец.
— Это по какой?
Как-нибудь ей расскажем. Должен же (после пережитого) я чем-то занять воображение. Раечка молодая и толстенькая. Тридцатник откровенный. Глазки строгие, но живые. Я бы сказал, подмосковные. Главное — она сразу меня отличила.
И к тому же человечек она здесь основной. Куда ни шагни — Раечка на виду. Только и слышно:
— Раечка!
А этаж небольшой. Этажик. Всего-то пять двухместных палат. (Не надорваться ей на работе.) И еда приличная. Повезло этой Раечке. Нам всем здесь повезло.
— Раечка-аа!..
Я же расхаживал по коридору в этаком шикарно-спортивно-больничном халате. Теплый. Дивный на ощупь! Весь мой чувственный импульс, я думаю, был в этом халате. Это мог быть и боксерский халат. Халат отставного чемпиона по боксу. Или сытого министерского чиновника. Сказать проще, это был халат, в котором чувствуешь себя богатым и сильным! (У халата было некое прошлое. Это более всего пьянит стариков.) С красивым толстым шнуром, заменявшим пояс. Чудо, а не халат! (Аня и ее муж подбросили. Где теперь мой пиджачок. Где моя белая-белая рубашка с пристегивающимися уголками ворота!)
У меня и речь стала иной. Особенно для Раечки. Меня распирало! Я чувствовал себя поутру сытым бухарским котом. Я чувствовал себя блистательным (и лишь чуть пошловатым) малаховским Казановой. Я шел по коридору, пружиня ногами, — но одновременно, мысленно, я пританцовывал. Я давал распуститься витому шнуру-поясу и все его перевязывал. Вязал его играючи и очень ловко, хоть бы и в темноте!
В очередной вечер, за ужином (ужинаем в коридоре), я припозднился. Раечка чаи гоняла — со старшей медсестрой. Однако Старшей уже как раз уходить домой.
Раечка сама спустя минуту подсела рядом.
— Долго вы попиваете, Петр Петрович! Чаевник, а?
Голос строгий. Но свойский. С полуулыбкой женщины-заговорщицы. Мол, сейчас самое наше время. Мол, все дневные (врачи и Старшая) уже разошлись.
— Так по какой же вы части? И за какую немилость к нам попали?
Ответ напрашивался. Я засмеялся:
— За любовь.
За неспешным чаем, сидя вдвоем, напустить туману молодой медсестре нетрудно, — я лишь считался сколько-то с тем, что Рая из любопытства могла заглянуть в мое ДЕЛО загодя (еще вчера!).
И рассказал. И даже интересно получилось (мне тоже) в моем зачайном рассказе — в моей истории болезни, где я никакой не шиз, а настоящий мужчина (оплативший любовь самим собой). Старики легко придумывают. Это была всего лишь импровизация. Зато какая!
Получалось, я сам принес себя в жертву, когда муж застал нас с ней вдвоем. Получалось, сам и выставил себя подглядывающим шизоидным старикашкой. Хочешь не хочешь — надо же было выручить женщину в критическую минуту. (Жалко же вас, бабенок!) Надо или не надо уметь (мужчине!) принять вину на себя? Уметь смолчать. Дураком, шизом готов выглядеть, лишь бы замести ее, женщины, сладкий след...
Рассказывая, я лишь горделиво посмеивался. Сочувствия не искал. Жизнь как жизнь.
— Ее муж, что ли, вас застукал? — уточняла.
— Почти.
— А что дальше? А вы?.. А она?
— Я одинокий, стерплю, что мне! Но ее надо было как-то оберечь. У нее — семья.
Раечка заинтересовалась. Однако (неверующий белый халат!) свое любопытство притушила. Отхлебнула еще чаю из стакана. Карамелькой похрустела. И никакой спешки с расспросами. (Да и куда пациент от нее денется, когда весь и надолго в ее руках.)
— Не очень-то сегодня свежий чаек! — заметила она бабе Глаше, толкавшей тележку с чайником и уже убиравшей посуду.
Но взяла еще стакан.
— Не очень-то сегодня свежий чаек! — заметила она бабе Глаше, толкавшей тележку с чайником и уже убиравшей посуду.
Но взяла еще стакан.
И подсмеялась. Кто это, мол, верит старикам в таких делах?.. У нее вон в третьей палате Козюнин! Старикашка не умолкает о своих подвигах в чужих постелях... С врачами молчок, осторожничает. Скромняга. Зато уж все остальные вокруг — медсестры, тетка на почте, уборщицы, даже баба Глаша — все мы его женщины! И каждую, каждую!.. шепотком переспросит насчет где-нибудь нескрипучей кровати.
