Пятнадцать — не пятнадцать, но через полчаса он вышел на улицу в сопровождении трех сен-лорановских существ, несущих дюжину коробок для удачливой москвички. Ближайшее отделение могучего «Симфи-карда» на Авеню Опера санкционировало утечку личного капитала на 15899 франков, ни много ни мало, как две с половиной тысячи тичей, то есть два с половиной миллиона русских военных рублей. Плюс штраф под щеточкой «Рено». Поклон в сторону «баклажанчика». Браво, мадам, вы тоже дали волю своей фантазии — 500 франков, лучше не придумаешь! Ну-с, девочки, валите всю эту дрянь сюда, на заднее сиденье. Ну, вот вам всем по сотне на зубные щетки, а вам, товарищ мадам, крепкое партийное рукопожатие. Ученье Ленина непобедимо, потому что оно верно. Оревуар, девочки. Если среди, ночи придет фантазия посетить щедрого дядю, то есть вот этого мальчика, да-да, меня, на бульваре Распай в отеле «Савой», — милости просим. Приглашение, конечно, распространяется и на вас, товарищ.
И также вы все, телевизионщики ABC, спикеры, гафферы, камерамены, вся сволочь, знайте, что Андрей Лучников — не «мобил-дробил». Он — Луч, вот он кто… мотоциклист, баскетболист и автогонщик, лидер молодежи 50-х, лидер плейбойства 60-х, лидер политического авангарда 70-х, он лидер. И так в манере «золотых пятидесятых» можно положить руку на плечо одному из этих современных американских зануд и сказать:
— Call me Lootch, buddy!
Итак, на экране Эндрю Луч, один из тех, кого называют «ньюз-мэйкерами», производителями новостей.
Интервью получалось забавнейшее. Зануда, кажется, рассчитывал на серьезный диалог вокруг да около, вроде бы о проблемах «Курьера», о том, как удается издавать на отдаленном острове одну из влиятельнейших газет мира, но с намеками на обреченность как лучниковской идеи, так и газеты, так и всего ОК. Система ловушек, по которой бычок пробежит к главному убойному вопросу: представляете ли вы себе свою газету в СССР?
— У нас, русских, богатое воображение, господа. Немыслимые страницы партийной печати — это тоже продукт нашего воображения. А что из себя представляет наш невероятный Остров? Ведь это же не что иное, как тот же UFO, с заменой лишь одного срединного слова — Unidentifyed Floating Object. Весь наш мир зиждится на вымыслах и на игре воображения, поэтому такой пустяк, как ежедневный «Курьер» в газетных киосках Москвы, представить нетрудно, но, впрочем, еще легче вообразить себе закрытие газеты из-за бумажного дефицита, ибо если мы можем сейчас вообразить себе Россию как единое целое, нам ничего не стоит понять, почему при величайших в мире лесных массивах мы испытываем недостаток в бумаге.
Слегка обалдевший от этого слалома хозяин ток-шоу мистер Хлопхайт волевым усилием подтянул отвисшую челюсть. Неопознанный Плавающий Объект — это блестяще! Браво, мистер Лучников. Да-да, Луч, спасибо вам, бадди, мы надеемся, что еще… Конечно-конечно, и я благодарю вас, Хлоп! А сейчас… — он увидел, что камера надвигается и быстро улыбнулся — органика и металлокерамика сверкнули одной сексуальной полоской. — Дружба телезвезд по всем континентам. Я не приглашаю вас в страну ароматов, хотя почему бы вам туда не приехать? Читайте! Все подробности в «Курьере»! Адьё!
Щелчок. Софиты погасли. Отличная концовка. Ну, Хлоп, нет ли чего-нибудь выпить? Простите, я не пью, мистер Лучников. Да, Хлоп, я вижу, ты — настоящий «мобил-дробил»! Простите, сэр? Целую! Пока!
