И проснуться не затемно, а на рассвете - Джошуа Феррис 7 стр.


Конни забрала у меня айпад.

– По-моему, тебе стоит поговорить с Бетси.


Миссис Конвой всегда носила в сумочке потрепанную и зачитанную Библию – с разноцветными подчеркиваниями внутри, разумеется. На зеленом кожзаменителе обложки красовалось ее полное имя золотыми буквами: Элизабет Энн Конвой. Эта Библия принадлежала ей уже больше сорока лет, со дня ее первого причастия, и олицетворяла собой все противоречивые чувства, которые я испытывал к миссис Конвой. С одной стороны, она представлялась мне эдакой всезнайкой, экспертом в любых областях, и ее авторитетный тон вкупе с надменным взором рождались главным образом из этого архетипа всезнания, Библии. Но иногда я случайно замечал этот том, верно дожидавшийся хозяйку в открытой сумочке, и миссис Конвой превращалась из дракона в кроткую серую мышку, Элизабет Энн Конвой, безропотное создание, столь мало мнившее о себе, что даже вид собственного имени на Священном Писании заставлял ее прослезиться. Я представлял себе эту неуклюжую, робкую девочку и хотел сказать ей, что Бог ее любит. Мне вовсе не хочется, чтобы люди, в том числе Бетси Конвой, в глубине души считали себя безобразными, нелюбимыми, бесполезными и отвратительными чудовищами. Уже одна вера в то, что тебя любят, оправдывает существование религий. Спасибо Богу за Бога! – думал я. Какой труд Он проделывает, какую любовь распространяет вокруг. Страдания одиноких людей, калек и нищих не должны пронзать сердце сочувствующего наблюдателя суицидальной жалостью, ибо Господь любит всякого: и одиночку, и калеку, и нищего. Благодаря Богу авторитарные драконихи, морализаторы и прочие назойливые сволочи тоже могут познать любовь.

– Я уже говорила, – сказала Бетси Конвой, когда я поднял злободневную тему, – я тут ни при чем! Думаете, я способна на ложь?

– Я не знаю, что думать, Бетси. Сначала я обнаружил, что кто-то против моей воли сделал веб-сайт моей клиники, теперь на странице с моей биографией размещена какая-то религиозная околесица! А вы человек, который знает Библию.

– Но это же не значит, что я умею делать сайты!

– Я и не говорю, что вы его своими руками сделали.

– Я вообще не имею к нему никакого отношения! Цитату из Библии я тоже не выбирала. А если бы мне предоставили выбор, я бы подыскала что-нибудь другое.

– Что это за текст вообще? – спросил я.

Бетси Конвой еще раз взглянула на экран айпада. Когда миссис Конвой что-нибудь читала про себя, крохотные волоски вокруг ее поджатых губ начинали вилять и покачиваться, вбирая каждое слово. Она была похожа на гусеницу, пожирающую зеленый лист.

– «Если ты сделаешь Бога из меня, – прочла она, – и станешь мне поклоняться, и пошлешь за гуслями и тимпаном, чтобы пророчествовать о мыслях и замысле моем, и пойдешь сражаться, тогда ты исчезнешь». Вряд ли Иисус мог такое сказать.

– Тогда откуда это?

– Может быть, из Ветхого Завета. Слишком уж строгие слова, почти жестокие. Очень по-иудейски.

Она вернула мне айпад.

– По-моему, вам стоит поговорить с Конни.


