Солёный арбуз - Орлов Владимир Григорьевич 12 стр.


— Ну, ладно.

Опустив глаза, стараясь не глядеть на бесновавшееся перед ним ржавое море, он пошел к воде. Он не любил входить в холодную воду.

19

Букварь думал, что ему скорее нужно войти в воду, в мутную, быструю воду, и тогда станет тепло, и тогда не будет на длинных ногах мурашек. Во всяком случае, их уже не увидит шофер.

Ему никогда не приходилось стоять в ледяной воде. Он знал, что такое кипяток. Сейчас он стоял в кипятке. Он стиснул зубы и скрипел зубами. Он не шагал — он медленно передвигал ступни вперед, и кипяток хватал кожу все выше и выше. Он не чувствовал, что у него под ногами — камни или песок. Он чувствовал только ожоги. «Долго так будет жечь?» — подумал Букварь.

Он прошел еще один метр, и его сбило с ног.

Обожгло всего, но уже через мгновение Букварь не помнил об этом. Он ничего не помнил. Канзыба схватила его, закрутила, поволокла, била о что-то мягкое и твердое, совала в рот свою грязную воду Ноги у Букваря тащились по дну. Он толкнул ногами убегавшее дно и, спружинив, вынырнул на поверхность.

Слева по берегу бежал шофер. Он размахивал руками и что-то кричал. Его несло назад, он бежал на месте и становился маленьким. Назад несло тайгу, несло берег и скалы на берегу.

«Это меня несет, — подумал Букварь, — как бревно. И так донесет до Игарки, а потом и до Ледовитого...»

Слева проплыла скала и спрятала шофера, продолжавшего бежать на месте.

«Главное, что я держусь. Что я оттолкнулся ото дна».

Надо было плыть, надо было перечеркнуть бешеную Канзыбу, перечеркнуть всю ее от берега до берега. Букварь повернулся в воде, теперь его несло лицом к правому пологому берегу Он пробовал плыть кролем, опустив глаза в воду, работал прямыми, чуть согнутыми в коленях ногами, плавно выносил из воды руки с расслабленными кистями.

Он быстро выдохся. Река плескала в рот, сбивала дыхание. Букварь остановился, откашлялся, решил, что надо плыть брассом.

Гребки его стали ритмичными и сильными, он выдыхал воздух резко и, фыркая, не закрывал глаз, когда опускал лицо в воду, и самое главное — видел правый берег, зеленую щетину и желто-бурую полоску дороги.

Он выбрал маяк. Маяком стала сосна, росшая чуть ниже желто-бурой полоски. Сосна стояла в воде.

Букварь плыл долго, фыркал, видел перед собой выныривающие из воды пальцы. Пальцы казались чужими, пальцами водяного. «Наверное, шлепаю уже полчаса». Он устал, но был спокоен. До тех пор, пока не поглядел назад.

Тогда он испугался. Берег был рядом, метрах в двадцати за его спиной, — ржавые, бурые камни, словно крашенные канзыбинской водой.

Значит, все это время он никуда не плыл. Просто барахтался на месте. Все свои силы потратил на то, чтобы продержаться на воде...

И тогда он понял, что полез в воду зря. Канзыба была настроена серьезно. Он продолжал работать руками, продолжал по инерции, понимая все свое бессилие, бессилие маленького человека, пытающегося спорить с шумящим потоком, способным смести все, что встречается на его пути. Муравей пытался остановить валун, катившийся с горы.

Букварь обругал Канзыбу и себя. К черту! Сил у него осталось только для того, чтобы доплыть эти двадцать метров до берега. Надо повернуть!

Но он не повернул. Видел перед собой сосну, стоявшую по колено в воде, и плыл к ней.

Он был злой, даже взбешенный. С ним это случалось редко. И лицо у него было злое и упрямое. Но выражение это могла увидеть только Канзыба, и она, наверное, увидела его и не стала добрее.

Он решил считать гребки и решил, что, когда досчитает до тысячи, тогда он разрешит себе оглянуться и увидеть ржавые, бурые камни.

Он повернул чуть-чуть влево, чтобы переплыть Канзыбу наискосок, по течению, чтобы использовать ее энергию. Бороться с ней было бессмысленно. Он был согласен пробежать пару лишних километров по размытой дождем дороге.