Он уже представлял себе обложку еженедельника — черный фон, контуры Крыма, красные буквы UFO и обязательно вопросительный знак. Ловкая журналистская метафора… Снова, в который уже раз за сегодняшний день, выплыло: я — осатаневший потный международный лавочник, куда я несусь, почему не могу остановиться, не могу вспомнить чего-то главного? Что убегает от меня? Откуда вдруг приходят спазмы стыда?
Слово «потный», увы, не входило в метафорическую систему: от утренней свежести не осталось и следа — оливковый пиджак измят, на голубой рубахе темные разводы. Ночная улица возле телестудии испаряла в этот час свой собственный пот и не принесла ему прохлады. Вдруг он почувствовал, что не может шевельнуть ни рукой, ни ногой. Иной раз уже стали появляться такие вот ощущения: сорок шесть годков повисли гирьками от плеч до пяток. Даже голова не поворачивается, чтобы хотя бы проводить взглядом медленно идущий мимо «Мерседес», из которого, кажется, кто-то на него смотрит. По счастливой иронии улица называлась Рю Коньяк Же. Да-да, конечно же, двойного коньяка же поскорее же.
Итак, Платон. Анализ тирании. Уединение…
Ну вот, месье, вы уже улыбаетесь, сказал буфетчик. Тяжелый был день? В бумажнике среди шуршащих франков обнаружился картонный прямоугольник — приглашение на рю де Сент Пер — прием в честь диссидента. Не пойти нельзя. Еще одну порцию, силь ву плэ.
Трехэтажная квартира в доме XVI века, покосившиеся натертые до блеска полы, ревматически искореженные лестницы из могучего французского дуба — оплот здравого смысла своего времени, гнездо крамолы наших дней.
Гости стояли и сидели по всем трем этажам и на лестницах. Французская, английская, русская, польская и немецкая речь. Почетный гость, пожилой советский человек, говорил что-то хозяйке (длинное, лиловое, лупоглазое), хозяину (седое, серое, ироничное), гостям, журналистам, издателям, переводчикам, писателям, актерам, ультра-консерваторам и экстрарадикалам — парижское месиво от тапочек-адидасок до туфелек из крокодиловой кожи, от значков с дерзкими надписями до жемчужных колье… Среди гостей была даже и одна звезда рока, то ли Карл Питере, то ли Питер Карлтон, долговязый и худой, в золотом пиджаке на голое тело. Непостижимые извивы марихуанной психологии перекинули его недавно из Союза Красных Кхмеров Европы в Общество Содействия Демократическому Процессу России.
Лучников знал диссидента, милейшего московского дядечку, еще с середины 60-х годов, не раз у него сиживал на кухне, философствовал, подавляя неприязнь к баклажанной икре и селедочному паштету. Помнится, поражало его всегда словечко «мы». Диссидент тогда еще не был диссидентом, поскольку и понятия этого еще не существовало, он только еще в разговорах крамольничал, как и тысячи других московских интеллигентов крамольничали тогда в своих кухнях. «Да ведь как же мы все время лжем… как мы извращаем историю… да ведь Катынский-то лес это же наших рук дело… вот мы и сели в лужу…и сами себя и весь мир мы обманываем…» Как и всех иностранцев, Лучникова поражало тогда полнейшее отождествление себя с властью.
Сейчас, однако, он не подошел к виновнику торжества. Будет случай, пожму руку, может быть, и поцелую, влезать же сейчас в самую гущу слегка постыдно. Опершись на темно-вишневую балку XVI века, попивая чудеснейшее шампанское и перебрасываясь фразами с герлфрендихой писателя Флойда Руана, скромняжечкой из дома Вандербильдтов, он то и дело поглядывал в тот угол, где иногда из-за голов и плечей появлялось широкое мыльного цвета лицо, измученное восторженным приемом «свободного мира».
