Облачный полк - Эдуард Веркин 9 стр.


Саныч сидел в снегу, под деревом. Без шапки. Я хотел ему сказать, что Ковалец – полный гад и ради него не стоит жизнь себе калечить, но Саныч только рукой махнул, и головой покачал.

Не собирается он его убивать, вот что я понял. И вернулся к себе.

Дура эта Алевтина, определенно дура. И Саныч дурак, полез с этим гусем. Знал же, что Ковалец придет, и с дорогим наверняка подарком, зачем тут гусь этот…

Чайник закипел.

Я достал банку с травяной смесью, заварил. Летом запахло. Какой-то нескладный день, хорошо, что заканчивается. Правильно сказал Саныч, ничего хорошего в первом снеге, с ума тут посходим.

Глава 5

Пацан шел по полю. С тычком и корзиной. Подснежники собирает. Картошку. Первый снег сошел, оттепель, не выбранная картошка повылазила.

– У него спросим? – я кивнул на пацана.

– Не, не спросим. А вдруг он старосты внук? По-другому. Оружие убрать надо.

– Так и так безо всего идем…

– А «Вальтер»?

И как он заметил? Уж и спрятал-то совсем вглубь ватника, в подмышку левую, даже на ощупь не проймешь, но Саныч, конечно, увидел. Или просто знал.

– Оружие долой, – сказал он. – Найдут – сразу шлепнут, разговаривать не станут.

Я вытащил пистолет. Саныч достал свои два, патроны, гранату. Все погрузил в брезентовый мешок, затянул сверху, сунул в снег под двурогую березу.

– Нам еще три дня шлепать, пока к аэродрому подберемся, – сказал он. – Может даже четыре – по такой-то погоде. Лучше нормально переночевать, кости еще сто раз успеем отморозить. Ладно, как всегда работаем, под беспризорных.

Я сунулся, было на картофельник, Саныч остановил.

– Пусть сам подойдет, а то испугается, сдрапанет, своих поднимет. Ждем.

Стали ждать.

Парень приближался медленно, шагал как сапер по минному полю, действовал тычком, вглядывался в землю. То и дело останавливался, опускал корзину на землю, подпоясывался длинной веревкой, перетягивал крест-накрест пузо. Иногда подбирал картофелины, редко, правда. Но подбирал. Наверное, уже разу по третьему прочесывает, все почти выклевал. Хотя еще по весне можно проверить, правда, весной картошка мороженая, надо быстро жарить, пока не расползлась.

Саныч нюхал воздух. Ветер был со стороны деревни, и как и полагалось, пах дымом, совершенно обычным, деревенским. Но Саныч чувствовал дым по-другому.

– Хлеб пекут, – сказал он минут через пять. – Хорошо живут…

Это его, конечно, настораживало. Хорошо во время войны жить могут совсем немногие, как правило, это далеко не лучшие люди. А уж хлеб… Откуда у них мука? Да еще и по весне? Немцы должны все повывезти, да и сами жители подъели наверняка… У нас последний хлеб был в сентябре, да и то овсяный, а дальше как кому повезет…

– Выходим, – шепнул Саныч.

Парень приблизился метров на пятьдесят, тянуть нечего, вывалились из кустов, стараясь выглядеть не очень страшно. Картошечник не испугался, и не побежал, остановился, стал нас разглядывать. С подозрением, конечно, же.

– Привет, братишка, – Саныч улыбнулся.

Если честно, на беспризорника он не очень походил – рожа слишком круглая, а глаза слишком… Другие глаза у беспризорников, я видел. Хотя кто сейчас разбираться станет, дурак не догадается, а если не дурак так и сам все поймет.

– Ты здешний? – Саныч кивнул на деревню.

– Ага. А вы откуда? Из Новгорода?

Спросил парень совершенно равнодушно.

– Из Руссы, – ответил Саныч. – В Псков топаем, к тетке.

– А, понятно. В Псков туда.

Парень указал грязным пальцем.

– Да мы знаем. Только это… – Саныч поглядел в небо. – Вечеряет уже, нам бы остановиться.

Парень скривился.

