Эхо возмездия - Валерия Вербинина 2 стр.


Волин отослал ухмыляющегося Поликарпа Акимовича и попросил пациентку зайти за ширму и снять одежду до пояса. Ольга Ивановна велела Кате пока посидеть на стуле, подождать, пока мама освободится. Девочка села – и замерла, как мышка.

Увидев «штуку», о которой шла речь, Волин потемнел лицом. Он сразу же понял, что это такое. Ольга Ивановна метнула на него быстрый взгляд – она тоже догадалась.

Задав несколько вопросов и ощупав соседние ткани, доктор сказал пациентке, что она может одеваться. Георгий Арсеньевич был мрачен и избегал смотреть на свою помощницу. Катя слезла со стула и подошла к матери, та взяла ее за руку.

– Так это скоро пройдет? – спросила баба, и надежда, прозвеневшая в ее голосе, подействовала на Волина, как пощечина. Он дернулся.

– К сожалению, это не пройдет, – буркнул он, ненавидя себя, и свое личное бессилие, и бессилие медицины вообще.

– Ну что вы, доктор! Конечно, пройдет… Мне еще Катьку замуж выдавать! Вы нашего мельника на ноги поставили, а уж ему-то было куда хуже, чем мне…

Она засмеялась, сверкнув белыми зубами, и тряхнула головой. Чувствуя себя невыразимо скверно, доктор велел Ольге Ивановне выдать болеутоляющее – которое, в сущности, уже никого не могло спасти, как и любое другое лекарство. Не доживет пациентка до свадьбы своей дочери, потому что ее похоронят, а муж-крестьянин, как это часто бывает, скоро найдет себе другую жену. И закончится для Кати привольная жизнь, пойдет сирота, попрекаемая мачехой за каждый кусок хлеба, в батрачки, но тоненькая, слабенькая, не выдержит тяжелой работы, надорвется, рано умрет и обретет вечный покой рядом с могилой своей матери. И ничего, ничего нельзя будет изменить.

– Cancer?[1] – тихо спросила Ольга Ивановна после того, как дверь за пациентками и сопровождавшим их незримым ангелом смерти закрылась с легким скрипом.

Волин дернул щекой.

– Полгода, максимум год, – безнадежно ответил он. – Худокормову не говорите, не стоит.

Фельдшер частенько захаживал в деревенский трактир, где, общаясь с мужиками, нередко разбалтывал поставленные диагнозы. Волин пытался ему внушить, что тайну болезни негоже нарушать, Поликарп Акимович кивал с умным видом, божился, что он больше не скажет ни слова – и все продолжалось по-старому.

– Надо бы дверь смазать, – промолвил Волин с внезапным раздражением. – И чего она скрипит?

Ольга Ивановна вышла, не сказав ни слова, а доктор, досадуя на себя за свою несдержанность, стал заполнять бумаги. Вошел Худокормов, покосился на грозовое лицо начальства и, смутно помыслив: «Дело плохо, кто-то неизлечимо болен – неужели Аксинья? У нее же прадед до ста двух лет дожил», стал возиться с лекарствами, переставлять склянки. Скрипнула дверь – вернулась медсестра, неся небольшую баночку с маслом, которое аккуратно накапала на петли.

– Ради бога, простите, Ольга Ивановна, – поспешно сказал Волин.

Тень улыбки скользнула по ее бледному лицу. По правде говоря, с самого утра это был первый раз, когда она улыбнулась в его присутствии.

– Ничего, Георгий Арсеньевич, – сказала она тихо. – Я все понимаю.

Поликарп Акимович шевельнул лохматыми бровями, с интересом ожидая продолжения, но его не последовало. Фельдшер вполне искренне уважал доктора за его знания и серьезное отношение к делу, но это вовсе не мешало Худокормову немного презирать Волина – тем особым презрением, которое крепко стоящие на земле деревенские жители испытывают по отношению к городским, инстинктивно чуя их уязвимость, которая возрастает вместе с уровнем цивилизации. В представлении Поликарпа Акимовича доктор и медсестра из столицы были два сапога пара, и он бы ни капли не удивился, если бы они «замутили» роман. Но Волин, к досаде фельдшера, держался в сугубо профессиональных рамках и, по правде говоря, обращал на Ольгу Ивановну не больше внимания, чем на свой стетоскоп.

– Слышали про Анну Тимофеевну-то? – спросил Поликарп Акимович, поняв, что установившееся в кабинете молчание может продолжаться сколько угодно.

– Про генеральшу? – рассеянно осведомился Волин, складывая листы, – а что с ней такое? Заболела?

– Нет, – ответил фельдшер, гордясь своей осведомленностью, – у нее приезжие усадьбу сняли. Какая-то баронесса Корф.

