Вот это да, сказал Лучников, все сразу, хотя и не очень-то отдавал себе отчет в том — что сразу. Оказалось также, что и для Кристины эти месяцы не прошли бесплодно: она хоть и не забеременела, но в ней родилось новое сознание. Она постигла бесцельность своих молодых блужданий — и лефтизма, и феминизма — и теперь решила посвятить себя узникам совести во всем мире. Не без вашего влияния, мистер Мальборо, произошел этот сдвиг. Прости, Кристина, но я к узникам совести имею лишь косвенное отношение, в том смысле, что участь чилийцев или аргентинцев, мне, признаюсь со стыдом, как-то далека. Русские узники — вот наша печаль. Увы, мы вообще погружены только в свои, русские, проблемы, а их столько… увы…
— Вот с русских-то все и началось, — печально призналась Кристина (узнать ее было нельзя): — вернее, с русского, с вас, Андрей. Я думала о вас… Может быть, славянские гены виноваты… сентиментальность… казалось бы, подумаешь — little sexual affair,[9] но я не могла вас забыть… и в Штатах я стала изучать вас… да-да… проникла в вашу идею… меня поразила ее жертвенность… Профессора в Гарварде говорили, что это типичный русский садомазохизм, но мне кажется, все глубже, важнее… может быть, это уходит к религии… не знаю… во всяком случае мне стала противной моя распутная и дурацкая жизнь, и тогда я отдала половину своих денег в Международную Амнистию и стала работать на них… Хотите верьте, хотите нет, но у меня после вас не было ни одного мужчины.
Сногсшибательно, пробормотал Лучников, к чему же такая, схима?
Он посмотрел на милый овал ее лица, на высокую шею в белом воротничке, и в самом деле некая монашеская свежесть… Он был взволнован — что-то от Старой России чувствовалось в этой американочке, что-то от тех барышень и от «неба в алмазах…»
— Сколько вам лет, Кристина? — спросил он.
— Тридцать один год.
— А Памеле?
— Двадцать два.
«Жена на три года старше Антошки…» — подумал он.
Вдруг в конце галереи появилась незнакомая фигура. Лучников быстро вынул свой маленький пистолет из подмышечной кобуры. Человек сделал успокаивающий жест ладонью, поставил на пол какой-то ящичек, вытянул телескопическую антенну и нажал кнопку. Высветился экран Ти-Ви-Мига. Человек медленно удалился.
— Что это значит? — испуганно проговорила Кристина.
— Всё шутят, — зло усмехнулся Лучников. Пистолет вернулся на свое привычное место.
Послышался вкрадчивый шепот телесоглядатая:
— Если кто-нибудь не спит, есть возможность прикоснуться к тайнам великих мира сего. Вопросы потом, господа. Сейчас внимание. Сюжет отснят двадцать минут назад.
На экране появился мыс Херсонес, темная громада Владимирского собора, окруженная разбросанными по холмам античными руинами: столбики мраморных колонн, куски капителей и мозаика мерцали под колеблющимися огнями Севастопольского порта.
К собору медленно подкатил бесшумный «Руссо-Балт». Из него вышла женщина. Белое платье, обнаженные загорелые плечи. За ней вылезла долговязая сухопарая фигура. Пожилой господин. Двое тихо пошли ко входу в собор, и двери перед ними открылись с тяжелым скрипом. В соборе горели несколько свечей, своды и боковые приделы были во мраке, но виден был массивный гроб, стоящий перед клиросом. Тело графа Новосильцева. Затем съемка пошла с другой точки, кощунственный оператор пробрался не иначе, как за алтарь. Высокий старик остался стоять в дверях. Женщина приближалась. Через несколько секунд Лучников узнал Таню, увидел ее близко над гробом со свечой в руке над головой своего друга. Сверхчувствительная оптика выхватила из мрака ее усталое и почти злое в свете свечи лицо. Оно долго держалось на экране, и злость покидала его, оставалась только усталость.
Он смотрел и смотрел на это лицо.
— Вы прощаетесь с ней? — услышал он издали голос Кристины.
Тогда он выключил подлый ящик.
XIII. Третий казенный участок
У Марлена Михайловича в Симферополе появился новый друг — хозяин гастрономической лавки господин Меркатор, толстобрюхий оптимист, совершенно неопределенной национальности, ведущий, однако, свою родословную непосредственно от Меркаторовой карты.
Марлен Михайлович любил заходить под полосатые тенты этого заведения на Синопском бульваре, оказываться в уютном прохладном мирке чудесного изобилия. Небольшое предприятие было заполнено такими прелестями, каких и в спецбуфетах, и в «кремлевках» на ул. Грановского не сыщешь. Приятен был и размер магазина, непохожего на гигантские супермаркеты, тоже забитые под самый потолок «дефицитом», но все-таки чем-то неуловимым напоминающие распределительную систему Московии. В самом деле, ведь эти гигантские супермаркеты, должно быть, и есть то, что простой советский гражданин воображает при слове «коммунизм», осуществление вековечной мечты человечества.
