Минут через пятнадцать разошлись все, но не по домам, а по моим делам — хотя я их ни о чем не просил. Один пошел искать масло (у меня кончилось), еще двое — трезвого сварщика, четвертый — ключи от конторы, где сварочный аппарат лежит.
Масло нашлось, но сварщики — те, которых удалось обнаружить, — были пьяны. Когда нашли трезвого, было уже темно, близилось к полуночи.
— Я, — говорит сварщик, — заварить могу. Но боюсь: если масло в машине осталось, оно загорится. Машина сгорит. И я тоже сгорю.
— Ладно, мужики, — говорю, — надо расходиться. Утро вечера мудреней.
Мужики, что замечательно, все не расходились — обсуждали, чем еще можно залепить дырку. Вместе с ними и жены их стояли, но молча. Мужиков домой не тянули — хотя, казалось бы, какое бабам дело до меня. Имели все основания сказать: «Пойдем, Вась, сам разберется».
Мужики периодически высказывали конструктивные и не совсем конструктивные предложения.
Поначалу хотели снять поддон и запаять его оловом — в качестве временной меры. Но, чтобы с моей «Волги» поддон снять, надо половину машины разобрать. Были предложения дюбель выстругать и воткнуть его в отверстие. Еще предлагали эпоксидной смолой залепить (они ее называли ласково «бакситка»). Были еще какие-то откровения.
К этому времени я уже осведомился о рабочем и жизненном графике жителей поселка. Все мужики, собравшиеся у машины, вставали завтра в три часа утра — и шли на покос. До семи они косили, а потом отправлялись на работу. До четырех вечера работали, приходили домой ужинать, а потом опять уходили по своим крестьянским делам — сено ворошить, копенки укладывать… Их совершенно неестественная для города отзывчивость глубоко растрогала меня. В конце концов в первом часу ночи, после моих неоднократных уговоров, мужики разошлись. Денег с меня за свои заботы никто не взял. Я хотел было разместиться спать в своей машине, но один из мужиков зазвал меня к себе. Накормил и спать положил на свою кровать, причем сам с женой улегся на полу, халатом накрывшись; одеяло они мне отдали.
Хозяин в три часа ночи ушел на покос, оставив меня со своей женой. Утром я спросил, где здесь ванная. В ответ женщина иронично показала мне на одну из дверей. В «ванной» висел литровый рукомойник с теплой водой. Воду, как я узнал, носят из далекого колодца.
Во время завтрака («Ешьте холодец — домашний! Может, супу хотите?») я выяснил, что из всех вчерашних моих помощников я единственный, кто проспал восемь часов: все остальные прикорнули по два часа и уже в лугах — косами машут.
В половину восьмого утра мужики, вернувшиеся домой с покоса, собрались около моей машины. Еще раз порешали, что делать. Кто-то нашел грузовик — и машину мою быстро оттащили поближе к зданию, где есть сварочный аппарат.
Я поддомкратил машинку свою и обнаружил, что масло потихоньку подтекает — по капельке, но течет.
Пришедший сварщик налил из лужи в пластмассовую бутылку воды, предупредил меня: «Если скажу, что все, мол, горим, — сразу лей воду в клапанную крышку».
Вскоре начался смертельный номер: сварщик варил, подтекающее масло каждые пятнадцать секунд весело загоралось. Сварщик спокойно снимал маску и задувал огонь. Из открытого клапана, к моему ужасу, периодически вылетал «джинн» — легко взрывались газовые пары.
Сварщик был невозмутим.
Через двадцать минут работа была закончена.
Мужики, разыскивавшие для меня сварщика, грузовик, масло и суетившиеся по моим делам полсуток, да еще и недоспавшие, попросили у меня за заботы… одиннадцать рублей. Как выяснилось, это стоимость бутылки самогона.
Сварщик взял за работу (во время которой он мог элементарно загореться) сто рублей. Напоследок я проехал по деревеньке. Глушь и тоска — «аж плакать хочется», как Есенин говорил.
Детей в деревне почти не осталось. В школе — два учителя. Последний школьный выпуск был из двух учеников. Библиотеки и клуба в деревне нет.
Я забыл сказать, что я уже бывал здесь. Давно, в прошлой жизни. Ну да, в советское время. Тогда, в те времена, неподалеку от деревни шли торфяные разработки. По улицам бегали детишки, а в клубе была самодеятельность — местный театр, местный ансамбль, местные кружки. У председателя колхоза был большой живот.