Букварь все считал гребки и пытался успокоить себя. Он понимал: злостью и бешенством он не сможет победить Канзыбу. И он отталкивал воду расслабленными руками, лениво, как бы нехотя. Как будто он шутил с Канзыбой.

Было непривычно и тяжело плыть в одежде. Рукава то разбухали, наполняясь водой, то опадали, как спустившая камера. Они были скользкие и тяжелые.

В бок и в лицо Букварю иногда тыкались ветки, пучки травы и помятые цветы. Он видел, как вода проносила прямо перед его глазами серые комки — мышей, птенцов или зайчат, — и к горлу его подступала тошнота.

Он опасался встретиться с вывороченными из земли деревьями. Они могли задержать его, нарушить налаженные с таким трудом ритм и дыхание и сбить со счета. И тогда надо было бы начинать счет сначала.

Букварь опасался за свои руки. Они могли подвести его. Он чувствовал, что руки устали и что мускулы уже побаливают, как побаливали после перенапряжений на тренировках.

Он досчитал до девятисот и заволновался. Он считал все медленнее. Он боялся досчитать до тысячи. После этого надо было обернуться, и он мог увидеть те же ржавые, бурые камни в двадцати метрах за своей спиной.

Правый берег как будто стал ближе, но, может быть, это только казалось. Сосны, стоявшей в воде, он уже не видел, его давно отнесло течением. Он решил, что если опять увидит камни сзади в двадцати пяти метрах, то будет считать еще до тысячи, и потом до десяти тысяч, и потом...

Букварь досчитал до тысячи и обернулся. Он был на середине реки.

«Ничего, — подумал Букварь. — Все-таки можно остановить валун».

Он хотел отдохнуть на спине. Но у него не было времени, и он не разрешил себе отдыхать.

Он досчитал еще до тысячи. К правому берегу плыть оставалось теперь метров пятьдесят. Руки болели, работали медленно. «Дорога ползет у самой воды», — подумал Букварь.

И тут у него свело ногу.

В икру вцепился клещ, стянул все мускулы и нервы ноги в крутой желвак.

Букварь испугался. У него никогда не сводило ноги, и он не знал, что делать. Он щипал ногу, царапал ее, но желвак не расходился. Канзыба крутила Букваря, несла, мотала, как лодку, потерявшую управление.

Надо было плыть, волоча предавшую его ногу, работая одними руками. Он бился из последних сил, бился, как ему казалось, полчаса, а может быть час, пока не доплыл, пока не дополз до зеленого правого берега, над которым бежала дорога.

Но Канзыба не отпускала его. Игра с ним доставляла ей удовольствие. Она бросала Букваря к самой траве, к кустам, к земле, и, когда он пытался выпрямиться и встать, хотя бы на колени, она с ревом валила его и тащила обратно. И все-таки, когда Канзыба тащила его обратно, он перехитрил ее, прикинулся безвольным, расслабленным, а сам, собрав все, что было в его мускулах, вцепился в тощий куст и застрял, и Канзыба, обманутая им, через секунду сама подтолкнула его к траве.

Теперь он был уже на земле и пополз по ней, с трудом подтягивая сведенную ногу. Канзыба уже ничего не могла с ним сделать, только со злостью била его по ногам, но сейчас она уже казалась ему смешной.

Букварь лежал молча, лежал долго, ни о чем не думая, просто уткнув лицо в мокрые зеленые травинки.

Он хотел спать. И он заснул бы, если бы ему не показалось, что откуда-то снизу, из-под земли, он слышит приглушенный крик.

Он поднял голову и на том берегу увидел маленького человечка. Человечек бежал, размахивая руками.

Букварь встал и тут же опустился на землю от боли в ноге. Он долго растирал ногу, колол ее, щипал, растирал, пока клещ не разжал свои челюсти. Тогда он встал снова, достал из кармана рубашки синюю хлорвиниловую обложку и вытащил из нее записку Кустова. Записка чуть-чуть подмокла. Букварь помахал белым клочком бумаги над головой. Он хотел, чтобы шофер успокоился.

Букварь выбрался на дорогу, грязную и узкую, и только тут почувствовал, как ему холодно. Его трясло.

