Но многие не выдерживали ночной работы, засыпали у мельниц. Тогда, не слыша скрежета жерновов, потихоньку входил Феодосий. Брал зерно, уносил к себе и молол. Потом ставил сосуд с мукой к двери спящего. Искус сна был бессилен над ним, как и другие искусы плоти.
Изяслав построил монастырь во имя святого Дмитрия (Изяслав было его княжое имя, а Дмитрий — крещеное). Он построил монастырь и разукрасил и во главе его пожелал поставить печерского игумена Варлаама, сына преданного ему Вышаты. За Варлаамом был прислан целый обоз — попы и воины и возок, убранный коврами, и Варлаам в слезах распрощался с милой обителью. Прощаясь с Феодосием, не стерпел и возроптал, указывая на ковры:
— Ты видишь, отче!
— Вижу, отче! — отозвался Феодосий, понимая его тоску. Как Варлаам бежал от роскоши, так роскошь преследовала его по пятам и настигала, Варлааму от нее было не укрыться.
— Ах, — сказал Варлаам, — много монастырей поставлено от богатства, однако не таковы они, как те, что поставлены бедностью, бдением и постом!
С этим они расстались.
Пышный поезд Варлаама скрылся в пыли, а Феодосий вернулся в обитель ее пастырем. Братия избрала его на Варлаамово место, как достойнейшего несравненно из всех.
Не с потупленным, но с раскрытым взором по-пастырски обошел он обитель и впервые удивился, как тесно в ней стало.
Пещера к пещере, под деревьями пепел от костров, черепки, всякое разное.
Пока не был игуменом, не замечал.
И лес поредел, изрытый и порубленный, и птицы пели уже не так, как в день, когда он пришел сюда.
Слонялись праздно люди, кто в иноческом, кто в мирском платье. Кланялись Феодосию. И он им кланялся, но не всегда знал — кто такие.
Закопанный до подмышек в землю, сражался с плотью в своей пещере инок Иоанн, некогда юный Иоанн, теперь-то его борода наполовину была седая. Ковш с водой стоял перед ним.
— Господи благослови, отче Иоанн, — сказал Феодосий.
— Господи благослови, отче Феодосий, — прохрипел Иоанн.
— Легчает тебе?
— Вроде бы легчает, только ноги как в огне горят и жилы корчатся. А ночью змей приходил.
— Какой змей?
— Страшный, лютый, дышал пламенем, осыпал меня искрами, пожрать хотел: дьявол.
— Христос с тобой, отче Иоанн.
— Истинно говорю. Уже и голова, и руки в его пасти были. Видишь борода опалена. Но я возопил из его гортани к господу! И вдруг молния блеснула, и змей исчез, и голос был, как гром: «Иоанне, будет тебе моя помощь! Ты очистишься, как золото в огне, и спасешься навеки!»
— Дай-кось, — сказал Феодосий, потрясенный неутомимой мощью Иоанновой борьбы и надежды, — дай-кось, отче, принесу тебе свежей водицы.
Он умилился на брата Агапита, который в опрятной своей пещере возился с собранными травами: разбирал их и связывал в пучки. Агапит травами лечил, ему открыто было — какая от чего помогает, и с какой молитвой ее давать, и на каком отваре, и какую собирать утром, а какую днем, а какую в полночь. От одной травы шел цвет, от другой листья, от третьей корень. Вся пещера была увешана травами, и пахло хорошо, и на небесах, без сомнения, радовались, глядя на все это.
Но не успел Феодосий умилиться, как подошел брат Федор и стал сетовать, что, вступая в обитель, роздал нищим свое достояние.
— Дурень я, — сказал Федор. — Стану стар, не смогу монастырское есть, а купить-то не на что.
— Не думай об этом! — сказал Феодосий. — Побори себя!
— Хоть половину было оставить, как умные оставляют, — сказал Федор и заплакал.
Подошел брат Матфей и рассказал, что в церковь приходил нынче бес в образе ляха; в епанче с лисьей опушкой, и в подоле держал цветы; обходил молящуюся братию и цветами кидался. В которого брата кинет, тот слабеет духом — начнет зевать и уходит спать в келью, не дождавшись, когда служба кончится.
— И в меня кинул, — сказал Матфей.
— То лях приходил, — сказал Феодосий. — Ляха я видел. А цветов не видел.
— То был бес, — сказал Матфей. — А цветов ты не видел, потому что тебе не дано видеть.
— Сказано: «И бесы повинуются нам о имени твоем».
— Мало чего сказано, — возразил Матфей. — Они сильны, отче, страшно.
И привыкшее к радостной молитве Феодосиево сердце отяготилось и рванулось за теми, что ушли, скинув растущее бремя забот, — за Антонием, за Никоном.
Но пастырь приставлен к стаду.
