Русский дневник - Джон Стейнбек 2 стр.


II

«Джон на самом деле был миссионером. Он, по существу, был журналистом… Я думаю, что он смог увидеть, что там происходит в действительности. Я имею в виду – увидеть как журналист, благодаря своей наблюдательности».

Тоби Стрит

В 1943 году роль журналиста-литератора уже не была для Джона Стейнбека в новинку. Его миссионерское рвение нашло выход еще в конце 1930-х годов, когда аполитичный до той поры писатель обратил свой взор на современную жизнь Калифорнии. Жесткий реализм таких произведений, как «И проиграли бой» и «О мышах и людях» также имеет под собой журналистскую подоплеку. Еще прочнее опираются на документальную основу «Гроздья гнева». В августе 1936 года Стейнбек был командирован очень либеральной газетой San Francisco News в глубинку Калифорнии для подготовки серии материалов о мигрантах. Эти семь статей, опубликованных под заголовком «Цыгане периода урожая», стали первым журналистским триумфом Стейнбека, попыткой литературного свидетельства, которое благодаря верности автора истине замечательно передает эмоциональный контекст уныния мигрантов. Жгучей прозой он очерчивает бедственное положение семей переселенцев: «…На лицах мужа и жены вы начинаете видеть то выражение, которое заметите на всех лицах. Это не озабоченность, но абсолютный ужас от встречи с голодом, который поджидает их за воротами лагеря». Он описал и мигрантов, пытающихся выглядеть респектабельно: «Дом размерами примерно десять на десять футов полностью построен из гофрированного картона… с первым дождем тщательно построенный дом сползет вниз и превратится в рыхлое коричневое месиво…» Стейнбек не выступает безразличным свидетелем социального взрыва, он описывает ужасающие условия жизни и достоинство, которое сохраняют люди, оказавшиеся на краю пропасти.

Семь лет спустя Стейнбек, освещавший Вторую мировую войну, принес в свои репортажи те же сострадание и острый взгляд на детали, на те стороны войны, которые обычно скрыты от глаз. Солдаты в шлемах перед высадкой с корабля выглядят у него «как длинные ряды грибов»; члены экипажа бомбардировщика, снаряжающиеся к бою, «с каждым слоем одежды становятся все толще и толще и скоро походят на надувных мужчин»; люди из Дувра «неисправимо, неподкупно не верят» в немецкие мощь и силу. А в одном из самых символичных описаний налетов на Лондон Стейнбек пишет:

«Люди, которые пытаются рассказать вам, что такое авианалет на Лондон, начинают с описания пожаров и взрывов, но в итоге почти всегда переходят на какие-то совершенно крошечные детали, которые вкрались в их описание и стали глубоко символическими… „Это стекло, – говорит один человек, – это звон разбитых стекол, которые выметают по утрам, ужасный ровный звон…“ Это старушка, которая продает маленькие жалкие веточки сладко пахнущей лаванды. Ночной город рушится под бомбами, от горящих зданий становится светло, как днем… Но в короткие паузы в диком грохоте слышен ее скрипучий голос: „Лаванда! – призывает она. – Купите лаванду на счастье!“»

Сами бомбардировки в сознании очевидцев расплываются и начинают походить на кошмарный сон, но мелкие детали по-прежнему остаются резкими и не забываются.

Здесь, как и в других лучших образцах своей публицистики, Стейнбек фокусируется на маленьких сценках, происходящих в разгар катастрофических событий. В «Русском дневнике» это сталинградская девушка, живущая в руинах. Это бухгалтер, гордо показывающий семейный альбом, спасенный от всеразрушающей силы войны. Это фотографии погибших воинов на стенах маленьких украинских домов. Такой же подход использует Стейнбек и в прозе. Так, нищета Джоудов в «Гроздьях гнева» лучше всего передается в своего рода заставках: разговорах Мэй с Розой Сарона, бесшабашных танцах в правительственном лагере, в поведении дяди Джона, который пускает тельце мертвого ребенка вниз по течению реки, – все эти картины легко переносятся на кинопленку. Главная сила Стейнбека как писателя состоит не в том, что он тщательно выстраивает линию повествования – это как раз происходит редко, и мало какие из его романов тщательно выписаны. В лучших работах Стейнбека проявляется его сценическое вИдение. В 1930-х годах оно реализовывалось под сильным влиянием документальных фильмов, в 1940-х годах – в виде приверженности к точности, в виде использования нетипичных точек зрения на предмет или же обостренно типичных. Кроме того, как отмечал знаменитый военный корреспондент Эрни Пайл, с которым писатель встречался в Северной Африке, Стейнбек привнес в военные репортажи тонкое сочувствие к нюансам благородных и омерзительных поступков простых смертных. Мне кажется, что ни один другой писатель не обладает такими качествами. И определенно, нет другого писателя, который смог бы так точно уловить и выложить на бумагу то сокровенное, что большинство людей о войне не знают – рассказать о беззаветной храбрости, вульгарности, нелепо деформированных ценностях или ребяческой нежности, которые скрыты в каждом из нас.