До взрывников было километров восемь, и все эти восемь километров надо было бежать. Иначе можно было замерзнуть.

20

Дьяконов стоял расставив ноги. Он кричал:

— Ты идиот! Ты думаешь, тебе дадут медаль? Покажи мне того дурака, который даст тебе медаль!

Дьяконов был сделан из жести. У него были серые жестяные глаза и худое жесткое лицо. Брезентовый плащ сидел на нем колом, ломкий и пересушенный, и мог, наверное, греметь. Дьяконов стоял, расставив ноги в жестяных сапогах, и кричал:

— Ты думаешь, жизнь человечья ничего не стоит? Что она дешевле скалы? Да черт с ней, с этой скалой!

— Я... — робко начал Букварь.

— Молчи! Что ты можешь сказать! Нет тебе оправданий! Герой! Ты видишь этот телефон? Так вот, он работает. И утром я говорил с Кустовым. Насчет этой самой скалы.

— Так как же...

— А вот так же!

Дьяконов ходил по комнате, от печки до стены и обратно. Когда он отходил от печки, Букварь видел его жестяную спину, длинную и худую.

— Ладно, — сказал Дьяконов. — У меня нет ни водки, ни спирта. Я такой странный. Только коньяк.

Дьяконов вытащил из-под кровати две высокие бутылки со звездочками. Всего звездочек было десять. Еще Дьяконов достал штопор и два зеленоватых стакана.

— Раздевайся, — приказал он.

Букварь улегся на жесткой постели, и мокрые руки Дьяконова поползли по его спине. Руки пахли коньяком. Они работали ловко, как руки опытного массажиста. Букварь никогда не видел массажистов. Но подумал, что они работают именно так.

— Вставай, — сказал Дьяконов. — С тебя достаточно. Лежали на табуретке ватник, ватные брюки, свитер, а внизу стояли сапоги. Букварь оделся, но от горячей печки отходить не хотелось.

— Иди сюда, — сказал Дьяконов. Он разливал в стаканы коньяк.

Дьяконов расстегнул плащ, выглянул яркий красный шарф, и плащ перестал быть жестяным. И глаза у Дьяконова оказались совсем не серыми, не жестяными, а теплыми и голубыми.

— За знакомство. За форсирование Канзыбы. Букварь выпил стакан залпом.

— Ну и лето! — сказал он.

Хлопнула дверь, впустила стонущий ветер, трое в жестяных плащах остановились у печки. Дьяконов подошел к ним, и они стали говорить о шпурах, о запалах и о сжатом воздухе. Букварь видел, что эти трое все время поглядывают на него с любопытством, и от смущения ерзал на хромой табуретке. Дьяконов вернулся и сказал:

— Ты сиди. Сейчас поговорю по телефону Он вызвал Кошурниково.

— Мотовилов? — сказал Дьяконов. — Это говорит начальник летучего взрывотряда номер три Дьяконов. Привет. Нужен трелевочный. Да ты не спеши... Ты послушай... Не ори... Я тебе расскажу обстановку...

Дьяконов рассказывал обстановку. Обстановкой был Букварь. Букварь снова ерзал на табуретке, потому что Дьяконов рассказывал о нем как о легендарном герое.

— Ты понял? Я все равно выторгую у тебя трелевочный еще на неделю. Жадный ты... Ну, я жду.

Потом Дьяконов вызвал Минусинск.

— Кустова! Кустов? Еще раз здравствуйте. Я получил вашу записку Да, ваше распоряжение. Можете спать спокойно. Скала Смородиновая не упадет. Постоит еще. И вас не накажут. Я шучу? Нет, я не шучу. Каким тоном говорю? Вам слышнее. На всякий случай вам надо было застраховаться и иметь документ, подтверждающий, что вы отдали мне распоряжение не взрывать Смородиновую. И вот из-за бумажки вы обманули человека и послали его на верную гибель... Нет, он не погиб.

Дьяконов опустил трубку и стоял, помахивая ею. Трубка хрипела, рычала, внутри нее что-то билось и клокотало. Потом она стихла, и Дьяконов заговорил снова:

— Да, я помню, что вы мой начальник. Не забыл. Еще я не забыл, что я коммунист. И что вы называетесь коммунистом. У нас сейчас не такое время, чтобы из-за бумажки рисковать жизнью человека.