Спросит: Феодосий, где овцы мои?
И не было никого, кому бы сказать с чистой совестью: тебе передаю паси их.
Удручительна была вражда между иереем Титом и дьяконом Евагрием.
Они друг на друга не глядели. А если глянут — больны становились от ненависти.
Феодосий призывал их, ставил перед собой и убеждал:
— Что делаете? Опомнитесь. Вы же братья по духу. Поликуйтесь сейчас же, чтоб не зашло солнце во гневе вашем.
Тит с Евагрием, не смея ослушаться, ликовались бородатыми щеками, но слишком видно было, что им не ликоваться хочется, а кусаться. А уйдя, продолжали свое.
Тит идет по церкви с кадилом — Евагрий отбегает, чтоб его даже дым от Титова кадила не коснулся. Другой раз не отбежал, — Тит мимо прошел и не покадил, нарочно.
Тит сухой был, мелкий, а Евагрий тучный, с голосом как из бочки, и этим голосом он не уставал ругать Тита. А Тит еще пуще ругал Евагрия, безумными словами оскверняя свои иерейские уста.
И вот чем это кончилось.
От злобы Тит смертно разболелся. Боясь предстать перед всевышним со смрадом в душе, он решил помириться с Евагрием. Три старца пришли к Евагрию и сказали:
— Отче Евагрий! Отец Тит помирает.
— Да ну! — сказал Евагрий, обрадовавшись.
— Отче Евагрий! — сказали старцы. — Отец Тит велел тебе сказать: прости меня, брат мой, что я на тебя гневался.
— Кал он, ваш отец Тит! — отвечал Евагрий. — Пущай помирает без прощенья! — Но старцы, рассердясь, кликнули на подмогу братьев помоложе и силой поволокли его к Титову одру.
Тит сполз с одра и распростерся перед Евагрием, умоляя:
— Прости меня!
Но Евагрий, вырываясь из державших его рук, твердил с бранью:
— Не прощу ни в этом веке, ни в будущем!
И такой разжег в себе огнь, что кровь его изменила свой состав и цвет, лицо синевой налилось, рот перекосился, и вдруг повис тучным телом на руках у иноков. Те опустили его на пол и увидели, что он мертв.
— Смотри-ка, отче Тит, — сказали они, ужаснувшись, — как господь покарал отца Евагрия. В адской лютости, не покаявшись и не причастившись, он испустил дух.
— Да ну! — сказал Тит, подняв лицо от полу.
Увидел Евагрия, лежавшего бездыханно, проворно встал и перекрестился:
— Слава тебе, господи!
— А ты никак исцелился, отче Тит, — сказали старцы.
— Подлинно! — воскликнул Тит. — Я здоров совсем, милостью божьей!
И, взяв свою постель, пошел по обители возвестить о чудесном своем исцелении. А Евагрий был погребен со страхом и плачем, и Тит тоже плакал тихими слезами.
Много бывало разного, о чем Феодосию, как игумену, исправно доносили.
И лентяйничали, и скоромное ели, и деньги друг у друга отнимали, и хуже.
Он старался занять их работой: трудились бы да молились и не думали о чем не надо.
Написал прошение князю Изяславу: «Бог умножает братию, а места у нас мало. Ты бы нам отдал гору над пещерами», — и Изяслав прошение уважил. Феодосий велел копать длинный подземный ход, целую улицу, и кельи по сторонам: чтоб не разбредались, держались на виду.
И большую пещеру ископали, для церкви.
Новую обитель обнесли оградой, у ворот посадили привратника, чтоб не было праздного шатанья в город и иных соблазнов.
Также занимал их умы трудами в книгохранилище. Кто хорошо знал по-гречески, те у него переводили книги. Имевших красивый почерк усаживал за переписку. Многим это нравилось, состязались во всяческих изощрениях и завитушках. Другие рисовали заглавные буквы, третьи переплетали во славу божью, чистым делом отвлеченные от искушений.
К тогдашним временам относится второе чудо Феодосия.
Пришел к нему эконом и сказал:
— Припасы кончились, деньги кончились. Завтра братии нечего будет есть.
Феодосий ответил, не вставая с колен, — он молился:
— О чем заботишься? Завтрашний день не настал еще. Будет день, будет и пища.
И продолжал молиться. Эконом ушел. Спустя немного Феодосий позвал его и показал:
— Смотри.
На столе лежала золотая монета и светила, как маленькая луна.
— Видишь, — сказал Феодосий, — господь о нас позаботился.
И рассказал, что после ухода эконома вошел молодой воин в доспехах, положил монету на стол и удалился.
Ворота ограды были заперты, никто не видел воина. Братия поняла с трепетом, что то приходил из архангелов кто-либо и что сделалось это по молитве Феодосия.