Ему бы выспаться, недельки три в Нормандии в хорошем отеле на берегу. Он никогда прежде не был на Западе. Семь дней как высадился в Вене, и на плечах еще москвошвеевский «спинжак». Ему бы сейчас ринуться по магазинам, а не репрезентировать непобедимый русский интеллект. Он борется с головокружением, он на грани «культурного шока». Еще вчера на него косился участковый, а сегодня вокруг такие дружественные киты и акулы, не хватает только Брижит Бардо, но зато присутствует сенатор Мойнихен. Акулы и киты, вы все знаете о его «смелых выступлениях в защиту прав человека», но вы не представляете себе квартиру на Красноармейской с обрезанным телефоном, домашние аресты в дни всенародных праздников, вызовы в прокуратуру, намеки на принудительное лечение, это я и сам не представляю, хотя хорошо представляю Москву.
Так размышлял Лучников, глядя на появляющееся временами в дальнем углу у средневекового витража отечное потное лицо, то шевелящее быстро губами, то освещаемое слабенькой, хотя и принципиальной улыбкой. Так он размышлял, пока не заметил, что и сам является объектом наблюдения.
Над блюдом птицы целая компания. Жрут и переговариваются. Кто-то молотит воздух ладонью. Некто — борода до скул, рассыпанные по плечам патлы, новый Мэнсон, а глазки чекистские. Эй, Лучников, а ты чего сюда приперся?! Господа, здесь кремлевская агентура!
— What are they talking about? — спросила мисс Вандербильдт.
Русская компания приближалась. Три мужика и две бабы. Никого из них он не знал. Впрочем, пардон… Вот этот слева милейший блондин, в таких изящнейших очках, да ведь Слава же, это же Славка, джазовый пианист, знакомый еще с 1963-го… «КМ» на улице Горького… Потом я устроил ему приглашение в Симфи, да-да, это уже в 1969-м, и там он сорвал концерты, потому что запил, орал в гостинице, голый гонялся за женщинами по коридору — «мадам, разрешите пипиську потереть?…» после чего он «подорвал» в Штаты… Конечно, это Слава…
Я тебе не Славка, падла Лучников, предатель, большевистская блядь, сколько тебе заплатили, хуесос, за Остров Крым, мандавошка гэбэшная, я тебе не Славка, я таких, как ты, раком на каждом перекрестке, говна марксистского кусок, пидар гнойный, коммис трипперный заразный!
Попробуйте сохранить европейскую толерантность при развитии московского скандала. Улыбка еще держится на вашем лице при первом витке безобразной фразы, она, быть может, и удержалась бы на нем, на лице, надменная ваша улыбка, если бы фраза не была так длинна, столь безобразна. У хорошенького Славки оловянные глаза. Увы, он не стал Дейвом Брубеком, Оскаром Питерсоном, Эрролом Гарднером, увы, он им и не станет, потому что вы сейчас сломаете ему кисть правой руки. Запад, зараженный микробами большевизма, не про-ре-аги-ру-ет. Храбрые воители свободы, еще вчера валявшие в Москве «Ильичей» по оптовым подрядам, заполнявшие рубрики «год ударного труда», не прореагируют тоже, потому что боятся шикарного общества. Прощайся со своей правой рукой. Слава, уже не подрочишь теперь, ею ни клавиши, ни солоп.
Особым китайским зажимом (он научился этому на Тайване у дружка, майора войск специального назначения) он держал слабую кисть агрессивного пианиста и медленно пробирался (вместе с пианистом) к столу с напитками — надо все-таки чего-нибудь выпить. Изумленное «О» на лице Славы, подзакативщиеся глазки, грань болевого порога. Послушно двигается рядом. Товарищи по оружию перешептываются. Одного из них Лучников определенно помнит по Москве: он был фотографом в «Огоньке», еврейчик из-под софроновской жопы. Выпьем, Слава, у тебя одна рука свободна и у меня одна — давай выпьем «Хенесси»? Ах, ты теперь не пьешь? Так что же, колешься? Ты, ублюдок, уже девять лет на Западе и мог бы довести до сведения новичков, что здесь не все принципы соцреализма имеют хождение и, в частности, «кто не с нами, тот против нас» ценится только среди мафиози, в их среде, в мафии, понимаешь ли, в мафии, это закон, а в нормальном обществе — вздор собачий. Теперь терпи, недоносок Слава. Давай-ка я представлю тебя Каунту Бейси. Мистер Бейси, вам однорукий пианист не нужен?