Дьяконов резко положил трубку на рычаг. Он снова стал жестяным. Он шагал от печки до стены и обратно. Шагал быстро, свернул стремительно в угол, к тумбочке, к стоявшему на тумбочке ящику. Открыл крышку, и ящик оказался магнитофоном. Дьяконов пощелкал коричневыми кнопками, бобины дернулись и пошли крутиться. Невидимый пианист ударил по невидимым клавишам. «Скрябин», — решил Букварь.

— И зачем ты полез в реку! — сказал Дьяконов.

Он продолжал ходить. А Букварь подумал: на самом деле, зачем? Получилось глупо. Заставил хорошего человека тратить нервы, не на шутку схватываться с этим Кустовым. Букварь чувствовал себя неловко.

Дьяконов подошел к магнитофону. Остановил пианиста. Из тумбочки достал новую бобину и поставил ее. Магнитофон зашипел, зафыркал и вдруг взорвался, громко и раскатисто. Стекла зазвенели. Магнитофон замолчал, зашипел, снова стали слышны вой ветра, далекие голоса, крики, топот ног, потом наступила тишина, абсолютная, резкая, как глухота, и потом тра-а-ах!

— Взрывы, — сказал Дьяконов. — Я записываю все свои взрывы. Здесь записал уже почти тридцать.

Дьяконов ходил уже медленнее, спокойнее и подолгу стоял у магнитофона.

— Конечно, сначала все это кажется чепухой. Шум — и все. Но ведь симфонии тоже надо учиться слушать. Нет одинаковых взрывов. Разные заряды, разные породы, разные ветры, разные люди. Я различаю каждый шорох, каждое слово, сказанное шепотом, вижу каждую скалу, и каждую скважину на ней, и каждое лицо. Заново переживаю напряжение взрыва. Вспоминаю каждый раз: слева мы неправильно пробурили шпур. Этот шум не символ разрушения, он символ мощи людской.

Дьяконов стоял у окна, почти прислонив лицо к стеклу. Стекла становились синими.

— Видишь шрамы на лбу и на щеке? — обернулся Дьяконов. — И на теле есть рубцы. Хорошо, что меня бросило тогда в Томь. Хочешь послушать тот взрыв?

Он подошел к тумбочке и застыл у магнитофона.

— Нет, хватит взрывов. Послушай музыку.

В комнату ворвался лес, оживленный, многоголосый.

Потом многоголосье затихло, и над самым ухом Букваря запел соловей. Он пел, растягивая звук, негромко и тоскуя. Букварю стало грустно, и он вспомнил о своем Суздале. А соловей защелкал, заспешил, и песня его стала веселой и удалой. Стоял он, наверное, на березовой ветке, выпятив серую грудь, как первый парень на деревне.

— Это другой соловей, — сказал Дьяконов. — Я их много записал. Хотя и не очень люблю соловьев. Они виртуозы, но слащавые. Понимаешь, они салонные...

Пели другие птицы. Как в концерте, по очереди подходили к микрофону. Букварь слушал щегла, дятла, кукушку, дрозда, кулика и других птиц, ему незнакомых.

Где-то в фиолетовом вечернем небе или в кустах, густых, земных, родился тонкий, щемящий душу крик.

— Это иволга. Чаще она смеется, булькает, переливается. Помнишь у Пушкина: «Иль иволги напев живой»? А иногда тоскует. Каким инструментом можно передать ее тоску! И имя у нее какое — иволга. И-вол-га!

Потом, когда кнопка выключила лес, Дьяконов подошел к окну.

— Мы живем, заткнув уши ватой. Мы еще кое-как умеем видеть. Но не умеем слушать. Мы обкрадываем себя. Пытаемся открыть шестое чувство, не развив как следует традиционные пять. Знаешь, я мечтаю: когда-нибудь будут крутить вот такие пленки. Симфонии звуков: бой часов и пение птиц, взрывы и шум Канзыбы. Расширятся границы красоты. Почему бы не снять фильм о жаворонке? Полнометражный. С одной точки, из ржи. Синее небо, солнце и жаворонок в небе, его танец и его песни. И все.

