— Захотят люди вместе жить — пускай живут на здоровье! — сказал Лузган, сложив на груди руки и стараясь показать, что его нисколько не задевают бесшабашные наскоки потерявшего всякую осторожность мужика.— А я на свое место через людей поставлен, и что люди пожелают, то закон для меня. Я каждый день политикой дышу и не бог, чтобы такие вопросы один решать! А вот ты себя, Егор, показал нынче во всем разрезе...
— Ну довольно, товарищи! — хмурясь, прервал их Пробатов, и в лице его Ксения увидела странное смешение еле сдерживаемого раздражения и тревожной озабоченности, которое он словно не хотел обнаружить перед всеми.
Пробатов стал прощаться, пожал руки тем, кто стоял к нему поближе, и неторопливо пошел к машине. Все гурьбой двинулись за ним. Остановившись у раскрытой дверцы, он поискал кого-то глазами, и Ксения замерла, увидев, что секретарь снова направляется к стоявшему чуть в сторонке отцу.
— Может быть, Корней Иванович, вам в гостях так понравится, что вы не захотите и на завод возвращаться? А?
«И на что я всем тут сдался? Будто без меня и прожить но смогут!» — с тоскливой настороженностью подумал Корней, испытывая вяжущую по рукам и ногам неловкость от обращенных на него взглядов.
— Я свое покопался, Иван Фомич, пускай другие попробуют... Да и отвык я за так да за пятак работать...
Ксения быстро метнулась к отцу, страшась, что он сейчас скажет что-то ненужное, лишнее, что может повредить не только ему самому, но и бросит тень на нее как на работника райкома, не способного повлиять на своего отца. Увидев ее умоляющие глаза, Корней насупился и замолчал.
— Ну, мы еще, надеюсь, увидимся с вами,— вздохнув,проговорил Пробатов.— Но заранее условимся, чтобы дочь ваша в следующий раз не мешала нам, как сегодня!
Кровь жарко полыхнула Ксении в лицо. Она обернулась, оглядела всех и поразилась — ее окружали словно застывшие, каменно-бесстрастные лица.
«Неужели я на самом деле никого здесь не знаю? — подумала она, и ей стало не по себе от этой глухой, окружающей ее неприязни.— А что, если они все относятся ко мне, как Егор?»
Сделав крутой поворот, обкомовская машина медленно двинулась от моста в сторону новой переправы.
Ксения окликнула отца, но он уже шел далеко впереди и не отозвался на ее голос.
то же это Яранцев хотел сказать мне?— думал Пробатов, вглядываясь в рыжую, опустевшую после жатвы степь и низко стлавшиеся над нею ненастные, будто покрытые копотью облака.— Может быть, собирался упрекнуть в том, что мне-де легко рассуждать о будущем и звать его снова в деревню, когда я получаю за свою работу немалые деньги, а он вынужден скитаться где-то на стороне или жить в своем доме и довольствоваться таким трудоднем! Да, да, именно это он и высказал бы мне, если бы не дочь...»
Машину покачивало, встряхивало на глубоких рытвинах, но Пробатов не чувствовал ее резких толчков, захваченный потоком беспорядочных мыслей, по привычке держась за гнутую железную скобу перед ветровым стеклом. Уже вторую неделю, недосыпая, не давая себе передышки, он разъезжал по районам области, чутьем угадывал в людской разноголосице, в жарких спорах, неурядицах бурное течение грядущих перемен. Казалось, убрав с полей урожай, деревня вдруг забыла о близком приходе зимы и ни с того ни с сего начала лихорадочно готовиться к весеннему выезду в поле. Только внезапная смена времен года могла вызвать такую взбудораженность чувств и настроений, какую принес партии и стране этот переломный Пленум.