Если бы в Интернете меня изобразили евреем, а не христианином, я бы не так расстроился. Все равно бы расстроился, конечно, потому что я отнюдь не еврей, но так было бы лучше. Можно быть светским евреем, в конце концов, и хотя им я тоже не являюсь, потому что моя мать не была еврейкой, а обращение в иудаизм ради того, чтобы стать светским евреем, лишено смысла, все-таки быть нерелигиозным христианином вообще нельзя. Такого понятия не существует. Ты либо веришь в Спасителя и все Его чудеса и пророчества, либо нет. Впрочем, говорить о светских христианах тоже глупо, ведь, чтобы быть христианином, практически ничего делать не нужно. Еврею, даже светскому, приходится за один седер сделать больше, чем набожному христианину за целый год. Новорожденному безразлично, появляется он на свет евреем или христианином, но по мере взросления все меняется. Христианин может отречься от своих религиозных корней и стать атеистом, буддистом или старым добрым никем, однако еврей – по причинам, недоступным моему пониманию, – всегда остается евреем, евреем-атеистом или евреем-буддистом. Некоторые мои знакомые евреи – к примеру, Конни – не желали принимать эту данность, но, как нееврей, я мог позволить себе роскошь зависти: я завидовал их беспомощности перед судьбой, их заведомо известной конфессиональной и национальной принадлежности, поэтому я и предпочел бы оказаться липовым евреем, нежели христианином – последнее было в высшей степени оскорбительно и неприятно.

До знакомства с Конни я вообще ничего не знал об иудаизме. Я даже не знал, можно ли вслух произносить слово «еврей». На мой гойский вкус это звучало очень грубо, даже обидно, особенно если доносилось из моего собственного гойского рта. Я переживал, что если какой-нибудь еврей услышит это слово в моем исполнении, он тут же подумает о давних стереотипах и возрождении былой вражды. Таково наследие Холокоста, его второстепенный, но весьма ощутимый побочный эффект: американцы, рожденные спустя много лет после Второй мировой и почти ничего не знающие о евреях, боятся обидеть их словом «еврей».

Мое взаимодействие с евреями до знакомства с Конни ограничивалось заглядыванием в их рты. Рот еврея, поверьте, ничем не отличается от рта христианина. Для меня все люди – один большой рот. Один открытый, брызжущий слюной, несчастный, недовольный, раздраженный, медленно разлагающийся рот. У всех одинаковый кариес, одинаковые воспаления, одинаковый пульпит, одинаковые пульсирующие боли, одинаковые жалобы, одинаковые неприжившиеся имплантаты, одинаковая судьба. Вот послушайте, что я тогда знал – думая, что ровно столько и буду знать до конца жизни, – о евреях: этот народ подарил миру леворукого питчера по имени Сэнди Коуфакс, трехкратного обладателя приза Сая Янга, который двенадцать лет отыграл за «Доджерс» и ненавидел «Янкиз» всей душой, как и подобало истинному американскому герою.

Конни родилась в семье консервативных евреев, и мне, как ни странно, понравилось отмечать в их кругу Высокие праздники, соблюдать пост в Йом-Киппур и даже высиживать чрезвычайно длинные службы, ведь мне все это было в новинку. Чего не скажешь о Конни, которая давно была светской еврейкой и имела сходные с моими взгляды на религию, пусть и не могла вслух произнести: «Я не верю в Бога». Причиной тому были не суеверия или рудименты веры, а, скорее, страх перед любыми решительными и категоричными заявлениями. Конни предпочитала называть себя непрактикующей атеисткой. Это давало ей право на редкие религиозные вкрапления в стихах – стихи, как известно, порой этого требуют.

Она была почти полной противоположностью Саманты Сантакроче, которая считала католическую веру единственно правильной верой, а свою семью видела эдакой рождественской открыткой-раскладушкой, где все были в сочетающихся по цвету нарядах, а мужчины лучились здоровьем истинных гольфистов в форме от «Тайтлист». Хотя я уже много лет не считал семью Сантакроче образцовой (обнаружив под слоем хакстейбльского лака цинизм, продажность и глубоко укоренившиеся предрассудки), все же открытая любовь Сэм к своим родным по-прежнему казалась мне наглядным примером замечательного душевного равновесия. Жаль, не все могут похвастаться такой незамутненностью. Больше всего мне хотелось этого для Конни, потому что ее семья этого вполне заслуживала. Однако Конни так не считала. Традиции – скукотища! Родственники – психи ненормальные. И все носятся с этим Богом. Как меня до сих пор не достала вся эта религиозная чушь?