– У нас никто не пустит, – помотал он головой.

– А чего так? – Саныч подмигнул.

– Так война. Ты пустишь, а они скажут, что укрываешь.

– Кто скажет то?

– Кто-кто, понятно кто, сами что ли не знаете. Всех молодых ведь угнали…

Парень кивнул на деревню.

– А тебя чего не угнали? – спросил я.

Парень выставил из фуфайки руку. Она была сухая, и дряблая, кость, кожа, мяса мало. Калека. Как Щурый, только хуже, уже не поправится.

– Мне локоть телегой переехало, – объяснил парень.

– А к тебе самому нельзя? – спросил Саныч.

– Мамка не разрешит.

– А пустые избы есть? – продолжал приставать Саныч.

Сухорукий промолчал.

Пустая изба – не лучший выбор, печку затопишь – и все узнают, что чужаки заявились. А без печки ночевать тяжко. Поэтому лучше всего бродяжками прикидываться, сейчас бродяжек полно шляется, девать некуда, многие пускают.

– А до другой деревни далеко?

– Часа четыре, – сухорукий указал пальцем. – Туда. Стариково.

– Ну, ладно, пойдем в Стариково. К ночи доковыляем, наверное.

Саныч плюнул, пнул смерзшийся ком земли, побрел через поле. Я тоже плюнул, землю пинать не стал, поберег ботинки.

– К художнику можно вообще-то, – сказал вдогонку сухорукий.

Саныч остановился.

– Да, к художнику, – повторил сухорукий.

Саныч обернулся.

– Он один живет, сестра умерла в прошлую зиму. Раньше он пускал всех.

– Проводишь?

Сухорукий помотал головой.

– Не. Мне картошку надо собирать. У него изба на отшибе, сразу увидите. Только стучите дольше. Стучите и стучите.

– Почему?

– Так он это… – парнишка поморщился. – Полубелый.

– Как это? – поинтересовался Саныч.

Собиратель картошки снял шапку, постучал по голове кулаком, вытянув при этом губы в трубу, произвел звонкий пустой звук, как из высохшей колоды.

– Картины рисует… Смешные. Художник ведь.

– Художник? – Саныч поглядел на меня.

– Ага. Он и до войны таким был, художником. И представлял еще. У него ящик такой зеленый, с фигурами, куклы вроде как. Так он по всей округе с ними ходил, разные концерты показывал. Тоже смешные… Клуб в Сусалино разрисовывал еще. У вас еда какая осталась?

Еда у нас оставалась. Тоже картошка вареная и лук. Но Саныч пожал плечами.

– Ладно уж, – сукорукий достал из корзины пяток клубней, протянул Санычу. – Он и так пустит, но все равно, лучше отнесите ему.

– Спасибо, – сказал я.

– А… – сухорукий отмахнулся.

Он вздохнул и направился к дальнему концу поля, то и дело тыча в землю палкой.

Мы направились в сторону деревни. Я подобрал на поле несколько камней, сунул в карманы.

– Вряд ли собаки остались, – усмехнулся Саныч, – можешь не бояться. Всех давно уже сожрали. Немцы знаешь, как собак любят? О, у них собака – главное животное. А еще свинья. В понедельник они свинью жарят, во вторник Каштанку салом шпигуют.

– Врешь ведь, – я подобрал чистый белый камень. – Врешь…

– Точно. К нам когда немцы пришли, сразу всех собак перебили, первым делом. А потом жарили у реки, на всю округу вонь стояла. Они все собак не любят. То есть любят, но в печеном виде.

Вообще, Саныч, конечно, прав. Восемь деревень прошли, собаки только в двух. Да и то издалека брехали, не подступали. Я только вид делал, что камень подбираю, как они сразу растворялись. Но все равно, я собак не очень. Хотя без собак волков развелось, за нами в сумерках два раза кто-то тащился. Неслышно, и уж, конечно, не видно, но я, например, явственно чувствовал – следят. И Саныч чувствовал, ни с того ни с сего вдруг срубал ветку с ели, поджигал и начинал размахивать над головой. Или задирал бересту, насаживал на палку, набивал под прелые листья, и получался факел, горевший долго и вонюче.