В одном колхозе ему пришлось пережить мучительные и горькие минуты. Доярки окружили его, как только он вошел с секретарем райкома и председателем колхоза в
низкий, сумрачный коровник. Даже не спросив, кто он, откуда и зачем приехал, они начали жаловаться на неполадки в колхозе, на нищенскую оплату труда, не стесняясь присутствия секретаря райкома и открыто глумясь над своим председателем, называя его в глаза и жуликом, и проходимцем, и пьяницей. Женщины как-то ловко оттеснили Пробатова к стене, кричали зло, все более ожесточаясь, размахивая пустыми подойниками. Пробатов попробовал было отшутиться, спросив, не собираются ли они для большей убедительности стукнуть его разок-другой, но неуместным балагурством лишь оттолкнул их. Какая-то краснолицая рябая доярка в лоснящемся ватнике вдруг прекратила бестолковый шум, пробралась сквозь толпу своих товарок и сказала насмешливо-презрительно: «Да что вы, бабы, ему свои слезы льете? Что у него — семеро по лавкам сидят и есть просят? Мало их тут с пузатыми портфелями побывало? Накормят досыта всякими посулами, сами ручки в брючки, и поминай как звали! А наш Митюха снова мудрует над нами, пропивает с дружками наши денежки! Отпустите его подобру-поздорову, а то как бы свое дорогое пальто тут не запачкал!» Пробатову точно плеснули в лицо кипятку, па какую-то минуту оя даже растерялся. Со странной неловкостью он ощутил, что стоит перед доярками в широком пальто из серого ратина, в мягкой велюровой шляпе и мнет в руках черные кожаные перчатки. Секретарь райкома, решив прийти на помощь, вдруг возвысил свой голос до сверлящего визга: «Кто тебе позволил оскорблять самого секретаря обкома и разводить тут антисоветскую болтовню? Кто?!» Доярки слушали его с угрюмой отчужденностью. Судя по всему, этот человек давно перестал быть для них авторитетным руководителем, и только годами воспитанное уважение и доверие к тому учреждению, которое он представлял, заставляло их воздерживаться от дальнейших грубых выходок. Вероятно, почувствовав недобрую настороженность женщин, он внезапно замолчал, точно его, как репродуктор, отключили, и, беспомощно глядя на Пробатова, развел руками: посудите сами, разве их можно в чем-либо убедить!
«Да, этот деятель держался все годы одним своим зычным голосом и считал, что этого вполне достаточно, чтобы вести за собой людей!» —уже неприязненно подумал Пробатов и тихо попросил доярок успокоиться. Он пригласил их пройти в боковушку, где в свободные минуты женщины отдыхали, и попытался во всем спокойно разобраться. Он рассказал им и о недавнем Пленуме, о том, что с этого
дня они не будут больше работать «за палочку», что они не должны всерьез принимать слова секретаря райкома, пытавшегося их запугать с помощью Советской власти.
«Как ухватиться за основное звено, чтобы вытащить всю цепь? — следя за полетом рыжего коршуна, распластавшегося над жесткой щетиной стерни, думал Пробатов.— На что обратить главное внимание? Кадры? Материальная заинтересованность колхозников? Более интенсивная производительность труда? Инициатива и тесно связанное с нею широкое и свободное планирование, которое должно расковать неизвестные нам резервы и возможности? Или все это вместе взятое есть лишь производное от чего-то более важного, чего я пока еще не в состоянии уловить в сложной, не лишенной жгучих противоречий жизни, незнание и непонимание чего помешало нам в свое время увидеть и понять наши упущения и ошибки и ликвидировать их в самом зародыше? За несколько лет мы, несомненно, вытянем наше сельское хозяйство из прорыва, гораздо тяжелее будет восстановить не телятники и свинарники, а доверие к нашим словам у этих доярок и у такого человека, как Яранцев... Водь если из года в год, несмотря на все посулы, они ничего не получали на трудодень, то разрушалось не одно хозяйство, а одновременно происходило что-то с душами людей...»
— А все-таки, Иван Фомич, мужик этот хлюст порядочный! — неожиданно прервал его раздумье сидевший позади в машине Васильев, и Пробатов досадливо поморщился: он не выносил, когда люди судили о чем-либо с маху.
Васильев был постоянным спутником Пробатова во всех поездках, и, как все другие секретари обкомов, Пробатов в шутку называл охраняющего его человека «комиссаром». Было время, когда он сильно раздражал его, даже мешал думать, когда шаркал за спиной своими сапожища-ми сорок пятого размера. Но постепенно Пробатов к нему привык, и теперь даже ночью, ложась в постель, он иногда не мог отделаться от наваждения, что его «комиссар» находится где-то рядом. Однако Васильеву нужно было отдать должное — он умел быть ненавязчивым и почти незаметным. От него исходили спокойная, уверенная сила и то избыточное здоровье и жизнелюбие, которое так ободряюще действует на других людей. Пробатов временами даже забывал о его присутствии, если тот не напоминал о себе, как сейчас, каким-нибудь неуместным замечанием,
— Какой мужик? — спросил Пробатов.
— Я о том, который наводил на всех критику!
— А вы разве знаете его? — холодно поинтересовался Пробатов.
— Да его сразу видать — какой он! Я таких партизанов чутьем беру...
— Ну, ну,— сказал Пробатов.—А не кажется ли вам, что там все обстоит гораздо сложнее?
Васильев молчал, в скошенном зеркальце Пробатову было видно его выбритое до розового лоска лицо, полное официальной почтительности и уважения.
Васильев молчал, в скошенном зеркальце Пробатову было видно его выбритое до розового лоска лицо, полное официальной почтительности и уважения.