Религиозная чушь меня не достала, потому что не имела никакого отношения к распятому на кресте бедолаге. Иудаизм не задыхался от собственного самодовольства, ему были чужды навязчивые темы наказания, Воскресения и Преосуществления, логические нестыковки, связанные с Троицей, долгие кровопролитные войны и инквизиция, запугивания паствы вечными муками, сексуальное ханжество и чувство вины, упорно насаждаемые пуританские нравы, чувство собственного превосходства и запрет на всякое проявление любознательности, но прежде всего – воинственность, готовность убивать во имя рождественской елки и десяти заповедей. Вместо всего этого у семьи Плотц были молитвы и песни, догмы которых скрывались за ивритом; тысячелетние ритуалы и традиции, прошедшие испытание огнем и временем; увлеченные беседы за субботним столом; дальние родственники, болтающие друг с другом как родные братья и сестры; споры с пеной у рта и разбрызгиванием недожеванной пищи; глубокомысленные и ученые замечания посреди непринужденного разговора; после ужина – душещипательные и шумные расставания, от которых недолго и охрипнуть (если это не случилось прежде, за ужином). Все это мне очень даже нравилось, и в этом заключалась основная проблема.

Конни ни разу не дала мне повода взломать дверь ее квартиры, мастурбировать в кладовке чужого дома, звонить ее матери (как я однажды позвонил маме Саманты Сантакроче) или в отчаянии твердить зловещие слова («Голоса… опять эти голоса…»). Конни любила меня сильнее, чем все предыдущие владычицы моей души, и хотя это тоже было по-своему плохо – к примеру, я начал подозревать, что ради любви она столь же эффективно душит свое истинное «я», как я – свое, и очень скоро для нас обоих наступит день великих открытий, – я мог вести себя как взрослый здравомыслящий человек, уважающий личное пространство других людей. Я не стал возводить на пьедестал Ракель и Говарда Плотца, как возвел в свое время Боба и Барбару Сантакроче, а до них – Роя Билайла и его бугристые вены. Я вел себя хорошо. Но в какой-то момент я начал зацикливаться на обширной семье Конни, и чувство это было сродни тому, что я испытывал в обществе Сантакроче и Билайлов: заискивающее, полубезумное желание стать членом этой семьи, причем полноправным и уверенным в себе, быть в состоянии легко и непринужденно потянуться за миской с вареной морковкой или картофельными чипсами, растянуться на ковре и делиться своими соображениями по любому поводу (которые бы идеально совпадали с их собственными соображениями), распахивать объятья и оказываться в объятьях, а в конце вечера слышать в свой адрес: «Мы тебя любим, Пол». Больше всего на свете мне хотелось стать этим «мы». Раствориться в нем без остатка, стать частью чего-то бо́льшего, вечного. Частью единства. Членом клана. И семья Конни безупречно соответствовала этому «мы». Она состояла из основного ствола – матери, отца, братьев и двух сестер – и ветвистой кроны: всевозможных дядюшек, тетушек, двоюродных и троюродных братьев-сестер, племянниц, племянников, дедушек и бабушек, прадедушек и прабабушек… словом, я в жизни не встречал такой огромной семьи. Внутри кишащей, размазанной по всей планете массы людей я обнаружил сплоченное кольцо, пульсирующее сердце, основной задачей которого была, как мне казалось, борьба с горем и лишениями. Конечно, кто-то время от времени умирал, и среди молодежи встречались отступники, курившие траву и презиравшие свои корни. Но то были исключения. Плотцы заботились друг о друге. Они давали непрошеные советы, лезли в чужие дела и сплетничали, волнуясь то за одного, то за другого, спасали друг друга и, разумеется, во что бы то ни стало собирались вместе: на бар-мицвы, годовщины, важные дни рождения, Песах и Высокие праздники.