В лучших образцах публицистика Стейнбека захватывает нас неослабевающим вниманием к повседневным, но выразительным сценам или историям. На протяжении 1950-х и 1960-х годов писатель все чаще обращается к журналистике; он готов сам финансировать поездки за границу для написания статей, он хочет сам увидеть, какими событиями поглощен мир. Большую часть своих путевых заметок Стейнбек написал в начале 1950-х годов; одним из лучших таких произведений является «Американец в Париже» – в 1954 году его опубликовала газета Le Figaro. В 1966 году усталый и нездоровый Стейнбек отправился во Вьетнам, чтобы в очередной раз увидеть войну. Записки об этой поездке составили замечательную серию «Писем к Алисии». Как утверждает Джексон Бенсон, биограф писателя, Стейнбеку было необходимо «бывать на сцене, где продолжается действие. Это было частью его неугомонной натуры. Похоже на принуждение, на зависимость… Но некоторые журналисты всегда рвутся в глаз бури».

III

В 1946–1947 годах Джон Стейнбек переживал личный и профессиональный кризис, в котором нашли отражение неясность и неопределенность, связанные с начавшейся холодной войной. В недавно купленном доме на Семьдесят восьмой улице в Нью-Йорке был сделан ремонт. Центром дома стал «рабочий подвал – серые бетонные стены, цементный пол и трубы над головой». Его брак медленно разрушался. Бравируя, Стейнбек объявлял, что он счастлив в четырехлетнем союзе с Гвин Конгер, который принес ему статус отца двух сыновей. Но на самом деле ситуация была гораздо менее оптимистична. Он с трудом поддерживал устойчивый интерес к своему новому роману «Заблудившийся автобус», опубликованному в феврале 1947 года. Он лихорадочно пытался создать идеальное рабочее пространство и даже играл с идеей (она упоминается в дневнике, который писатель вел около года) писать в совершенно темной комнате. В обтекаемых фразах он высказывал свои подозрения в том, что у Гвин завязался роман на стороне, и с присущей ему силой взрывался с обвинениями мира за пределами своего кабинета:

«Наши лидеры, похоже, чокнулись. Когда-нибудь они перетащат страну через край безумия и погубят ее. Да поможет нам Бог! Наше время становится все более сложным. Дошло уже до того, что человек не может даже проанализировать свою собственную жизнь, не то что распоряжаться ею. Что за время, что за время! После бомбежки наш замечательный дом будет лежать в руинах. Но и все остальные тоже. Так что – вперед! Продолжаю писать неважный роман, тщательно избегая всего своевременного…»

Все это смутное время писатель находится на ножах и с женой, и со всем миром. «Автобус» продвигается очень медленно, и изнуренный Стейнбек иногда переключается на другие проекты, прерывая работу над романом. Его дневник хранит следы все более сильных душевных терзаний, связанных с попытками прийти к соглашению с иррациональностью и сложностью послевоенной Америки. 15 октября 1946 года он набросал отрывок под названием «Ведьмы Салема», синопсис кинофильма, в котором «средствами кино исследуются истерия и несправедливость общества». Из этого, впоследствии прерванного, начинания родилась пьеса «Последняя Жанна», которая «имеет отношение к колдовству». В ней говорилось: «В современном мире нам лучше прислушаться к тому, что нынешняя Жанна говорит об атомной бомбе, потому что это последняя Жанна, которая может сказать нам, что нужно делать». За всеми этими проектами и явной неудовлетворенностью жизнью у Стейнбека, несомненно, стояло желание бежать – из страны, от сложной ситуации в семье и т. п. В 1945 году он отклонил просьбу написать о судах над военными преступниками, которые проходили в Европе. В этом смысле поездка в Советский Союз, идею которой предложили в New York Herald Tribune, обещала Стейнбеку облегчение. Он уже был в СССР короткое время летом 1937 года (а не в 1936-м, как он пишет в книге) со своей первой женой, Кэрол, и хотел увидеть, во что превратила страну война.