Но разве у Козюнина такой халат? А толстый, витой свисающий пояс-шнур? (Эти ее смешочки над стариками задели меня за живое.) Ёрничает, хихикает, а ведь доверчива, как рыбка. И, конечно, любопытствует. (И слегка проверяет!)
— Ладно, Раечка. Чего там! — говорю. — Это всё ваши сплетняки коридорные. Это, извини, болтовня. Вот ты, — (я на «ты»), — завтра увидишь, какая это женщина!
— Увижу — и что?
— Увидишь — и примолкнешь. — (Я неспешно увязывал толстенный шнур.)
Я-то знал, что Аня (Анна, Анна Сергеевна) завтра, в субботу, приедет, как было оговорено загодя.
Муж Игорюнчик хотел было сам отвезти меня прямиком в эту больничку. Но я сказал — нет. Звонить — пусть звонит, пусть устраивает, договаривается, но ехать с ним — нет. Почему?.. А потому. Вот если бы она, Аня, меня отвезла, то-то бы угодила, пощекотала стариковское тщеславие. Чтобы я, мол, почувствовал, что вокруг одни друзья. И что мне хотят сделать добро — а не запереть наспех в психушку... Аня так Аня! Они до такой степени жаждали меня поскорее сбыть, что не спорили ни минуты.
Но в назначенный день Аня была занята. Извинилась. И что-то там в ее голосе, робкое и нежное, скользнуло еще, оттенок! (Чего-то побаивалась — не меня ли рядышком, когда она за рулем?) В итоге сошлись на такси. Аня тотчас заказала. Не я же. Но зато, садясь в такси, тут-то я и оговорил надбавку. На милейших людях как не поездить!.. Я выпросил, чтобы не когда-нибудь, а в ближайшую же субботу Аня меня там навестила.
И вот она — в субботу после завтрака! Где-то в одиннадцать! Молодая!.. Сама за рулем!
Все как надо. (Выспалась на даче, утром чашечка кофе и не спеша, по хорошей погоде, красивая, — такой добралась Аня к нам из далекого загорода.) Раечка не удовлетворилась подглядываньем из окна. Раечка направилась вроде бы куда-то по делу (однако шагала со мной, встречающим, бок о бок).
Спустились с этажа вниз, Раечка вся уже на взводе и как-то сурово смолкшая. Зато и увидела Раечка все — больше, чем все.
— Ах! — сказала. Ахнула.
И каждую вторую секунду Раечка (со мной рядом) оправляла свой мятый сестринский халат.
Красавица женщина вышла к нам из машины. В изящном летнем платье. И чудесным летним утром! Все как надо. С легкой сумочкой через плечо.
Великолепные длинные ноги. И уверенная, слепящая улыбка (улыбка поверх всей этой зримой нам красоты). Раечку могло убить.
Я с ходу рванул туда — вперед к Ане. Мы легко, нежно поцеловались. То есть это я при встрече решительно потянулся к Анне лицом — а она ко мне. Да, она тоже. С усилившейся, чуть ироничной улыбкой (но и не отвергая) она качнулась лицом и улыбчивыми губами в мою сторону. Щедрая! Секунда — и наше объятье распалось.
Секунда — это немало. Мне и моей секунде — завидовали. И шизы, и персонал. (На нас оглядывались.) Мы походили с Аней по больничному саду. Были вразброс и скамейки, но мы не сели. Мы просто ходили.
Я повторял — неплохая, мол, больница, Аня, совсем неплохая, и дело свое вроде бы здесь знают. Видал больницы и похуже. Да, врачи мной занялись... Да, да, анализы. Что-то еще я блеял, но плохо помню. Был как пьяный. Был с ней. Был совершенно счастлив. И все вдруг кончилось... Ушла.
Зато Раечке (по ее алчной просьбе) я всю эту садово-тропиночную невнятицу изложил очень даже внятно — как некий важный наш с Аней разговор. Забавно вышло! Вроде как мы с Аней продолжали биться за наше правое дело. «За наше чувство», — сказал я, и Раечка (я видел) слегка затрепетала. Ее интересовала теперь всякая подробность. В третий раз она переспрашивала, как муж вдруг вернулся на дачу без машины, пешком, вернулся внезапно, и как было тогда с Аней и со мной у самой уже постели! И ведь ночью!.. Нет, муж не успокоился, когда увидел, что я староват. И только когда я признался, что псих... Мало ли какой больной проникнет к вам на дачу летней лунной ночью.
Раечка млела.
— Да уж, — согласилась. — За такую красавицу и в тюрьму сядешь!
Вечером чай вдвоем. Сначала я подзадержался (это легко), оставшись один за больничным столом. Скоро и Раечка подгребла туда мягким веслом. «Да, — повторяла за чаем. — За такую красавицу...» Нашему общению едва не помешал мой шиз: тоже подошел и норовил сесть рядом. Бедолага стоял около меня с тарелкой. Если мы делим с тобой палату, почему бы, мол, нам и не ужинать вместе?