В лавке господина Меркатора никаким коммунизмом уж никак не пахло, здесь преобладал особенный дух процветающего старого капитализма — смесь запахов отличнейших Табаков, пряностей, чая, ветчин и сыров. Цены господин Меркатор предлагал тоже весьма привлекательные, умеренные, а после того, как они сошлись с Марленом Михайловичем, цены эти для месье Кузенко превратились в чистейший символ.
Марлен Михайлович, между нами говоря, обратился к самоснабжению из чистейшей экономии. Совсем не трудно было рассчитать, что в магазинах еда стоила в три раза дешевле, чем в ресторанах. Служащие ИПИ получали по советским меркам высокие оклады в валюте, а «генконсулътант» Кузенков по высочайшей мерке, на уровне директора ИПИ, то есть посла, но тем не менее все работники «института» старались сберечь «белые рубли» для более капитальных приобретений, чем быстро исчезающая еда. Сколько всего надо было привезти в Москву — для жены, для детей, для родственников, голова шла кругом.
Господин Меркатор бегло, хотя и безграмотно, говорящий, почитай, на двадцати языках, включая даже иврит, сразу распознал в Кузенкове советского человека и предложил ему чашечку кофе. Через несколько дней он увидел Марлена Михайловича на экране телевизора и очень возгордился, что такая важная персона стала его «кастомером», то есть постоянным клиентом. Ему очень льстило, что Марлей Михайлович удостаивает его беседами, да не только удостаивает, но даже и как-то особенным образом интересуется, словно желает что-то из этих бесед почерпнуть. Когда в лавке появлялся Кузенков, господин Меркатор оставлял торговлю двум молодым подручным, с достоинством распоряжался насчет «чашечки кофе» и приглашал гостя в свой кабинет, в мягкие кожаные кресла, в прохладу, где они иной раз беседовали чуть ли не по часу, а то и больше.
— Любопытно, господин Меркатор, — с партийным прищуром спрашивал Марлен Михайлович, — вот вы, предприниматель-одиночка, тоже являетесь сторонником Общей Судьбы?
Господин Меркатор поднимал брови, разводил руками, потом прижимал ладони к груди. Месье Кузенко может не сомневаться: как и все мыслящие люди (а я себя к таким имею смелость причислять, бизнес — это только часть моей жизни), он, Владко Меркатор, конечно же, горячий сторонник идеи Общей Судьбы и будет голосовать за ее кандидатов.
Однако отдает ли себе отчет господин Меркатор в том, что победа СОСа на выборах может привести не к формальному, а к фактическому слиянию Крыма с СССР?
— Ах, Марлен Михайлович, — вы разрешите мне вас так называть? — Трудно поверить в то, что такое великое событие произойдет при жизни нашего поколения, но если оно произойдет — это будет поистине эксайтмент — стать свидетелем исторического перелома, такое выпадает на долю не каждому. Как вы сказали, месье Кузенко? Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые? Разрешите записать? Александр Блок?
Господин Меркатор вытаскивал тяжелый в кожаном переплете гроссбух и записывал в него русскую строчку. Обожаю все русское! И это вовсе не потому, что имею одну шестьдесят четвертую часть русской крови, как наш последний Государь, а просто потому, что мы здесь, на Острове, все, и даже татары, каким-то образом причисляем себя к русской культуре. Вы знаете, наша верхушка, врэвакуанты, были всегда очень тактичны по отношению к национальным группам, а такие, как я, средиземноморские типы, любят терпимость, толерантность, определенную грацию в национальных отношениях. Возьмите меня: кузен — влиятельный адвокат в Венеции, тетя — владелица чайной компании в Тель-Авиве, есть Меркаторы и на Мальте, и в Сардинии, в Марселе, Барселоне… Homo mideo terrano — это человек мира, господин Кузенко.
— О-хо-хо, господин Меркатор…
— Почему вы вздыхаете, Марлен Михайлович? Не угодно ли рюмку «Бенедиктина»? Кстати, это самый настоящий «Бенедиктин», я получаю его прямо из монастыря, и мои покупатели это знают. Продолжаю о врэвакуантах, месье Кузенко! Вот кто может принести огромную пользу великому Советскому Союзу! Поверьте мне, это сливки русской нации — верх интеллигентности, благородства, таланта. Конечно, они были когда-то реакционерами и дрались против великих вождей Троцкого и Ленина, но ведь когда это было, месье Кузенко? В незапамятные времена! Конечно, и сейчас там есть разные течения, не все такие прогрессивные, как наш замечательный Андрей, но ведь великий Советский Союз в наше время стал так могуч, что может позволить себе некоторые дискуссии среди своих граждан, не так ли?