Все это смутное время писатель находится на ножах и с женой, и со всем миром. «Автобус» продвигается очень медленно, и изнуренный Стейнбек иногда переключается на другие проекты, прерывая работу над романом. Его дневник хранит следы все более сильных душевных терзаний, связанных с попытками прийти к соглашению с иррациональностью и сложностью послевоенной Америки. 15 октября 1946 года он набросал отрывок под названием «Ведьмы Салема», синопсис кинофильма, в котором «средствами кино исследуются истерия и несправедливость общества». Из этого, впоследствии прерванного, начинания родилась пьеса «Последняя Жанна», которая «имеет отношение к колдовству». В ней говорилось: «В современном мире нам лучше прислушаться к тому, что нынешняя Жанна говорит об атомной бомбе, потому что это последняя Жанна, которая может сказать нам, что нужно делать». За всеми этими проектами и явной неудовлетворенностью жизнью у Стейнбека, несомненно, стояло желание бежать – из страны, от сложной ситуации в семье и т. п. В 1945 году он отклонил просьбу написать о судах над военными преступниками, которые проходили в Европе. В этом смысле поездка в Советский Союз, идею которой предложили в New York Herald Tribune, обещала Стейнбеку облегчение. Он уже был в СССР короткое время летом 1937 года (а не в 1936-м, как он пишет в книге) со своей первой женой, Кэрол, и хотел увидеть, во что превратила страну война.

Поездка также предоставляла ему возможность поэкспериментировать как писателю. Работая над завершением романа «Заблудившийся автобус», Стейнбек записал в своем дневнике: «Я наконец-то понял, что я мог бы сделать в России. Я мог бы написать подробный отчет о поездке. Путевой дневник. Такого никто не делал. А это одна из тех вещей, которые людям интересны, и это то, что я могу сделать и, наверное, сделать хорошо. Это может поправить дела». На данном этапе, когда его романы и синопсисы пьес не приносили ожидаемых плодов (романы казались мелкими, а наброски к пьесам – не в меру аллегорическими), журналистика обещала сорокапятилетнему писателю точность, актуальность и гарантированную аудиторию. «Дневник» также давал возможность поэкспериментировать с прозой, доведенной до фотографической целостности.

В 1947 году тридцатитрехлетний Роберт Капа, известный военный фотограф, тоже томился бездельем, хотя говорил, что «очень рад стать безработным военным фотографом». В начале того же года он закончил подготовку к печати книги «Немного не в фокусе» – сборника военных фотографий со своим текстом. Как фотограф он искал для себя на пока еще мирной земле новый вызов – и к тому же уже давно хотел съездить в Советский Союз. С тех пор, как в 1935 году выходец из Венрии Эндрё Фридман выдумал образ Роберта Капы, богатого американского фотографа, снимающего Париж, неугомонный Капа мастерски запечатлел образы нескольких войн. В частности, он снимал для журнала Life высадку союзников в Нормандии в 1944 году. «…Для военного корреспондента пропустить высадку десанта, – говорил он, – это все равно как для человека, вышедшего после пяти лет отсидки в тюрьме Синг-Синг, отказаться от любовного свидания с Ланой Тёрнер». Капа сделал себе имя во время гражданской войны в Испании своей фотографией падающего солдата, сраженного пулеметным огнем фашистов. В 1938 году, оплакивая смерть своей любимой девушки Герды, которая погибла во время сражения при Брунете, Капа уехал в Китай, где стал свидетелем китайско-японского конфликта, а в конце этого года вернулся в Европу уже знаменитым мастером, известным во всем мире. Таковым он на всю жизнь и остался. «Это далеко не бесстрастный, пассивный созерцатель, который просто наблюдает войну из безопасного места, – отмечает его биограф. – Он был глубоко обеспокоен исходом войны против фашизма и всегда был готов рисковать своей жизнью, чтобы сделать отличные фотографии». «Что делает Капу великим фоторепортером?» – спрашивал себя журналист, оказавшийся на ретроспективной выставке его работ в 1998 году. И сам же отвечал: «Мы видим его жажду жизни, присущее ему сочетание настойчивости и сострадания. Художественный посыл его фотографии больше связан с его чувствами – а они всегда были подлинными и глубокими». Говоря словами самого Капы, великая фотография – это «запечатленное мгновение, которое расскажет тому, кто там не был, больше правды, чем вся сцена».