Я покачал головой: нет! нет!.. Пришлось быть жестким. А шизы здесь нежные. Трогательные. (Я уже приметил парочку евших из одной тарелки. Складывали кашу из двух в одну — и ели.)
Но как же дальше? — волновалась за Аню и за меня Раечка, она уже была «с нами». Была участницей большой любви.
Я объяснял: мы с Аней будем видеться здесь хотя бы кратко. Но это сложно, сложно! Муж — большая шишка. Богатый...
— Богатый? — ахнула Раечка.
— Да.
И ничего, мол, в запасе — ничего лучшего, чем эта рисковая игра с больницей, у нас с Аней пока что нет. Но сгодится ли это хотя бы еще на раз? — дурил я Раечке голову. Поможет ли в будущем? Если, скажем, он опять нас на даче застукает — я опять в психушку?
— Как же она рискует!.. Она такая... такая...
У Раечки не было слов.
Зато в ее глазах — было. Я заметил. Там вспыхивали и гасли настороженные чувственные огоньки. Эти огоньки были мне.
Я сказал:
— Бывает по-разному, Рая.
— Что бывает?
Эти чувственные огоньки в ее глазах уже подсказывали. Огоньки уже ждали.
— Что, что бывает?
И тогда слова, как солдаты, перешли границу:
— Бывает же, что мужчина нравится не красотой, не молодостью.
— А чем?
Я отхлебнул чаю и помолчал.
Она тоже отхлебнула чаю, но как-то заторопилась. Молодая! Отхлебнула еще. И еще.
— А чем нравится?.. Умом, что ли? Деньгами?
— Не обязательно. Бывает, что и ум ни при чем, и деньги ни при чем.
— А как же?
Я еще помолчал.
И вот тут она стала медленно-медленно краснеть.
— Не умом и не деньгами, — повторил я. — Однако же факт...
— Так чем же? — спросила она настойчивее. Она даже перебила. (Чувственные огоньки погасли. Зато в голосе — накат честной прямоты и грубоватого любопытства.)
А я только развязывал и завязывал на поясе толстый шнур.
Так и сидели вдвоем. Вечер. Мужчина и женщина, невостребованные, как на острове. (Жизнь где-то. Жизнь от нас далеко-далеко за больничными стенами.) Впереди уйма времени. А вокруг опустевшие унылые столики.
Кто-то зашаркал шлепанцами в глубине больничного коридора.
— Раечка... Давайте-ка о другом. Сегодня меня ваш Башалаев достал.
— О-о! — Раечка (зная, что раскраснелась) охотно сошла с шаткой тропы в сторону. — Наш умеет. Гений. Кого хочешь достанет!
— Он всегда такой?
Ничуть он меня не достал — он мне понравился, этот их Башалаев. Гений с пронзительным взглядом, так они его меж собой называли. Ярлычок, как водится, льстив. Но что-то настоящее, похоже, там есть. И показалось (поверилось), что этот с взглядом не станет лгать или вредить старику (мне) за просто так.
У нас (с Анной и ее мужем) была джентльменская договоренность, что сам я пожалуюсь врачам на нервишки, ночной недосып, возрастную сварливость — вот и все, не более.
Башалаев, однако, скривил рот:
— Этак мы недалеко уедем. — И с места в галоп стал въедливо, долго, а то и нудно расспрашивать. Еще и посмеивался. Жизнь долгая — вот, мол, и спрос долгий. Все это у него, в кабинете Башалаева.
С нами третьим трудился врач Жгутов, молодой, крепкий, с густой черной шевелюрой. Этот жгучий Жгутов схватывал с полуслова: обрабатывал и с лету вносил в компьютер наши вопрос-ответ, вопрос-ответ...
Наконец из меня пар пошел.
— Всё? — спросил Жгутов (то ли меня, то ли своего Башалаева).
Они перемигнулись, и молодой поставил первую точку. Я увидел, что из них тоже шел пар. Молодой весь взмок. А Башалаев закурил (первую за три часа).
Вернувшись в палату, я от усталости пал на кровать. Я просто рухнул. Отчего шиз, мой сосед, взволновался и то подходил ко мне, распластанному, поближе, то стремительно удалялся к дверям. При этом он что-то ловил руками высоко в воздухе. Нет, он ничего не ловил. Он страдал за меня. (За соседа. За чужого ему старика.)
Не было даже сил прогнать его в его угол, так истощил спрос! Ни движения. Ни слова. Скосив полузакрытые глаза, я лежал и только следил за страдальческой пантомимой. А шиз продолжал немо заламывать тонкие руки, топчась теперь на месте. Мучительно раскачивался туда-сюда. Не знал, как помочь.