Букварю захотелось полежать во ржи, слушая жаворонка, закрыв глаза, и чтобы ветер изредка и тепло шевелил волосы. И вдруг он вспомнил:

— А Зименко? У вас здесь должен быть Зименко. Он мне очень нужен.

— Зименко? Нет, его здесь нет.

Значит, Зименко не успел добраться до Канзыбы и сейчас, наверное, сидит в Кошурникове.

— Ладно, надо ложиться, — сказал Дьяконов. И добавил, помолчав: — А я бы тоже полез в Канзыбу.

21

Трелевочный затарахтел под окнами на рассвете.

Букварь вышел на крыльцо. Высокий, худой Дьяконов в своем жестяном плаще суетился около трактора, поглаживая мокрый металл, и у него были глаза цыгана, которому понравился конь.

Из кабины трактора выбрался Эдик Зайцев с бледным небритым лицом, и Букварь обрадовался ему.

— Привет, Эдик!

— Привет, Букварь, — устало сказал Эдик.

Дьяконов ходил вокруг трактора, осматривал, причмокивал губами, покачивал головой, словно собирался сейчас назначить Зайцеву цену за трелевочный.

— Сплю и вижу этот трактор, — сказал Дьяконов. — Мне бы его на два дня. А то взрывчатку приходится таскать на руках. Через ручьи, а то и через Канзыбу А? Может, получится?

Эдик замотал головой:

— Нет. У нас же там наводнение. Остров у нас там...

— Я знаю.

Только сейчас Букварь заметил, что комбинезон у Эдика мокрый до пояса и даже выше. Букваря знобило. Наверное, у него была температура, и он без особой радости подумал о том, что ему придется снова встречаться с канзыбинской водой.

— Зайдем ко мне, — предложил Дьяконов.

Для профилактики выпили коньяка. Уже на улица Эдик сказал:

— Не знаю, как тебя пристроить. На щите тоже намокнешь. Может, посадить тебя на крышу и привязать, чтобы не свалился?

— А сам ты будешь сидеть в кабине?

— Я привычный, — сказал Эдик.

— Я тоже привычный.

Эдик пожал плечами, а Дьяконов покачал головой. Букварь подумал, что температура у него, наверное, перевалила за тридцать восемь, и ему захотелось лечь. Но он подошел к трактору и залез в кабину.

— Поехали, — сказал Эдик.

Он уселся слева, трелевочный заурчал и медленно покатил мимо темно-коричневых домиков. Под соснами, под кедрами, похрустывая ветками, выбрались на узкую, покрытую черно-бурой кашей дорогу.

— Зименко в Кошурникове? — спросил Букварь.

— Там. Будешь курить?

— Нет. Спасибо.

— Он с бригадой Мамаева у моста. В воде. Мост спасают. Джебь тоже взбесилась.

Эдик прикуривал, а трелевочный урчал и пробирался между сосен и кедров, словно выдрессированный. Потом Эдик стал рассказывать о Кошурникове.

Вчера Кошурниково превратилось в остров. Джебь разлилась на все двести, затопила контору Артемовского лесозавода, прорвала трубу перед мостом ипромыла галечную насыпь. На Большой земле в Артемовске остались все тракторы и все машины, кроме одного старенького самосвала. Прораб Мотовилов бегал по Артемовску и искал лодочника. Артемовские качали головами: они не сумасшедшие и не любители острых ощущений. И все же один нашелся. «За десять рублей в день», — сказал. Мотовилов переплывал Джебь, стоя в лодке, посасывал мундштук, важный, как адмирал, вез на «остров» работников столовой. Но оказалось, что на «острове» нет хлеба. Из Артемовска к Джеби доставили фургон с хлебом и устроили его у трелевочного на спине. Трактор медленно форсировал Джебь. По воде плыла одна кабина. Эдик по грудь сидел в воде. Метрах в восьми от берега трактор остановился. Берег был обрывистый, и на «остров» Эдик забраться не смог. Тогда цепочка кошурниковцев спустилась к трактору. Эдик выдавал хлеб, а ребята уносили его на руках. По пояс в воде. По нескольку буханок каждый.

Назад Дальше