Приверженность психологической правде делала Роберта Капу художественным единомышленником Джона Стейнбека. Как писал Стейнбек, отдавая дань памяти Капы после безвременной гибели фотографа в 1954 году, «он мог сфотографировать движение, веселье и разбитое сердце. Он мог сфотографировать мысль. Он создал свой мир, и это был мир Капы. Посмотрите, как он передает бескрайность русского пейзажа одной длинной дорогой и одинокой фигурой человека. Посмотрите, как его объектив умеет заглядывать через глаза в душу человека».

Как отмечает Роберт Капа, сотрудничество между этими двумя беспокойными и творческими натурами началось так:

«В начале недавно изобретенной войны, которая была названа холодной войной… никто не знал, где именно будут находиться поля ее сражений. Размышляя о том, чем бы заняться, я встретил господина Стейнбека, у которого были свои собственные проблемы. Он боролся с неподатливой пьесой и, как и я, поеживался от холодной войны. Короче, мы объединились в команду холодной войны. Нам казалось, что словосочетания вроде „железный занавес“, „холодная война“, „превентивная война“ полностью исказили мысли людей и уничтожили их чувство юмора. Тогда мы решили предпринять старомодный вояж в духе Дон Кихота и Санчо Панса – проникнуть за железный занавес и обратить наши копья и перья против нынешних ветряных мельниц».

Эксцентричное заявление Капы о цели поездки на самом деле показывает, почему «Русский дневник» во многом превосходит современные ему, но более амбициозные и даже более информативные произведения о послевоенной России. Типичным в этом смысле является книга апологета советского эксперимента доктора Хьюлетта Джонсона, настоятеля Кентерберийского собора, «Советская Россия после войны» (Soviet Russia Since the War, 1947), в которой провозглашается «наша ответственность за понимание России» и предлагается широкий диапазон тем вроде «Молодая женщина аристократического происхождения», «Советские женщины ведут за собой мир», «Детство в стране Советов», «Планирование в промышленности». Цель Стейнбека и Капы была гораздо более скромной; в отличие от Джонсона, у них не было никакой политической повестки дня.

Другие, менее ангажированные авторы, часто перекликались в своих намерениях с целями Стейнбека и Капы (понять русских), но охват тем у них был гораздо шире. Так, Эдвард Крэнкшоу в книге «Россия и русские» (Russia and the Russians, 1948) стремился «создать образ русского народа, его культуры, его политических идей на фоне неизменности ландшафта и климата». В его фолианте множество страниц занимают описания великой русской равнины и подробный конспект русской истории, но «живой образ далекого народа» возникает лишь как серия статистических выкладок: двадцать пять лет назад, напоминает он своим читателям, четыре пятых населения России составляли крестьяне, в то время как в 1948 году крестьянствовала лишь половина жителей. Столь же амбициозные планы были у Джона Л. Штрона, журналиста и президента Американской ассоциации редакторов сельскохозяйственных изданий. В своей книге «Просто скажите правду: неподцензурная история того, как живут простые люди за русским железным занавесом» (Just tell the truth: The Uncensored Story of How the Common People Live Behind the Russian Iron Curtain, 1947) он пишет, что «хотел встретиться и поговорить с советскими людьми, чтобы с помощью серии статей и радиопередач познакомить с ними американцев»: «Более всего меня интересовали простые люди». Посещая колхозы, он видит ущерб, нанесенный войной, видит, что там нет мужчин, и, как и Стейнбек, приходит к выводу, что «именно женщины являются настоящими героями аграрного фронта – женщины, которые делали практически всю работу на земле во время войны и которые даже сегодня выполняют восемьдесят процентов работ, проводимых в колхозах».

Но русские женщины Стейнбека и Капы, не отягощенные статистикой и обобщениями, выглядят куда более убедительно: достаточно вспомнить остроумную крестьянку, которая трясет огурцом перед фотоаппаратом Капы. Или Мамочку, известную деревенскую кулинарку, владелицу новой коровы Любки, у которой нет такого замечательного характера, как у ее бывшей и по-прежнему любимой коровы Катюшки. Фотографии Капы, как и проза Стейнбека, избегают общих планов в пользу портретов. Их совместное обязательство – фиксировать только то, свидетелями чему они были, основываться на виденных картинах, а не на рассуждениях и исследованиях. И это делает их рассказ насыщенным и полным. Как это ни парадоксально, их подход – описывать только то, что видели сами – более точно отражает сталинский Советский Союз, где гости видели только сцены, тщательно срежиссированные советскими официальными лицами. Иностранные журналисты обычно проделывали тот же путь, что и Стейнбек с Капой, – они двигались по так называемому водочному кольцу; граждане западных стран, как правило, посещали Москву, Киев и Тбилиси, а это все были туристические центры.

Назад Дальше