– Я думала, сейчас уже не дачный сезон, – заметила Ольга Ивановна, убирая склянку с маслом.

– У баронессы болен родственник, ему врачи прописали свежий воздух, – объяснил фельдшер. – А генеральша пока во флигель перебралась. Ей приезжие кучу денег заплатили за аренду, но у нее вряд ли много останется, ведь надо платить в банк по закладной. Имение-то давно заложено. Болтают, банк даже грозился его отнять…

– Ну и к чему нам это знать? – вздохнул Волин.

– Я подумал, может быть, вам будет интересно, – спокойно ответил Поликарп Акимович, выдержав его взгляд. – Может, тот больной к вам обратится, по врачебной-то части.

– Скорее уж к Якову Исидоровичу, – усмехнулся Волин. Он отлично знал, как старый доктор Брусницкий умел обхаживать пациентов, сулящих ему прибыль.

– А вы ничем не хуже Якова Сидорыча, – внушительно промолвил его собеседник. – Я бы даже сказал, что вы лучше. Да-с.

Тут, пожалуй, надо сделать небольшое отступление и пояснить один момент. Доктору Брусницкому было за пятьдесят, и первую половину своей жизни он благополучно именовался Яковом Сидоровичем. Но, обзаведясь солидной практикой и разбогатев, он вдруг вспомнил, что его отец звался благородным именем Исидор, а не простецким Сидор, и теперь требовал, чтобы его самого величали Яковом Исидоровичем, и никак иначе. Само собой, все в округе были отлично осведомлены об этом пунктике старого доктора, и те, кто его недолюбливали, не упускали случая его уколоть, употребляя именно тот вариант отчества, который вызывал раздражение Брусницкого.

– Пойду-ка я еще раз взгляну на Фаддея Ильича, – сказал Волин, не желая вступать в бессмысленную дискуссию о том, лучше он или хуже. – Мне не нравится, что у него температура держится и не спадает.

К пяти часам он вернулся домой, и Феврония Никитична, которая убирала у него и готовила, а также немного помогала при больнице, стала разогревать ужин. По возрасту Феврония годилась доктору в матери, и она ни минуты не могла находиться в покое. Всегда, когда Волин ее видел, она что-то протирала, убирала, мыла или хлопотала по дому. Едва приехав в уезд, доктор спас ее мужа от неизлечимой болячки, и оттого Феврония ощущала к нему нечто вроде личной преданности. Она обо всем знала, все примечала и, бывало, доводила до его сведения нечто такое, о чем не знал или не желал сказать даже всеведущий Поликарп Акимович. Вот и сейчас, например, она сообщила, что доктор Брусницкий ездил вчера за тридцать верст к богатой больной, на обратном пути угодил в метель и простудился.

– Яков Исидорович – человек осторожный, – сказал Волин. – Думаю, вряд ли он серьезно за-болел.

– В постели лежит, кашляет, чихает и ругается на чем свет стоит, – объявила Феврония. – Он очень рассчитывал, что приезжий пациент к нему обратится, но кто ж пойдет к больному врачу?

– Вам-то откуда все это известно, Феврония Никитична? – не удержался доктор.

– А как же, сударь? Племянница моя у него горничной служит, вот от нее я все и знаю.

В дверь постучали, и через минуту вошла Ольга Ивановна, неся небольшой конверт.

– Я взяла на себя смелость отнести вам… Это доставили от доктора Брусницкого.

Волин разорвал конверт. Почерк у Якова Исидоровича был вовсе не каракулистый, как у большинства врачей, а очень даже аккуратный, закругленный и четкий. Волину даже показалось, что в присланной записке он был аккуратнее, чем обычно, и он мельком подумал, что старого доктора, должно быть, душило особенное раздражение, когда он писал.

– Он просит меня навестить вместо него фабриканта Селиванова, – сказал Волин, складывая письмо обратно в конверт. Селиванов был богач, год назад купивший имение в уезде. Он также приценивался к соседнему имению генеральши Меркуловой, и хотя получил от нее отказ, намерений своих не оставил. Раньше Волин видел фабриканта только один раз, на каком-то скучном торжественном обеде, на котором собралось земское начальство и разные нужные люди. Про себя, впрочем, Волин называл их «ненужными людьми», потому что не мог скрыть от себя, что они его раздражают. Он признавал только деятельность, имеющую практический результат, и его выводили из себя сборища сытых господ, которые часами могли вести сытые разговоры обо всем и ни о чем, а затем расходились, довольные собой, друг другом, жизнью и своим местом в этой жизни.

– А что такое с господином Селивановым – несварение желудка от того, что съел очередного ребенка? – желчно спросила Ольга Ивановна.

– А что такое с господином Селивановым – несварение желудка от того, что съел очередного ребенка? – желчно спросила Ольга Ивановна.