Пересекли поле и выбрались на дорогу, ведущую к деревне. И здесь уже я услышал хлеб. Внутри сразу заболело, кишки словно на палку стали наворачивать, Саныч тоже поморщился, остановились, и он долго вглядывался в крыши.

– Не боятся, а? – сказал он.

Не боятся.

– Ладно. Если что… Посмотрим.

Медленно шагали по разбитым колеям. Саныч вглядывался и в дорогу, но тут все понятно, следы. Немцы пешком не ходят почти, или на труповозе, или на мотиках. Ну, на телеге иногда. Но здесь и телеги давно не проезжали. Да и ногами редко. Деревня. Название спросить забыли, я попробовал угадать. Овражье, какое-нибудь, овраг недалеко ведь. Петрищево, жил тут какой-то Петр Бодайугол. Или Синюхаевка, а просто так Синюхаевка.

– Свинки, – сказал Саныч. – Или Спинки. Ты в художниках разбираешься?

– Так, немного. У нас в доме пионеров художник был, конечно. И кружок у него свой имелся, они все на реку ходили, церкви рисовали… Но мы с ними не общались совсем, у нас по своему все.

– Художники это, конечно… Я тоже не очень, если честно. А собак не слышно.

Дорога стала хуже, размякла, точно деревня держала вокруг себя тепло, в колеях стояла прозрачная вода, по краям поблескивал лед. Вообще, зима не очень удобное время, следы видно, зимой лучше без надобности не казаться, ну или под снегопад подгадывать.

– Паршивая деревня, – Саныч морщился, – избы какие, в овраг ползут, как клопы… Колхоза, наверное, нету…

Дома на самом деле походили на насекомых, на горбатых букашек, ну да, на клопов – дранка на крышах выпрела чуть красноватым, буро-малиновым. Клопово, вот как она называется, точно, Клопово.

– У нас в Лукино дом так дом, – рассказывал Саныч. – Настоящий, двухэтажный. Комнаты не с перегородками, а со стенами. У меня своя комната была, с окном. И Ловать видно, воздух всегда водяной, свежий, не то, что тут. И плоты ползут, медленно так, задумчиво. А тут овраг. А человек должен на просторе жить, – рассуждал Саныч. – На ветру, на солнце, а не в овраге каком-то. В овраге одни овражники вырастают. Такие…

Саныч скорчил препоганую рожу, неузнаваемую почти.

– А потом эти овражники в полицаи записываются. Вот из нашей деревни никто в полицаи не пошел, а тут, небось, половина. Оврагом дышат, что с них взять. Фашисты, кстати, это знают, они всегда первым делом в такие места едут, за предателями. Я бы сжег все это…

– А городские как? – спросил я.

– Тут все по-разному. В городе всего понамешано, не поймешь его. Наверное, кто-то и пошел в фашисты, мало ли. Я вот, если честно, не очень понимаю, откуда у нас их так много, а? В каждой деревне пара штук да найдется…

Я тоже про это думал, про предателей. Лично я вот ни одного не знал, ну, то есть ни один мой знакомый в предатели не записался. Хотя с другой стороны я полтора года уже никого не видел, или больше. Человека ведь никак не поймешь. Вон тот, Паша, мы с ним могли вместе на «Чапаева» ходить, или на пароходе кататься весной, или на демонстрации с портретом рядом шагали, а теперь он в фашистах.

– А ты как жил в своем городе?

– Ничего. У нас дом рядом с площадью, на втором этаже.

– С балконом?

– Ага.

– Ясно, – кивнул Саныч. – Папка тоже балкон хотел пристроить, бревен насушил, да война началась, не до балконов стало. А ты кем думал потом стать? Фотографом, наверное?

– Не знаю, – ответил я. – Не думал вообще…

– А я плотовщиком хотел. Плотогоном то есть. Я уже четыре раза ходил, в пятый собирались… Потом на сплав пойду. Там здорово. Построишь шалаш, фонарь выставишь, и плывешь, уху варишь…

Саныч стал смотреть вправо, в лес. И я тоже посмотрел. Изгородь. Вдоль дороги, метрах в двадцати тянулась изгородь. Колья, жерди, все как полагается.