Мужики рассказывали мне, как «на юга» ездили с семьями, — тогда у страны еще много было «югов», было из чего выбрать. К слову, почти все авто и мотоциклы, которые сейчас есть у мужиков, были куплены еще тогда. Последние двадцать лет никто ничего не покупает, никто никуда отдыхать не ездит. Детей тоже не рожают. Редкая молодежь мечтает о том, чтобы сбежать оттуда — через десять лет будет поздно. Бабы стареют быстро и некрасиво. Мужики пьют дурной, вонючий самогон.
Я бы тоже запил от такой жизни.
Вчерную, без просыха.
А если б попался мне горожанин на машине…
Даже боюсь подумать, как бы я ему помог.
2004Петр на просторах и Стенька в застенке
Как же меня удивляют ваши замки, где вы бродите с этажа на этаж, разродившиеся одним розовым, как клубника, ребенком, катающим свои полные ягодицы по перилам; и где-то там, в покоях, вечно раздраженная, существует ваша жена, покрытая тотальным тональным кремом. К вашему ребенку приходит няня, к вашей машине — водитель, к вашему холодильнику — кулинар… К вашей жене — массажист, кулинар, водитель, няня.
Вру, вру, я все вру, я все опошляю, делаю из вас нелепую карикатуру. Все не так: ваша жена очаровательна, темные крема лишь выявляют ее безупречность; садовника у вас не водится, ваш повар — женщина, а водитель безупречно верен вам.
Но, боже мой, как все-таки не нравитесь мне вы, добившиеся всего своими руками, своим трезвым рассудком, своим безупречным мужским характером!.. Как я хочу переселиться к вам в дом, бродить там один, придумывать нелепую работу вашей няне, называть водителя «кучер», а повара и мифического садовника звать «Эй, ты!» и: «Эй, как вас там… э-э-э… вы-вы, с ножницами!».
Известный поэт Сергей Есенин заглянул в гости к Всеволоду Иванову, только что получившему большое жилье, и спросил: «Зачем тебе квартира? У писателя не должно быть квартиры!»
Правда, Иванов вовсе не имел дома мебели, и Есенин простил ему получение жилплощади. «Хорошо, что у тебя нет мебели, — сказал Есенин. — Это очень правильно». У Иванова не было даже стола, лишь в углу большой комнаты стоял, как столп, свернутый персидский ковер. Когда за Есениным пришла очередная жена или подруга, он спрятался в пустой, в голых стенах и дощатых полах, квартире так, что она не сумела его найти. Он завернулся в ковер, и, когда пассия готова была расплакаться («Где же мой Сережа?!»), ковер упал, развернулся в двенадцать оборотов — и Есенин объявился, потный и всклокоченный. «А вот и я!» — сказал гений и провидец, сделав глупое рязанское коленце.
Вскоре Всеволод Иванов, автор прекрасных «Партизанских повестей», великолепного рассказа «Дите», человек с задатками большого мастера, исписался так, что даже Сталин заметил это.
«Иванов савсэм исписался?» — спросил он однажды. После чего дал Иванову дачу в Переделкино.
Со временем и в московской квартире Иванова, и на даче его накопилось много мебели, она даже не помещалась в комнатах. Однажды Иванов сам, своими руками, отнес буфет в подарок Валентину Катаеву. Он тащил буфет по этажам, потея. Катаеву еще было куда поставить буфет.
Все писатели, кроме Михаила Шолохова, хотели переехать в Переделкино — копить мебель, коптить небо…
Собственно, почти все там они и собрались. Наверное, это поверхностное замечание, но само слово «переделка» (в смысле «исправление», а не в смысле «стычка», «драчка») столь активно созвучно с модным сталинским словечком «перековка», что не заметить этого одаренным (дачами) писателям было просто невозможно.
Наверное, кто-то заметил, но виду не подал.
Булгаков непременно переехал бы в Переделкино, имей он такую возможность. Платонов переехал бы. Зощенко, Ахматова, Мандельштам, Павел Васильев, Сергей Клычков, Заболоцкий — все приехали бы на переделкинскую перековку. Жили бы там, растили цветы, кормили лягушек, писали хорошие книги… если б верно выстроили отношения с новым жилищным пространством.
Но, по всей видимости, у Сталина был отменный вкус: он хотел получить полноценный портрет своей (ключевое слово — «своей») эпохи — с муками и дарами, жертвами и счастливцами, гонениями и гениями. Он хотел заселить не только Переделкино, но и другие места, благо Россия велика, снежна, покорна.
Заселил. Эпоха удалась. Строители иных империй, чингизы-ханы и прочие меркнут пред Сталиным. Он — самая страшная величина мировой истории. Он почти дотянулся до Дьявола, и Михаил Булгаков с его остроумным Воландом, свитой, жилищным вопросом понял это лучше всех.