Они двигались от одного дринка к другому, от слоеных пирожков к хвостикам креветок, то одна шишка, то другая кланялись редактору могущественного «Курьера», и Лучников чесал направо и налево по-английски, по-французски и по-русски, договаривался о каких-то встречах, ланчах, подмигивал красоткам, даже иной раз и высказывался, отвесил, например, нечто глубокомысленное о переговорах SALT, и все это время незадачливый Слава, спасая свое орудие производства, тащился рядом. Малейшая попытка освободиться кончалась страшной болью в орудии производства, то есть в правой руке. Задвинутые писательницей Фетонье вправо и продвинутые вперед издателем Ренуаром, они услышали пару фраз диссидента: …«да поймите же, товарищи, нам ни в чем нельзя верить… нельзя верить ни одному нашему слову…»
Ошеломленный переводчик, юноша из третьего поколения франко-руссов, после мгновенного столбнячка занялся уточнением мысли своего подопечного, в то время как окружавшие диссидента киты и акулы, уловив борщеватое слово «товарищи», великодушно смеялись: нашел «товарищей».
Тут диссидент так ярко вдруг просиял, что все киты и акулы обернулись в адрес сияния и, увидев популярную физиономию редактора «Курьера», тоже просияли, да так ослепительно, что наш герой как бы вновь почувствовал себя под софитами киносъемки.
— Андрюша!
Пришлось отпустить миленького Славика, слегка предварительно поддав ему под грешные ягодицы коленкой.
Сплелись объятия. По-прежнему, несмотря на недельную «дольче виту», из складок лица попахивало селедочным паштетом. Несколько шариков влаги бодро уже снижались по пересеченной местности… как ярко все вспоминается!… Так сразу!… Андрюша, ведь ты, наверно, еще нашу старую квартиру помнишь в Криво-Арбатском переулке… помнишь, как сиживали?!.. нет, ты подумай только — я в Париже!… Нет, ты вообрази!
Немыслимость пребывания человека в Париже вдруг исказила добрейшее лицо подобием судороги, но тут же другая немыслимость вызвала еще более сильные чувства. Как? Ты в Москву? Завтра — в Москву? На несколько дней? Немыслимо!
Лучников вылезал из объятий, а именитый диссидент лихорадочно шарил у себя по карманам… Что же… Андрюша… да если бы знать… вот телефончик — 151-00-88… Тамара Федоровна такая… с сыном Витей… да если бы знал… сколько всего бы послал… но вот, хотя бы это… обязательно передай…
Обозреватель журнала «Экспресс», президент издательства «Трипл Найт», супруга министра заморских территорий, певец Кларк Пипл, писательница Мари Фестонье в некотором замешательстве наблюдали, как guest of honor вынимает из своих карманов пачки чуингама и перекладывает их в карманы Лучникова. Обязательно, обязательно передай все это Тамаре Федоровне для Витеньки и скажи (баклажанный шепоток в ухо) …только ее… всегда… всегда… жду… пусть подает… все устроится… понял, Андрюша?.. а когда вернешься, найди меня…
Несколько вспышек. Кто допустил сюда «папартце»? В разных углах зала легкая паника. Кто снимал? Кого снимали? Ни охотник, ни цель не обнаружены.