— О-хо-хо, — господин Меркатор, — вздыхал вконец расстроенный болтовней лавочника Марлен Михайлович. — Вы хотя бы понимаете, что у нас социализм, что если мы объединимся, вы перестанете владеть своим прекрасным магазином?
— Яки! — радостно сияя, восклицал господин Меркатор. — Так я буду здесь менеджером, социалистическим директором, да?! Ведь не откажется же великий Советский Союз от моего опыта, от моих средиземноморских связей!
— Допустим, — уныло говорил Марлен Михайлович. — Однако у вас не будет здесь ни английского чая, ни итальянского прошютто, ни французских сыров, ни американских сигарет, ни шотландского виски, ни плодов киви, ни…
— Ха-ха-ха, — хохотал господин Меркатор. — Отмечаю у вас, Марлен Михайлович, склонность к черному юмору. Ха-ха-ха, это мне нравится!
— О-хо-хо, господин Меркатор, доверительно вам говорю, что в вашем магазине многого не будет, увы, должен вас огорчить, вы не сможете при социализме похвастаться полным комплектом товаров, мне очень жаль, но вам придется кое-что прятать под прилавком, у вас тут будут очереди и дурной запах, простите меня, господин Меркатор, но не хотите ли вы в свою красивую книгу записать еще одно изречение? Уинстон Черчилль: «Капитализм — это неравное распределение блаженства, социализм — это равное распределение убожества».
— Браво! Какое счастье все-таки беседовать с образованными людьми! Марлен Михайлович, мы, торговые люди Крыма, постараемся превратить социалистическое убожество, по словам Черчилля, в социалистическое блаженство. Ведь это не трудно, в самом деле. Главное — энергия, главное инициатива. Равномерное же распределение благ — это, согласитесь, суть человеческой цивилизации. Не этому ли учил нас Иисус?
— Правильно, Иисус учил нас этому, но мы пока оказались плохими учениками, а жизнь даже в формулу реакционера Черчилля вносит коррективы. Запишите, господин Меркатор, некоторую модификацию: «Социализм — это неравное распределение убожества».
— А это чье, месье Кузенко?
— Простите, мне нужно идти. Очень признателен за беседу. Господин Меркатор провожал своего почетного гостя до дверей и даже выходил за порог, чтобы ею видели вместе со столь важной птицей, с «крупным советским товарищем», соседи и конкуренты по торговой Синопской улице. Молодые подручные «яки» Хасан и Альберт выносили покупки Кузенкова и укладывали в машину, сильно подержанный «Пежо». Сами они раскатывали на шикарных «Питерах», но восхищались скромностью могущественного «товарища» и относили ее к общей скромности великого Советского Союза.
Господин Меркатор не раз намекал Кузенкову, что был бы счастлив принять его у себя дома, в городской квартире или на «ля даче» в Карачели, все будут просто счастливы, и жена, и дети, однако Марлен Михайлович всякий раз мягко отклонял эти намеки, и Меркатор сразу показывал, что понимает отказ и даже как бы извиняется за свое нахальство: залетел, мол, высоко, не по чину. Однажды Марлен Михайлович рассердился и высказался напрямик: господин Меркатор, боюсь, что вы меня неверно понимаете. Я не могу посетить ваш дом и дачу в Карачели вовсе не из-за чванства, а из-за слежки. За мной постоянно наблюдают, и всякий новый мой контакт может вызвать непредвиденные осложнения.
Господин Меркатор ужасно возмутился. Неужели осваговцы имеют наглость следить за таким человеком, как месье Кузенко? Он немедленно напишет письмо в «Курьер», он их выведет на чистую воду! Ах, господин Меркатор, опять вы не совсем верно оцениваете ситуацию. Осваговцы ваши ничуть меня не волнуют. Меня волнуют наши же товарищи, мои коллеги. Они могут написать на меня донос. К сожалению, довольно распространенное явление в нашей среде — заявления, докладные, «сигналы», доносительство, увы, наследие сталинизма. Господин Меркатор был чрезвычайно удручен словами Марлена Михайловича, остался в мрачной задумчивости, но при очередной встрече с Марленом Михайловичем снова сиял. Он много думал над этой ситуацией так называемого «доносительства» и понял, что в основе своей она идет от великого чувства общности, чувства единой семьи, от массовой тяги к совершенству, от чувства некой общей «матери», которой можно и пожаловаться на брата, вот именно от того, чего не хватает островитянам, да и всем людям раздробленного Западного мира. Да-да, господин Меркатор, печально сказал Кузенков, вы правильно рассудили, этого чувства не хватает людям западного мира.