* * *Пешком, как подобает, пришел поклониться обители греческий монах Михаил. Он не имел вида нищенского, как пещерники, был статен, в новой ризе, волосы и борода ровно подстрижены: он приехал из Константинополя в свите митрополита Георгия. После службы они с Феодосием беседовали вдвоем.
Пешком, как подобает, пришел поклониться обители греческий монах Михаил. Он не имел вида нищенского, как пещерники, был статен, в новой ризе, волосы и борода ровно подстрижены: он приехал из Константинополя в свите митрополита Георгия. После службы они с Феодосием беседовали вдвоем.
— Ты из какого монастыря? — спросил Феодосий.
— Я, — отвечал Михаил, — из Студийского монастыря, основанного консулом Студием в пятом веке, ты о нем, должно быть, слыхал.
— Как же, — подтвердил Феодосий, — дошло и до нас, как вы богоустроенно живете. Правда ли, будто у вас особо строгие правила, от греха ограждающие, как бронь?
— Грех, — вздохнул Михаил, — любую бронь пробивает. Но кое-чего мы, бесспорно, достигли. По крайней мере у нас почти совершенно покончено с идиоритмом, то есть с вольностью поведения и передвижения. У нас этого нет, чтоб монах делал у себя в келье что хотел, а соскучившись на одном месте, брал посох и суму и отправлялся в другие места по своему усмотрению. Великое единообразие жизни обеспечивает нам порядок в той степени, в какой он вообще возможен в людском общежитии. Первоначальная мысль о необходимости единообразия принадлежит преподобному Пахомию, возмутившемуся беспорядочностью жития святых отшельников в африканской пустыне. Он же, как тебе известно, наметил основные установления, ограничивающие эту беспорядочность. Но собственно устав, которым руководствуется Студийский монастырь, до мельчайших подробностей разработан лишь в девятом веке знаменитым Феодором Студитом, нашим иноком. Там предусмотрен каждый возможный шаг спасающегося брата и всё учтено, чтоб не дать ему споткнуться.
— Неужто каждый шаг? — спросил Феодосий. — И ты можешь ознакомить меня с этим уставом?
— Изволь. Среди книг, мной привезенных, есть краткий список устава. Я с радостью дам тебе его переписать. Полный же устав, исправленный патриархом Алексием, содержит несколько обширных пергаментных свитков и хранится у нашего монастырского библиотекаря отца Ефрема.
— Скажи, — подумав, спросил Феодосий, — вот я вижу твой вид холеный, волосы у тебя ниспадают лоснистыми волнами, одежда новая, — так положено по вашему уставу или же это есть отклонение от него, идиоритмическая вольность?
— Я благословен на эту вольность, — отвечал Михаил, — вернее, вынужден к ней моим назначением в свиту митрополита. Отправляя нас за рубеж, в Константинополе заботятся, чтоб мы выглядели приятно для чужих глаз и с блеском представляли святую соборную и апостольскую церковь. У себя же в монастыре мы в смысле одежды, как и в других смыслах, стеснены всевозможно. По Студитову уставу даже не имеем собственного платья, вообще никакой собственности, будь то деньги, или пища, или игла для шитья.
— О премудрое установление! — воскликнул Феодосий. — Собственность чума, проказа, растление души! Дело пойдет лишь в том случае, если ни у кого из нас не останется даже иглы для шитья, но всё будет принадлежать обители. Только тогда сумеем истинно служить господу богу нашему.
— Не уповай чрезмерно, — заметил Михаил. — Не так всё это просто.
— Брат мой, — возразил Феодосий, — но ведь что-то с ними надо делать, чтоб не грешили ежеминутно и суеверие вкупе с земными страстями не вытеснило веру и не ушло бы от них вечное блаженство.
— Что-то делать надо, — согласился Михаил. — Но вряд ли устав так уж содействует укреплению веры. Для укрепления веры, я считаю, полезней всего чудеса.
— К чудесам привыкают.
— К уставу тем более.
— Может быть, — сказал Феодосий, — у вас в Греции меньше пропастей, куда слабому ничего не стоит сорваться. У нас же устав нужнее, чем чудеса.
— У нас, — ответил Михаил, — пропастей настолько же больше, насколько Константинополь богаче, многолюдней и просвещенней Киева.
— К примеру, у вас нет волхвов, — сказал Феодосий, — этих богоненавистников, подстрекающих народ на бесчинства, и старые идолы у вас давно перебиты, а нашим еще молятся, ох, многие, куда наш взор не досягает… А известна ли в Греции мерзостная ересь, называемая христовством?
— Не о той ли говоришь ереси, когда мужчины и женщины надевают белые одежды и кружатся, призывая духа?
— И докружившись до одури, падают в корчах, выкликают, бьются, как бесноватые…
— И одни впадают в блуд, а другие оскопляют себя, заливая блудилище кровью, — продолжал Михаил. — Не то чтоб эта ересь была у нас распространена, но мы знаем о ней, поскольку из наших краев она исходит издревле.