«И откуда у нас эта категоричность и безапелляционность, когда мы судим о людях, да еще по первому впечатлению! — думал Пробатов.— Не успели увидеть человека, поговорить с ним пять минут, и уже готово — раз, и навесили на него ярлык! И получается, что иногда ненастырный, не лезущий в глаза работник ходит у нас в неспособных, а пролаза и проныра, который всегда под руками и всегда готов выполнить любое, даже ошибочное наше распоряжение, пользуется самым большим доверием. Уж этот слова против не скажет!.. Не потому ли нам часто приходится иметь дело с одними и теми же людьми, которых мы сами возвели в разряд незаменимых, хотя их, может быть, давно пора заменять более достойными и способными работниками... Ведь такими поверхностными представлениями о людях мы, по существу, отгораживаемся от широкого и многочисленного актива, потому что куда удобнее работать с ограниченным кругом в десяток человек, чем изо дня в день искать новых людей, открывать в незаметном и скромном труженике даже им самим не подозреваемые способности...»
Не потому ли почти на всех областных и районных совещаниях всегда мелькали одни и те же лица, выступали одни и те же наскучившие всем «штатные» ораторы? Все настолько свыклись с ними, что обычно заранее знали, о чем они будут говорить, не чаяли услышать ничего нового и, однако, с непонятным равнодушием мирились и с потерей дорогого для всех времени, и с этим выматывающим душу пустословием.
«А потом мы удивляемся, почему все идет не так, как бы нам хотелось,— размышлял Пробатов.— Ведь мы не доводим наши мысли, наши начинания до каждого человека, чтобы он сам мог поразмыслить обо всем, загореться новым делом. Нить, связывающая нас с большим коллективом, нередко рвется где-то уже в районе, куда вызывают для очередной накачки председателя и парторга. Возвратись,
они в лучшем случае расскажут о том, что слышали, бригадирам, а то и мимо ушей пропустят, и, несмотря на большую шумиху, все глохнет. Надо решительно увеличивать актив, а может быть, вообще нужно отказаться от этого • слова, заранее определяющего некий узкий, избранный круг людей. Стучаться в каждую дверь, хорошо знать каждого человека, иначе нам не справиться со всем тем, что требует сегодня от нас партия! И любой руководитель, как бы он ни был одарен и прозорлив, не поняв этого главного, может оказаться в положении человека, пытающегося вычерпать море ложкой».
Солнце разворошило пышные стога облаков, и на землю хлынул горячий поток лучей. На заречной стороне открылась обласканная солнцем луговина с уходящими к лесу копнами сена, потом сквозь этот поток пробились темные полосы, похожие на полосы дождя, они постепенно меркли, пока их не смыло слепящими водопадами света.
Пробатов поднял защитный козырек в машине, чтобы полюбоваться сказочно похорошевшей степью.
— В район сначала заедем или сразу свернем к Евдокии Павловне? — спросил шофер.
— Давайте сначала навестим мать, а то может обидеться.
Как только Иван Фомич стал секретарем в родной области, он начал уговаривать мать перебраться к нему в город, но она отказывалась — что ей там делать? Сидеть сложа руки или переливать из пустого в порожнее с домашней работницей? Нет уж, уволь, она к этому не привыкла! В своей родной избе она пока полновластная хозяйка, и если что не по ней, то пошумит и на Тихона и на невестку, а в городе и построжиться будет не на кого! Пробатов смеялся, но в глубине души был немного обижен. Машина поравнялась с березовым, пронизанным солнцем перелеском, и Пробатов заволновался, щелкнул крышкой портсигара, закурил. С холмистого увала стала видна родная деревня — длинная, тянувшаяся по пологой балке улица, охраняемая высокими, уже потерявшими осеннюю позолоту тополями.
У маленького, обшитого тесом и покрашенного светло-желтой краской домика с голубенькими наличниками Про-батов вышел из машины, постоял минуту-другую, оглядываясь по сторонам и ожидая — вот сейчас хлопнет дверь в сенях и кто-то из родных выбежит ему навстречу! Но никто не появлялся, лишь по чисто подметенному двору ходили вперевалочку белые утки и о чем-то оживленно разговаривали на своем утином языке да на подоконнике среди ярко-красных махровых цветов сидел и умывался серый кот.
— Вот и не верь после этого приметам! — кивая на кота, сказал Пробатов.
Захватив чемодан, он зашагал, распугивая уток, к крылечку, поднялся на ступеньки, несколько раз дернул за ручку двери, потом, вспомнив о потайном местечке, быстро нащупал ключ в трещинке за дверным наличником.