Но вот ныне в Переделкино живут иные, новые, удивительные мне люди, природа довольства и богатства которых вроде бы и понятна, но не совсем.
И как же я хочу вселиться в их дома, исполнять госзаказ, расставляя крепкие закавыки на каждом перекрестке очередного нетленного своего текста, ходить на рыбалку, рвать крючком живую рыбью пасть, ездить на охоту, убивать кровяного, мясного зверя, мысленно метясь в членов Политбюро, презирать иных пишущих соседей, топить баню, рубить веники, растить кактус на окне.
И как славно, что этого никогда не случится.
В моей двухкомнатной квартире обитает куча забубенных детей и прочих радостных родственников. Сейчас они стоят у меня за спиной, смотрят в экран.
Василий Шукшин писал лучшее свое сочинение — роман «Я пришел дать вам волю» — в ванной, на коленке, пока пошлая его баба Лидия Федосеева баюкала юных красавиц-дочек и спала потом сама, так и не дождавшаяся мужа, в постели, полная телесных сил и молочной красоты.
«Я пришел дать вам волю» — называлась книга ее мужа, говорю я.
В просторном и пышном Переделкино можно было писать «Петра Первого», гениальный роман о самодержце и самодуре. Граф Алексей Толстой раскладывал на огромном верстаке исторические исследования и справочники, открытые на нужных страницах, сверялся, творил, веселился. Его книга будто горлом шла — бурно, полноцветно и мощно. Графский дух и царский дух пели заедино, словеса слагались, сильная мелодия лилась.
А мой отец, провинциальный художник и поэт, в те времена, когда мы жили большой семьей в однокомнатной квартире, называл нашу ванную, совмещенную с туалетом, «политическим убежищем». Он прятался там от шумных нас и курил, думая о своих ненарисованных картинах и неспетых стихах. Много думал, много курил, в то время как надо было рисовать, прислонив холст к раковине, липецкие просторные цветочные поля, и бабушку в красном, а потом черном платке. Не рисовал. Не писал. Курил. Думал. Умер потом.
Есенин писал своего «Пугачева» в ледяной крохотной комнатке, где зимой не было отопления. Помните, как они с Мариенгофом приглашали дородную девушку, чтобы она согревала им постель, а потом гнали ее, не осчастливив мужской лаской?
Идеальная обстановка для «Пугачева».
Будучи нищебродом, Бабель писал свою «Конармию», расхристанную и яркую, как цветочный луг.
Бездомный Иванов писал своих сибирских вольных партизан. Потом оба заматерели, и Бабель не сделал больше ничего, а Иванов хотел выдать роман «Пархоменко» — о революционном бродяге с той же дикой, что у сибирских его партизан, кровью… Но «Пархоменко» уже не получился. Обстановка сменилась, да.
Вольные просторы славно рисуются только в замкнутых помещениях. «Я пришел дать вам волю», роман о буяне Стеньке Разине, партизаны, маргиналы и голытьба пишутся исключительно на коленке, в двухметровом убежище, в схроне с отбитым кафелем, шипящим нервным бачком и желтой в потеках ванной.
А Петры и Иоанны создаются в больших и просторных комнатах, когда за светлыми окнами большая и просторная, пусть даже в колючке и решетках, держава — с черной землей по центру и белыми снегами и льдами на окраинах.
Но хуже всего — когда нет ни буянов, ни иоаннов, ни просторных писательских дач, ни сил творить ночью в скучном углу. Когда времена надломлены, а в жилищном вопросе не осталось метафизики — он превратился в повод для вялого раздражения и вялой зависти.
Вялого раздражения… и вялой зависти…
(См. начало текста.)
И не вздумайте воспринимать все это всерьез.
2007Мой дом — моя глупость
Что первое приходит на ум, едва произнесешь: «Мой дом»? Ну конечно же, «Мой дом — моя крепость». Спасибо англичанам, от них пошло. До недавнего времени у нас никаких крепостей не было, предназначенных для жилья, а поговорка прижилась ой как давно.
В той деревне, где я вырос, не было даже заборов и ворот — с улицы можно было сразу шагнуть в дом, только дверь отворить.
В избе — ничего лишнего, и если б не стоял на столике телевизор, и не пело гимн радио по утрам, и не красовался б в шкафчике подаренный кем-то сервиз — можно смело сказать, что обстановка в доме не менялась десятилетиями.
А если отмерять, скажем, от довоенного времени, быт был неизменен веками.
Я не говорю, что это хорошо. Я говорю, что так было. Ничего не менялось, и никто от этого не страдал. Надо, конечно, уточнить, что речь идет о подавляющем большинстве населения, а не о помещичьих усадьбах и зимних дворцах.