Хотя Конни неизменно закатывала глаза и изображала смертельную скуку, когда мы проводили время с ее семьей, я всячески поддерживал ее любовь к родным и вскоре стал свидетелем ее особых, нежных и близких отношений с родителями. Она дразнила своих сестер и брата, смеялась над кузенами, а к старшим относилась так, словно ее научили этому в какой-нибудь маленькой деревушке в черте оседлости. И еще она яростно защищала меня, своего шейгеца. Если бы она в итоге вышла замуж за нееврея, конечно, никто в семье бы не обрадовался. Они бы приняли решение Конни, как приняли однажды ее секуляризацию, но втайне бы надеялись, что однажды она вернется, а я обращусь в иудаизм – конечно, этого бы никогда не произошло, ведь я не верю в Бога. Я со своей стороны не оскорблял их громкими заявлениями о собственном атеизме, потому что любил их. Я пытался ничем не выдать своей любви, потому что не хотел показаться Конни отчаявшимся холостяком и потому что считал ненормальной эту свою слабость к дружным консервативным семьям девушек, покорявших мое сердце. Я устал без конца отдавать себя на милость этим ничего не подозревающим адресатам моей иррациональной любви. Я хотел быть как те бойфренды криминального вида, что сидели за семейным столом из чувства долга и, сами того не подозревая, становились объектами всеобщих насмешек. Они купались в блаженном молчаливом неведении, не слышали, о чем шепчутся за их спинами, а девушки за это любили их еще сильней. Даже если бы мне удалось не встречать каждое слово любого Плотца идиотской широкой улыбкой, не хохотать громче всех над шутками и не рассылать подарки на следующий день после семейного ужина, я бы все равно никогда не стал эдаким образцом угрюмой мужской состоятельности. Из-за безудержного внутреннего энтузиазма я бы все равно чувствовал себя счастливой шлюхой за семейным столом Плотцев. На свадьбе сестры Конни я плакал – со слезами. На пирушке после церемонии я напился вдрызг и ходил от одного Плотца к другому, восхищаясь их туфлями, галстуками и успешным бизнесом по торговле медицинским оборудованием. Я танцевал хору – народный хороводный танец, во время которого танцующие сажают жениха и невесту на стулья, а потом много раз поднимают и опускают. Честное слово, я лично поднимал стул жениха (хотя самого жениха даже не знал), и кружил по комнате до одури, и был счастлив.

Когда танец закончился, я не смог найти Конни и сел за стол перевести дух. Ко мне подошел ее дядя Стюарт.

– Здорово, Стю! – сказал я и тут же горько пожалел об этом. Назвать такого человека «Стю»! У меня была отвратительная привычка – сокращать некоторые мужские имена в явной попытке как можно скорее подружиться с их обладателями. Причем это желание будили во мне не сами имена, а люди. Дядя Стюарт был невелик ростом, но его присутствие в комнате ощущали все. По натуре он был тихим человеком, однако стоило ему заговорить, все прислушивались. Старший брат, патриарх, бессменный ведущий пасхального седера.

Впрочем, допускаю, что мое фривольное «Стю» не имело никакого отношения к тому, что случилось дальше. Может, он просто случайно услышал комплименты, которые я весь вечер расточал родственникам Конни, и счел мой восторг чрезмерным. А может, ему не понравилось, как лихо я отплясывал хору. Как бы то ни было, он подсел за стол (оставив между нами один пустой стул) и медленно склонился ко мне. До того момента я был убежден, что он вообще не знает о моем существовании.

– Ты знаешь, кто такие филосемиты? – спросил он.

Я ответил:

– Наверное, люди, которые любят евреев?

Он важно кивнул. Кипа сидела у него на макушке как приклеенная.

– Хочешь анекдот?

Дядя Стюарт не производил впечатления человека, который любит травить анекдоты. Может, он знал, что анекдоты люблю я?

– Ага. С удовольствием послушаю.

Он смерил меня долгим взглядом – таким долгим, что от этого взгляда музыка затихла у меня в ушах, а сияние его глаз затмило свет люстр.

– Сидит еврей в баре. Тут заходят антисемит и филосемит, – наконец проговорил он. – Перед этим они поспорили, кто из них больше понравится еврею, кого он выберет. Антисемит убежден, что еврей выберет его, а не филосемита. Филосемит не верит. Как еврей может выбрать человека, который готов стереть все его племя с лица земли? В общем, подсели они к нему и попросили их рассудить. Еврей поворачивается к филосемиту, показывает пальцем на антисемита и говорит: «Я выберу его. Он хотя бы говорит правду».