Лучников вышел во двор, мощеный средневековым бесценным булыжником. Одна стена замкнутого четырехугольника сияла на все три этажа, в трех других лишь кое-где тлели огоньки, сродни средневековым. В небе летела растрепанная тучка. Отличаются ли тучки нашего века от тучек XVI? Должно быть, отличаются — испарения-то иные… Бывал ли я в XVI веке? Пребывает ли он во мне? Что-то промелькнуло, некое воспарение души. Миг неуловим, он тут же превращается в дурацкое оцепенение.
Заскрипели открываемые по радио средневековые ворота и во дворе, галдя, появилась вся кинобанда во главе с могучей фигурой Октопуса. Лучников отпрянул к темной стене, потом проскочил на улицу Святых Отцов. Где-то поблизости всхрапнул заводящийся мотор. Он сделал несколько шагов по узкому тротуару. Какая-то темная масса — моточудовище — пронеслась мимо. В сдержанном ее рычании мелькнуло два хлопка: мгновенное и сильное давление на виски, легкий звон; спереди и сзади выбиты из стены две кафельные плитки. Прохожий закричал от ужаса и спрятался в нише. Лучников выхватил свой пистолетик из потайного кармана, опустился на одно колено и прицелился. В ста метрах впереди на углу набережной автомобиль притормозил. Добропорядочно и солидно зажглись стоп-фары. Лучников положил пистолет в карман. Автомобиль медленно сворачивал за угол, как бы предлагая себя несущемуся мимо постоянному потоку машин.
Голова слегка кружилась. Ощущение, похожее на глубокий нырок под воду. Небольшая контузия. Трудно все же не попасть, если стреляешь в упор на узкой парижской улице. Пугали.
— Месье, выходите! — крикнул он человеку, спрятавшемуся в нише. — Опасность миновала!
Скрипнула дверь, появилось бледное лицо. — В вас стреляли, месье? Вот так дела! Я вижу такие дела впервые. Просто как в кино!
— Такова жизнь. — ухмыльнулся Лучников. — Идешь себе по улице, вдруг — бух-бух! — и вот результат: я вас еле слышу, месье.
— Проклятые иностранцы, — такова была реакция напуганного парижанина.
Лучников согласился:
— Всецело на вашей стороне, месье, хотя и сам сейчас имею несчастье относиться к этой категории. Однако у себя, в своей стране, я не являюсь иностранцем и, как и все прочие граждане, страдаю от этого сброда. Поменьше бы ездили, побольше бы сидели дома, в мире было бы гораздо спокойнее. Согласны, месье?
Замки в «Рэно-Сэнк» были открыты и все подарочные упаковки распороты ножом. Подарки, однако, как будто в неприкосновенности. Быть может, рука у подонка не поднялась испортить дорогие вещи? Может быть, солидный человек, знающий цену деньгам. Так или иначе, но Таньке опять повезло.
Уехать с ней. Отнять, наконец, ее у десятиборца, жениться, уехать в Австралию или, еще лучше, в Новую Зеландию. Наплевать на все проклятые русские, островные и материковые проблемы. Писать беллетристику, устроить ферму, открыть отель… Что за огонь жжет нас неустанно? Далась мне Общая Судьба! Да не дурацкая ли вообще проблема? Да уж не подлая ли в самом деле? Все чаще слышится слово «предатель»… теперь уже и пульками из бесшумного оплевывают. Игнатьев-Игнатьев, конечно, горилла, пианист Слава — лабух, с него и взятки гладки, но ведь и умные люди, и порядочные, и старые друзья уже смотрят косо… Идеология прет со всех сторон, а судьба народа, снова брошенного своей интеллигенцией, никого не волнует… С мерзостью в душе и с головной болью он проехал бульвар Сен-Жермен, где даже в этот час кишела толпа; уличный фигляр размахивал языками огня, ломались в суставах две пантомимистки.
Возле его отеля в маленьком кафе сидел на веранде один человек. При виде Лучникова он поднялся. Это был генерал барон фон Витте собственной персоной. Поднятый воротник тяжелого пальто и деформированная шляпа роднили его с клошарами.