– Зачем изгородь в лесу? – не понял я.

– Коров пасли, – ответил Саныч. – Может, и пасут. А изгородь для того, чтобы в овраг не попадали.

– А почему не на лугу пасут?

Коров в лесу пасут, дома, как жучки, хлебом пахнет. Я никак не мог понять эту свою жизнь, пытаться бросил. А первое время все старался. Вот ты живешь в городе, на втором этаже с балконом, ходишь в фотографический кружок, а вечером подтягиваешься на косяке, и уже семь раз, почти ГТО, и отец уезжает каждое утро на свой завод, а мать печет голландские пирожки на один укус, и сестра… а потом раз – мельтешенье какое-то, грохот, сирены, огонь, и я уже иду через лес, и прячусь в канаве, в руке нож, и никакого промежутка, все другое. А я уже и не помню, с чем эти пирожки, почему-то представлялось, что с горохом, хотя кто будет с горохом печь?

– Я с Ковальцом работал, между прочим, тот у сплавмастера помощником был, сапоги штопал, за папиросами бегал. А сейчас ходит с важной мордой. А сам всего трех немцев завалил, да и то гранатой, любой дурак так завалит. А вот он пусть из «Тэтэхи» попробует, тогда посмотрим. Зато командовать любит, командир… Не, не пойду в плотогоны. Там теперь Ковалец будет руководить, мне с ним не ужиться. Поеду в Новгород, устроюсь куда-нибудь. А потом в Ленинград может, его после блокады надо восстанавливать, люди нужны… Не, ты посмотри!

Саныч указал палкой.

Виселица. Точно. Прямо у въезда построили.

Саныч успокоил.

– Не дергайся, тут еще никого не вешали.

– А ты почем знаешь?

– Да видно же.

Я всмотрелся повнимательнее. Виселица как виселица, как тут поймешь…

– Да не останавливайся ты, – Саныч взял меня за рукав, потащил дальше. – Чего, виселиц не видел? Не привлекай внимания, топай.

Видел. А все равно не могу до конца привыкнуть. Вот каких-то два года назад кто мог представить, что в наших городах будут стоять виселицы? Ага, вот и я не мог. Мне и само слово не нравилось, гадкое, похожее на сгнившую, скользкую, но почему-то еще живую змею. И когда первый раз увидел, чуть в обморок не свалился. Да и сейчас тошнить начинает. Виселица… Как будто в книжке про Жанну Д, Арк, про темные века, про чуму, виселица должна быть старой и гнилой, покосившейся, с обязательным вороном на перекладине. А эта свеженькая, дерево новое, потемнеть не успела, бодрая какая-то. И веревка тоже новая, а в петле для чего-то коряга.

– Не вешали тут, – повторил Саныч, когда мы проходили мимо. – Это они для устрашения поставили. Для напоминания, кто тут хозяин.

Хотелось верить. Скорее всего, так оно и было, Саныч никогда не ошибался, почти никогда.

Ветер дунул, коряга гулко ударила по столбу.

– Может, сломаем как? – глупо предложил я. – Смотреть погано…

– Зачем? – возразил Саныч. – Полезная вещь. Не надо будет заново строить.

Саныч ухмыльнулся.

Вошли в деревню. Никого. Нет, люди есть, чуется, но прячутся. Мужиков не осталось вовсе, молодняка тоже, бабы, дети да старухи, как везде. Шторы задернуты, цветов на подоконниках вообще никаких, и не выглядывает никто, неинтересно им уже выглядывать, страшно.

Мужиков нет, дома перекосившиеся, наличники поползли, крыши промялись от снега, чинить некому, заборы кое-где вообще сломаны и в снег втоптаны, нет порядка. Тополей много. Высокие понавыростали, наверное, летом все пухом засыпает, по колено. Гнезд на них много, висят черными комьями, неприятная деревенька, навстречу никого так и не встретилось. И тишина, неприятная, в рукава вместе со стужей вползает. А под ногами каша, никого нет, а дорога расхожена, это они от нас что ли попрятались?