В доме было тепло и тихо, пахло недавно побеленной печью, хлебом и чем-то сытным и вкусным, напоминавшим запах парного молока. На стене стучали ходики с зеленоватой стеклянной шишкой на цепочке, на полосатых самотканых половиках лежали солнечные пятна.
Кот спрыгнул с подоконника, прошел по солнечным пятнам и замурлыкал у ног Пробатова, поднимая трубою пушистый хвост.
— Узнал, чудище? — спросил Пробатов и погладил кота по мягкой дымчатой шерсти.— Где же наша хозяйка?
Заглянув в горенку, полную зеленоватого сумрака от цветов, которыми были заставлены не только подоконники, но и украшенные вышитыми салфетками табуретки, Пробатов вернулся в кухню и, не раздеваясь, присел на лежанку.
Сразу усталость налила теплом его ноги и руки, отяжелила веки, и, широко и сладко зевнув, он улыбнулся внезапно возникшему желанию. Сбросив ботинки, Пробатов взялся за деревянный бортик печки, поднялся на лежанку и тут только понял, какой запах властвовал над всеми запахами дома — на печи сушилось насыпанное ровным слоем зерно. От него и веяло этим сытым солодовым ароматом. На рассыпанной пшенице лежали полушубок и подушка — словно кто-то знал, что он приедет и захочет здесь вздремнуть.
С наслаждением вытянув ноги, Пробатов несколько минут лежал, вдыхая знакомый с детства бражный запах сохнущего зерна. Он вспомнил, как мальчишкой любил
забираться сюда в дикие вьюжные ночи, подумал о том, как удивится его озорству мать, но тут мысли его смешались, и он задремал.
Проснулся он от ощущения, что кто-то сидит рядом и смотрит на него.
— Здорово, гостенек! — улыбаясь, тихо сказала мать.— Ты что же, Ванюша, опять печку облюбовал? Будто у нас кровати нету?
У матери было смуглое, чуть иконописное лицо с карими строгими глазами, излишняя их суровость смягчалась добрыми морщинками и девически-застенчивой улыбкой, по которой Пробатов узнал бы ее среди тысяч других женщин. Трудно было даже сказать, в чем заключалась прелесть этой улыбки, но, когда она улыбалась, в выражении ее глаз, в уголках губ появлялось что-то юное, наивно-робкое, полное неповторимого, одной ей присущего обаяния.
— Я старею, а ты все молодеешь, мать...
— Ладно над матерью шутковать! Как дома-то — все хорошо? Все здоровы?
Не отвечая, он приподнялся на полушубке, поцеловал мать в щеку и снова лег навзничь. Он держал в своих руках жестковатую руку матери с взбухшими фиолетовыми прожилками, смотрел на родное каждой своей черточкой, каждой морщинкой лицо, и душу его заливала тихая нежность.
— Дочь-то еще не просватал? — спросила мать, и Пробатов удивился странному течению ее мыслей.
— Найти жениха — это дело не мое, а ее собственное,— отшутился он.— Подберет подходящую кандидатуру и потом поставит родителей в известность.
— Не смейся, а то бы плакать не пришлось! — не поддержав его игривого тона, укоризненно посоветовала мать.— Навяжется какой-нибудь прощелыга, и не отделаешься от него! Смотри не прогляди, чтоб парень на Иришке женился, а не на тебе!..
— Как это? — не понял сразу Пробатов и рассмеялся.— Ты скажешь!..
Она тронула на его пиджаке болтавшуюся на одной нитке пуговицу, покачала головой.
— Что ж, доглядеть там за тобой, что ль, некому? И жена не хворая, и дочь невеста, а одного мужика не могут обиходить как следует — срамота! А ну давай снимай, я живо приметаю!
— Да брось ты, мама!
— Не спорь, Ванюша! А то ведь нехорошо — ты все время на народе, и на тебе все должно быть в аккурате! Люди всякое примечают, особо у тех, кто на виду стоит. Вот, мол, сам-то нас учит и указует нам, а у самого пуговица еле держится!..
Смеясь и притворно кряхтя, Пробатов спустился вместе с матерью с печки, снял пиджак. Пока он обувался, она принесла из горенки нитку с иголкой, пришила пуговицу и вдруг встрепенулась, засуетилась, подхватила с полу ведерный самовар.
— Раскудахталась я тут с тобой, и прямо из ума вышибло, что покормить тебя сначала надо, а уж потом разговорами заниматься!
— Успеется еще, мама...
— Нет, нет! — Мать уже собирала на стол, и Пробатов дивился молодому проворству ее движений.— А пока я буду возиться, ты бы мне рассказал, что па свете творится... Что про войну-то слыхать — не свалится она на нас? Мне вот вроде и жить-то уже немного осталось, а как подумаю про это, так душа с места сходит...