Обусловлено это, скорей всего, не нашей национальной скромностью и тем более не леностью, а географией. Все силы русского человека уходили на борьбу с природой, до безделушек ли тут.
Двадцатый век человека разбаловал. Отныне жизнь, казалось нам, несется с бешеной скоростью. Обстановка любого дома менялась за пятьдесят лет так, как в иные времена не менялась за несколько веков. Мода стала деспотом.
К слову сказать, появилось совершенно нелепое определение новым временам — «век информации». Но как сказал один умный человек: «Мы знаем все больше и больше о все меньшем и меньшем».
Девять десятых получаемой нами информации — мусор. Ежедневно выходя в «мировую паутину», человек потребляет гигабайты чепухи. Но давайте спросим себя: помним ли мы наизусть хоть одну народную песню?
А ведь это размен извечной гармонии на сумбур и раздрай нескольких включенных одновременно радиостанций.
Та же ситуация и с местом нашего обитания. Мы отдаем все больше и больше сил на то, что, в сущности, несравнимо с нашими физическими и материальными затратами.
Из квартир исчезают книги — от них много пыли.
Откуда-то у каждого второго появилась аллергия на бумагу. Лермонтов — бумага, Гоголь — много бумаги, Лев Толстой — очень много бумаги… Невыносимо терпеть. Зато на компьютеры, на эти неутомимые пылесборники, напротив, аллергии почти ни у кого нет.
Со стен исчезли фотографии близких, бабушек и дедушек. Что вы, разве можно.
Сначала железные двери появились у отдельных квартир. Потом железом стали отгораживать целые площадки. Затем — подъезды. Появились кодовые замки, с кодом в двадцать семь цифр. Теперь железные двери и железные заборы отделяют многие дворы, а на всех окнах висят тяжелые решетки. Определенно, мы превращаемся в неких мифологических «англичан».
Черт возьми, кто мне объяснит, почему это было не нужно двадцать лет назад?! И почему, закованный в железо, прижавшийся к дверному глазку напуганным зрачком, я должен чувствовать себя счастливее, чем раньше, когда из дома выходил сразу на улицу?!
Вот только не надо выставлять меня мракобесом.
Мои трое детей живут в доме, а не в землянке. Они не дают мне заводить дома ненужные красивости и никчемные нелепости (все равно отогнут, поломают и разобьют) — но все самое важное у меня есть.
Однако ощущение, что время сбросило обороты, уже сидит в глотке. Время сбросило обороты! Мы победили в самой страшной мировой войне, вырвались, Боже ты мой, в космос, провели свет, газ, телефон, радиоточку в каждую квартиру — всего за несколько лет.
И что теперь? Неустанно меняем модели мобильных, модели кофеварок, модели соковыжималок, дверные глазки, дверные ручки, дверные обивки.
Об этом, что ли, мечталось? После полета в безвоздушное — черное, непомерное, ненасытное — пространство?
Отчего мы так быстро устали и разменялись на чепуху?
Мальчишки больше не хотят на Марс, на Луну, к черту на кулички. Мальчишки хотят сто вторую версию очередной компьютерной игры. Воспаленные глаза, задроченная «мышь», нервные движения рук: «Беги, мальчик, беги, тебя догоняет страшило!»
Так распадалась великая Римская империя. Тогда кому-то пришло в голову, что можно есть, а потом шевелить во рту специальной палочкой, что бы вырвало, и опять есть, получать наслаждение от вина и мяса.
Но пришли злые варвары, которые ели мясо один раз — только затем, чтоб насытиться, — и все поломали.
Нас приучили к тому, чтоб нас тошнило. Нас тошнит от неактуальных половичков и занавесок, зеркал и кушеточек, стульчиков и стульчаков.
Что бы мне сказала бабушка, если б я сообщил ей, что у нее половичок на полу неактуальный?
Смутно догадываюсь: иного читателя раздражают те плоские очевидности, что здесь написаны. Но вот что удивительно: тот же читатель наверняка нежно любит Булгакова, печально прозревшего о москвичах, навек испорченных квартирным вопросом. И ничего, никакого противоречия.
Нас буквально закачали телевизионной ахинеей, где красят, штукатурят и передвигают мебель добры молодцы в спецодежде, а потом варят, жарят и парят что-то на кухне, а потом еще якобы строят дом (Дом-2) под руководством двух светских девиц — но на самом деле ничего не строят, а только выясняют свои глупые отношения целыми сутками, целыми, блин, годами — нашей единственной и неповторимой жизни!