Доктора настолько изумила нехарактерная для нее горячность, что он мог только пробормотать:

– Простите?

– Он использует на своих фабриках детский труд, – бросила его собеседница. – И некоторые дети, представьте себе, умирают.

Волин смутился. По правде говоря, только сейчас ему пришло в голову, что он ровным счетом ничего не знает о женщине, с который более полугода работает бок о бок. Может быть, она социалистка? Или коммунистка? Из какой она семьи, кто пишет ей письма, и почему она иногда приходит на работу с красными глазами?

– Впрочем, наверное, вам это неинтересно, – сказала Ольга Ивановна, видя, что Волин медлит с ответом.

Она вышла, и даже подол ее коричневого платья шуршал как-то особенно неодобрительно, словно разделял отношение своей хозяйки. Волин обескураженно поглядел ей вслед. А что, в сущности, он мог сказать? Осудить Селиванова, о котором, если говорить начистоту, почти ничего не знал? Объявить, что развитие промышленности не приводит ни к чему хорошему и что поэтому все фабрики надо закрыть? Сказать, что не фабрики надо закрывать, а совершенствовать законодательство и стремиться улучшать условия труда?

– Вы бы хоть поели, Георгий Арсеньич, – сказала Феврония Никитична. – На ногах с самого утра.

– Да, поем, а потом поеду к Селиванову, – отозвался доктор.

Ольга Ивановна занимала две комнаты в небольшом флигеле при больнице. Почти всякому, кто навещал ее, при виде непритязательной мебели и беленых стен, на которых не было ни единой картины, даже ни одной фотографии, неизбежно приходила на ум монастырская келья. Никаких растений в горшках, вышитых салфеток и тому подобных мелочей, которые способны создать ощущение уюта даже там, где есть только обшарпанные шкафчики и скрипучие половицы. Человеку свойственно приручать пространство, в котором он живет; но женщина, которая поселилась здесь, словно мыслила себя отдельно от окружающего мира – или же не снисходила до того, чтобы вообще придавать ему какое-то значение.

После разговора с Волиным Ольга Ивановна стремительным шагом дошла до флигеля и, затворив дверь, прислонилась к ней. Когда первый порыв прошел, молодой женщине стало мучительно стыдно своей недавней вспышки, – так стыдно, что даже щеки у нее зарделись.

«И зачем я его обидела? Единственный по-настоящему приличный человек среди этих… этих… Даже если бы Селиванов был убийцей, он бы все равно поехал его лечить. Сколько времени он потратил на того мельника, который никак не хотел выполнять врачебные предписания, и ведь вылечил же его, хотя остальные доктора давно отступились… – Она заломила руки и почувствовала, что вот-вот расплачется. – Ах, как нехорошо получилось, как нехорошо!»

Некоторое время она ходила по комнате, пытаясь успокоиться и расстраиваясь все сильнее и сильнее, потом приняла решение сейчас же пойти к доктору и извиниться. Но когда Ольга Ивановна вернулась к домику, в котором жил доктор, она услышала от Февронии, что Волин велел заложить шарабан[2] и только что уехал.

Глава 3 Красный плющ на белой стене

Дорога к усадьбе, которую купил Селиванов, вела мимо имения генеральши Меркуловой, и когда шарабан доктора поравнялся с ее садом, раздался негромкий треск. Кучер Пахом громко высказал все, что он думает о причине треска, о старом шарабане, о своей горемычной судьбе и об этом мире вообще. Доктор, морщась, вылез из экипажа.

– Значит, колесо? – спросил Волин. – Починить можно? Сходи в дом, попроси помощи.

– Я мигом, Георгий Арсеньевич!

Высокая кирпичная стена, ограждающая сад, была покрашена в белый цвет, и с той стороны наружу свисали плети плюща, чьи бордового оттенка листья и почти черные ягоды были присыпаны снегом. Доктор прогулялся вдоль стены, чтобы размять ноги, и неожиданно увидел молодую веточку плюща, которая каким-то непостижимым образом ухитрилась вырасти в горизонтальном направлении, поперек остальных ветвей. Листья на ней были нежные, мелкие, бледно-зеленые.

«Вот так и моя жизнь, – мелькнуло в голове у Волина. – Наперекор всему, не так, как у остальных… Скоро уже зима, а она совсем свежая, как будто сейчас только весна. Впрочем, – тотчас же поправил он себя, – все это вздор. Всего лишь глупая ветка плюща, которая выросла не там и не так, как надо».