Они неизлечимы, думал он, посещая митинги, читая предвыборные плакаты, сидя у телевизора, изучая газеты, беседуя с людьми на приемах в посольствах, в салонах аристократии, на вернисажах, выставках и бесконечных соревнованиях. С каждым днем обстановка на Острове все более выходила из-под власти привычных старорусских институтов. Депутаты чуть ли не всех партий, даже и монархисты, начинали свои выступления с клятв верности СОСу. Отказ от Идеи Общей Судьбы практически лишал каких-либо шансов на победу в выборах. Одни лишь экстремистские группки, которые и не рассчитывали на места в Думе, позволяли себе атаковать лучниковскую братию. «Яки-национализм» очень быстро вымирал, представал перед избирателями все более несерьезным и безобидным молодежным клубом. Между тем Москва бесконечными шифровками запрашивала Марлена Михайловича, держит ли он руку на пульсе событий, регулирует ли оный пульс, направляет ли события в должное русло? В какое русло, ломал он себе голову, куда мне направлять эти события? С какими группировками вести переговоры и к чему их толкать, если все и так пышут бурной любовью к великому СССР? Революционная теория и практика, отвечала Москва, подсказывает нам, что в сложных ситуациях следует всегда опираться на рабочий класс как на передовой отряд пролетариата. Вам нужно найти подходящую причину для посещения Арабатской индустриальной зоны, вступить в контакты с лидерами профсоюзов, с деятелями местной социал-демократии. Остерегайтесь партии, именующей себя «коммунисты-нефтяники». Оперативные сводки сообщают, что у них есть прямой выход на Белград. Представьте в ЦК обстоятельный доклад о ситуации и настроениях в Арабатской зоне.
Что же это за вздор, тоскливо думал Марлен Михайлович. Какого черта им далась эта индустриальная зона? Неужели они не понимают, какую малую роль играет в политической жизни Крыма так называемый рабочий класс, эти несусветные богачи, дующие пиво и жующие кровавые бифштексы толщиной в руку. Кроме того, там, на Арабате, вообще 60 процентов населения — иностранные рабочие: турки, греки и арабы. Крымчанам самим не очень-то нравится пачкать руки в нефти. Как можно столь рьяно держаться за дряхлые догмы, да еще и подгонять под эти догмы невероятные исторические события? Как можно не развивать марксизм?
Марлен Михайлович стал уже пугаться своих мыслей. Ведь когда-то, еще несколько лет назад, он и сам смотрел на Арабат как на цитадель классового сознания, как на могучий эшелон классового движения. Иногда он просыпался в ночи, вставал, курил, смотрел на пустынный бульвар, за голыми ветками которого светились кое-где витрины магазинов и огоньки недреманных артистических клубов, и думал о том, что, быть может, в этот момент, в этой зимней крымской ночи он, коммунист Марлен Михайлович Кузенков — самый реакционный человек в стране, что, может быть, никто так страстно, как он, не противостоит в душе слиянию этой малой страны с великой метрополией.
Он думал об этом Острове, странным образом поместившемся чуть ли не в центре небольшого Черного моря. Какие тектонические силы провидения отделили его от материка и для чего? Уж не для того ли, чтобы задать нашему поколению русских нынешнюю мучительную задачу? Он думал о Чонгарском проливе и вспоминал День Лейтенанта Бейли-Лэнда, 20 января 1920 года, один из самых засекреченных для советского народа исторических дней, день ужасающего поражения победоносной пролетарской армии, когда против всей лавины революционных масс встал один-единственный мальчишка, англичанин, прыщавый и дурашливый. Встал и победил. До сего времени никто в Советском Союзе, за исключением Марлена Михайловича да еще нескольких специалистов, не имеет права знать, а тем более упоминать об этом дне. Никто не знает, а уж тем более не упоминает, разве что жалкая кучка нравственных уродов, отщепенцев, каких-нибудь двух-трех миллиончиков так называемой критически мыслящей интеллигенции, то есть неполноценных граждан.
Марлен Михайлович был допущен к секретным архивам двадцать лет назад, уже в хрущевское время, когда сформировался нынешний сектор Восточного Средиземноморья. Он вспоминал сейчас свое первое ошеломление и даже не от самого факта разгрома ударного Южного фланга Красной Армии, а от того, что качнулись устои веры, то есть теории — «роль личности в истории» повернулась вдруг к нему неприглядным, не-марксистским боком, исказила гармонию внутреннего мира молодого ученого. Впоследствии он то и дело вновь и вновь уходил в эти секретнейшие архивы, какая-то странная тяга влекла его ко Дню Лейтенанта Бейли-Лэнда. Ему даже стало казаться, что он был свидетелем этого дня, случившегося за девять лет до его рождения.