– Ты в школу ходить любил? – спросил вдруг Саныч.

– Нет.

– А я любил. В школе хорошо было. Уроки легкие всегда, учиться просто. В начале урока я всегда руку тянул, быстренько ответишь, а потом спать уже можно. Глаза в книжку опустишь – и спишь себе, никто тебя не трогает. Я бы и до седьмого класса учился, но папка заболел, пришлось на фанерку идти. А там с утра до вечера вкалывай, и не деться никуда… У тебя по русскому что было?

– А… Не помню что-то.

Действительно не помнил, пять, наверное.

– У меня четыре. А остальные все пятерки… Слушай, интересно, а вот нам в армии служить надо будет, а? Мы ведь сейчас вроде как в армии, но только в партизанах, это как, засчитывается?

– Не знаю. Я так далеко не думаю.

– Зря. Надо сейчас думать. Я спрошу у Глебова. Я бы еще послужил. В армии хорошо, кормят, и вообще. Кажется, пришли.

На отшибе, чуть в низине, стоял дом художника.

– Наверное, он, – сказал Саныч. – Ничего домишко, богатый…

Дом у художника на самом деле хороший. Высокий, северный, из толстых бревен, крыша широкая, в таком, наверное, могли сразу три семьи ужиться. Две трубы, что совсем редко встретишь, и сзади дома еще прицепом отдельный сруб, или сеновал, или как оно там называется. Большое все, не дом, настоящий корабль, занесло его сюда сто лет назад большим разливом, он и застрял. Забора тоже нет. Если в деревне заборы попросту поломаны, то тут, похоже, и не стояло его никогда, зачем забор кораблю?

– Ничего избушка, – сказал Саныч. – Башни не хватает. Я однажды четырехэтажный деревянный дом видел, потом он сгорел, правда. Места полно, должен пустить, пойдем, постучимся. Ты молчи, я сам все, что надо скажу.

Сошли с улицы и сразу провалились в снег, очень неудачно, в канаву, почти по пояс, выбирались долго, Саныч матерился, а потом сказал, что так даже и лучше – жальчей выглядеть стали, а советский художник должен жалеть советского ребенка, несмотря на то, что у нас тут вокруг одни фашисты.

– Странно… – метров за двадцать Саныч остановился. – Ты видишь?

– Вижу. Следов нет?

– Нет. Дом есть, а следов нет. Хотя он может долго не выходить… Или умер уже…

Саныч стал вглядываться в снег.

– Нет, не умер. Печку иногда топит.

Я тоже присмотрелся к снегу, увидел небольшие черные точки сажи. Печь на самом деле топили.

– Дома художник, – сказал Саныч. – Жаль, что нужник с другой стороны, в него-то он тропинку протоптал. А, какая разница…

Саныч прохрумкал до дома, стал стучать в косяк. Терпеливо, тук-тук, тук-тук.

Не открывали долго, как и обещал сухорукий. Дверь отворилась неожиданно, ни шагов, ни пыхтенья с той стороны, наверное, хозяин стоял и слушал, что мы скажем про него. Или опасался, кто сейчас просто так чужим откроет? Да еще на оккупированной территории.

Но открыл.

Старик совсем. Тощий. Усы, когда-то давно были с завитушками, сейчас неухожено обвисли. В обычной телогрейке, в валенках, то, что он художник никак не понятно. От художников всегда краской пахнет, и руки всегда перемазаны. А у этого руки в угле. И варежки смешные – обрезаны наполовину и пальцы наружу торчат.

– Здравствуйте, – сказал Саныч. – Мы не на ту дорогу свернули, заблудились уже, а поздно, нам сказали, что у вас тут можно переночевать?

Художник прищурился. На меня он почему-то не смотрел, на Саныча пялился, сразу определил, кто здесь главный. Кто опаснее. У всех этих художников чутье, вот наш, из дома пионеров, всех в шахматы обыгрывал, потому что угадывал, куда следующий ход сделают.

Назад Дальше