Он сделал еще несколько шагов, смутно размышляя о том, почему его не сердит поломка шарабана, из-за которой его визит к Селиванову откладывался, и о том, что когда-то имение генеральши считалось самым красивым и самым богатым в уезде. В то время у Анны Тимофеевны был муж-генерал, прочное положение в свете и три статных красавца-сына, в которых она души не чаяла. Семья Меркуловых слыла хлебосольной, богатой и щедрой, они устраивали званые вечера, праздники, первоклассные охоты и первыми в уезде построили на собственные средства школу для крестьянских детей, но Анну Тимофеевну окружающие почему-то не любили ни тогда, ни после, когда ее муж умер и выяснилось, что финансовые дела семьи вовсе не так хороши, как должны были быть. Все три сына, как это нередко случается в семьях военных, пошли в армию, но служба в ней не пошла им впрок. Старший сын утонул на переправе во время военных маневров, средний ухитрился влипнуть в темную историю с растратой казенных денег и, когда о ней стало известно, застрелился. Какое-то время казалось, что младший, Феденька, любимец матери, будет примерным офицером и не разделит печальную участь своих братьев, но глупейшая ссора с командиром полка и пощечина последнему решили его судьбу. Федор Меркулов был разжалован и сослан на остров Сахалин.

Анна Тимофеевна не собиралась сдаваться. Она писала письма императору, ездила в Петербург к старым друзьям мужа просить помощи, но ее хлопоты не увенчались успехом. Лицо генеральши с крупными твердыми чертами, которое многим знакомым прежде казалось неприятным и высокомерным, приобрело то особенное растерянное выражение, какое появляется у людей, которые не знают за собой никакой особой вины и раз за разом терпят жестокие удары судьбы. Когда закончились деньги, пришлось заложить имение, и уже несколько месяцев уездные сплетники изнывали от любопытства, предвкушая скорую схватку между генеральшей и Селивановым, который жаждал это имение заполучить. Поначалу фабрикант намеревался его купить и счел, что обстоятельства вынудят Анну Тимофеевну согласиться на половину стоимости. Он был крайне удивлен, наткнувшись на категорический отказ, и в раздражении пообещал, что все равно заполучит усадьбу за еще меньшие деньги, когда банк конфискует ее у генеральши за неуплату процентов.

«А ведь он добьется своего, – подумал Волин. – Кто даст в долг немолодой женщине, у которой сын ссыльный? Судя по звукам, колесо уже чинят… Пора возвращаться к шарабану».

Размышления увели его довольно далеко от дороги; та часть стены, возле которой он стоял, уже не была окрашена, и мало того – в одном месте почти осыпалась, так что при желании можно было заглянуть в сад. Георгий Арсеньевич повернулся, чтобы уйти, и машинально бросил взгляд внутрь. В саду возле старого клена, чьи желтые лапчатые листья были присыпаны снегом, стояла молодая красивая дама в бордовом платье и соболином полушубке, которую доктор никогда прежде здесь не видел. Она просто стояла, скрестив руки на груди, и смотрела перед собой, но Волина поразило выражение ее лица: необыкновенно решительное, сосредоточенное и, по правде говоря, таящее нешуточную опасность.

Доктор застыл на месте. У него возникло такое чувство, как будто он только что, прогуливаясь в обычном русском лесу, увидел тигра или ягуара. Но вот из дома женский голос позвал: «Амалия!», и дама повернулась в ту сторону. Прежде, чем уйти, она бросила взгляд в сторону стены и, разумеется, заметила Волина. Георгий Арсеньевич считал, что смутить его нелегко, но в тот момент ему было так неловко, что он предпочел бы провалиться сквозь землю. Незнакомка сухо прищурилась, ослабив свой смертоносный взор, и быстрым шагом удалилась прочь. Прошуршали опавшие листья под ее востроносыми сапожками, и только тогда, когда она скрылась из виду, доктор смог перевести дух.

«А я-то хорош! Наверняка она приняла меня за какого-нибудь местного ротозея… И зачем я сошел с дороги? Ждал бы себе у шарабана, пока его починят…»

Глубоко недовольный собой – тем более что он не мог сам себе толком объяснить причину этого недовольства, Волин вернулся к шарабану, и Пахом объявил, что можно ехать.

– Ну так, поехали, – пробурчал доктор, забираясь в шарабан.

Через несколько минут он уже поднимался по ступеням крыльца дома Селиванова. Волина встретила хозяйка, полноватая, благодушная темноволосая дама в пенсне, но по ее остреньким глазкам и некоторым замечаниям он сразу же понял, что она не так проста, как кажется. Муж ее, Куприян Степанович, спустился вниз через несколько минут. Невысокий, скуластый, лобастый, с темной бородой и широкой улыбкой, он производил поначалу впечатление весельчака и бонвивана, но опыт научил Волина, что первое впечатление, как набросок к картине, никогда не бывает вполне верным. Фабрикант носил дорогую печатку, был прекрасно одет и распространял вокруг себя аромат отличных духов, но, несмотря на это, доктор легко представил себе, каким Селиванов был до того, как заработал свои миллионы.

Назад Дальше