Дядя Стюарт не рассмеялся, даже не улыбнулся. Мой же смех – громкий, но вполне вежливый – в следующий миг застрял у меня в горле, потому что дядя Стюарт встал из-за стола и ушел.


– При чем тут я?

– Она говорит, Иисус такого сказать не мог. Она думает, это что-то иудейское.

– Иудейское?!

– Ну да, из Ветхого Завета.

– А, ну если иудейское, то это, конечно, я написала. Я ведь тут единственная еврейка.

– Можешь хотя бы еще разок прочитать текст и сказать, действительно ли это цитата из Ветхого Завета?

– По-твоему, я всю Библию наизусть знаю?

– Сколько лет ты, говоришь, проучилась в еврейской школе?

– И поэтому я теперь великий спец по Ветхому Завету?

– Конни. Пожалуйста.

Она еще раз перечитала абзац.

– По-прежнему считаю это галиматьей, которую мог бы сказать Иисус, чтобы все вокруг запищали от восторга. Впрочем, может, это и правда что-то из Ветхого Завета. Погугли.

Из нас двоих Конни была Человеком, Который Гуглит. Это часто помогало нам решать насущные проблемы. Например, в ресторане, когда мы оба вдруг забывали, чем отличаются ригатони от пенне, Конни забивала в поиск «чем отличаются ригатони от пенне» – и вуаля, ответ появлялся на экране. Нам больше не нужно было выслушивать идиосинкразические речи официантов, столь богатые сравнениями и мучительными отступлениями от темы. Я-машинка выдавала нам простой и четкий ответ. Или вот, допустим, мы пили вино, и я спрашивал Конни (она лучше разбиралась в винах, чем я): «А белому вину тоже надо давать подышать, как и красному?» Конни не знала – или знала, но забыла, а теперь очень хотела вспомнить, – поэтому сразу же, не отходя от кассы, залезала в телефон и находила там массу полезной информации не только о том, нужно ли белому вину дышать, но и о разных сортах винограда, танинах и различных способах насыщения вина кислородом. Все это она беспорядочно зачитывала вслух, рассеянно и не глядя на меня. Еще Конни часто забывала, какой актер снялся в том или ином фильме, кто спел ту или иную песню, развелись такой-то и такая-то или еще нет… Чтобы все это узнать, она запросто прерывала наш разговор и утыкалась в я-машинку. Долгие попытки вспомнить о чем-то самостоятельно, немного подумать, были ей непонятны. Зачем спекулировать, когда можно пару раз кликнуть по экрану и получить точный ответ? Это сводило меня с ума. Я никак не мог свыкнуться с мыслью, что с нами за столом теперь всегда сидят Википедия, About.com, IMDB, ресторанный гид Zagat, «Тайм-аут Нью-Йорк», сотня-другая блоггеров, «Нью-Йорк таймс» и «Пипл». Ах, это забытое удовольствие – пострадать от собственной забывчивости, покрутить в уме имена кинозвезд, да так и не вспомнить правильного ответа. Что в этом дурного? Почему нам больше нельзя ошибаться? Из-за треклятой я-машинки мы с Конни ссорились чаще, чем по любому другому поводу – секс и его регулярность, моя «зависимость» от «Ред Сокс» и миллион прочих вещей вместе взятых в подметки не годились ее привычке за любым ответом лезть в я-машинку. (Кроме, пожалуй, детей. Из-за детей мы ссорились чаще всего.) Когда меня окончательно это доставало, я говорил какую-нибудь заведомую глупость: «Луна – это просто неяркая звезда», «В тортильи добавляют марихуану», «Мой любимый фильм с Шоном Пенном – “Форрест Гамп”» и спорил до посинения, вынуждая Конни залезть в телефон и замахать им у меня под носом (казалось, штуковина презрительно показывала мне язык и кричала: «Бе-бе-бе!»). «Ага, Том Хэнкс, конечно! Это был Шон Пенн!» – говорил я. «Да посмотри ты, болван, написано же – Том Хэнкс!» Наконец я тихо, со спокойной улыбкой спрашивал ее: «Неужели ты не знала этого без Интернета?» Вечер был испорчен.

Назад Дальше