— Неужели? К нам в Киев ее занес скопец Адриан еще при князе Владимире, крестителе. Так что ересь пришла вслед за истинной верой, по стопам ее. Иные полагают даже, что обе они растут из одного зерна, и истина и ересь. Что есть блудомыслие — ибо возможно ли, чтобы в чистейшем источнике, едва забил он, уже таилась отрава?!
— Нет, — сказал Михаил. — Христовское извращение древней, чем христианская вера. Оно существовало задолго до того, как над Вифлеемом зажглась звезда. Адриан, очевидно, почерпнул его у болгарских богомилов, а болгарские богомилы у азиатских манихеев, а те ведут свое начало от наших гностиков и Филона Александрийского — и дальше это уходит, бог весть в какие дали.
— Я рад еще раз услышать, — сказал Феодосий, — и еще раз возгласить, что источник нашей веры чист и зерно ее не содержит в себе ни малейшего изъяна! Но мы отклонились. Мы говорили об уставе.
— Ваши монахи развращены изначально, — сказал Михаил, — пещерной вольницей. Еще примут ли они устав.
— Примут! — сказал Феодосий, стукнув посохом о пол. — Господь внушит принять. Господь даст нам возродить монашество в древней чистоте и явить образец его миру во спасение. И отстоять истину от всех, сколько их ни есть, извратителей, хулителей, злобствующих, маловеров и нерадивых. Веришь ли, я о них и не думал, будучи простым иноком. Лишь в игуменском чине мое сердце возгорелось ревностью. Видать, таково свойство этого чина. Дай мне твой краткий список, я его собственноручно перепишу буква в букву, не доверяя писцам. И объясни, как найти ваш монастырь, чтобы мне не мешкая послать к Ефрему-библиотекарю за полным списком.
И он тотчас отрядил в Константинополь благоразумного и надежного брата Василия, а пока что обитель довольствовалась кратким списком, взятым у Михаила.
Немало воды утекло в Днепре, пока ходил Василий к Ефрему. Но даже краткого списка было достаточно, чтоб еще слышней разнеслась молва о печерских подвижниках. День и ночь хлопотал Феодосий об их душевном благообразии. И лишь когда изнемогал и ропот подымался к самому горлу его, передавал управление иноку Стефану, уходил в свою старую пещеру, где всё падала да падала медленная капля со свода, и затворялся там от мира с богом наедине.
Между тем его мать жила в Курске и не знала, что сталось с ним.
Слуга посадника сказал, что Феодосий пошел на богомолье. Но слуги, посланные вдогонку, вернулись ни с чем. Потом был слух, будто видели его, как он шел в Иерусалим с каликами перехожими вдоль берега Сейма. Кто-то будто с теми каликами у их костра поужинал. И всё. И терялся след.
— Может, — говорили люди, — он так там в Иерусалиме и остался. А либо спасается на Афонской горе. Если, конечно, не случилось что-нибудь по дороге. Всё может быть.
Через сколько-то лет рассказали, что кто-то юный и прекрасный собой ходит по земле вятичей и бесстрашно проповедует слово божье. Что ему покоряются медведи и волки, и разбойники в тамошних лесах его слушают.
— Может, — сказали люди, — это твой сын. Он тоже был юный, и любил слово божье, и не боялся, вспомни, даже тебя. Если только, конечно, не убьют его вятичи, это же племя дикое, опасней волков и медведей.
— Ну, только найти мне его! — говорила мать. — Только мне до него добраться — всю шкуру спущу!
Она по-прежнему сладко ела, приближала к себе молодцов и ходила по дому подбоченясь.
Но годы шли, и ее красные, как яблоки, щеки сделались желтыми и отвислыми. Стали ноги побаливать, одышка явилась, и не в охотку ей стали молодцы.
Задумалась. Сидит у себя в комнате при светильце и думает. Пристрастилась гадать. Как услышит про нового кудесника, так и спешит к нему или к себе призывает.
Кудесники и кудесницы ей гадали и на бобах, и по звездам, разводили огонь и после, шепча, водили по пеплу пальцами. А то в миску с водой бросали бубенчик с Феодосиевой шапочки — он эту шапочку носил, когда был маленький, — и приказывали матери в воду смотреть, что там откроется.
Но ничего не открывалось ни в воде, ни в пепле, ни в звездных россыпях. А годы шли.
И, глядя с ужасом, как закатывается ее жизнь, раскаялась мать, что так обращалась с Феодосием. Поняла, что не было у нее лучшего сокровища, чем сын ее единственный. Что все ее амбары, и лавки, и сёла, и рабы, и собственная плоть, которую она так ублажала, — ничего ей не нужно, только Феодосий нужен.