Глава III
И все равно я восьмой день торчал в Эль-Пасо, потому что других вариантов не было, разве что вернуться в Питсбург и начать все заново. Или вообще бросить это дело, отдать Фредерику Саммерсу аванс — но такого сделать я не мог по причинам, прояснившимся для меня позднее.
Шататься пешком по улицам — для этого было слишком жарко, а голова опять начала болеть. За одиннадцать долларов в день я взял напрокат машину — расход, по-моему, оправдан — и познакомился получше с городом и с окрестностями. Раз уж не удается добыть новых фактов, по крайней мере, обживусь в городе да к тому же можно будет потолковать не с одними фараонами да котами. Я катил мимо ранчо, нефтяных скважин, покосившихся мексиканских лачуг и решил перекусить в придорожной забегаловке, но весь аппетит пропал, когда я увидел прибитый на дверях плакатик «Черномазым, мексиканцам и собакам вход воспрещается». Я добрался до Рио-Гранде, полюбовавшись хлопковыми плантациями, упирающимися в болота, а когда головные боли прекратились, предпринял экскурсию к Сьерра-де-Кристо Рей, где на вершине горы воздвигнута статуя Иисуса Благодетеля.
Хотя это всего в трех милях от Эль-Пасо, места тут безлюдные, и не стоит в одиночку затевать двухчасовой подъем к этой статуе, гигантской стелой вознесшейся вверх. Приехал я туда совсем рано, и не было там в этот утренний час никого, за исключением мальчишки-мексиканца лет двенадцати, который сидел на камне в тени и задумчиво, сосредоточенно ковырялся в зубах. Зубы у него, как у большинства мексиканцев, особенно молодых, были крупные и белые, а выражение лица не по годам взрослое, красивый такой мальчишка с копной жестких волос, напоминавших петушиный гребень. Были на нем выцветшие, во многих местах заштопанные голубые джинсы и белая майка, удивившая меня своей безукоризненной чистотой.
— Доброе утро, сеньор, — приветствовал он меня, — К Иисусу подняться задумали?
— Мне говорили, что в одиночку лучше этого не делать, как бы там наверху по голове не огрели.
— Со мной вы же не в одиночку пойдете, сеньор.
— С тобой?
— Меня зовут Панчо — по-английски это Фрэнк будет, а так Панчо Гусман. Меня в честь Панчо Вильи так назвали, упокой, Господи, его душу. Ничего, что я так говорю?
— Конечно, — успокоил я его.
— Хорошо, что вы такой. Пойду с вами, если хотите. Там четырнадцать площадок, пока к Иисусу поднимаешься, так я всех бандитов этих знаю, хулиганов и вымогателей, которые там работают.
— У тебя дома, наверное, телевизор есть? — улыбнулся я.
— Это вы про то, что я говорю не как все? Другие туристы тоже замечали, я, правда, стараюсь. А телевизора нет, мы бедные; я телевизор к соседям хожу смотреть, они его в лотерею выиграли. Фильмы про гангстеров смотрю. Мать у них на ранчо росла, где ее отец был пастухом, так она говорит, что вестерны эти сплошь одно вранье, лучше про гангстеров. И сама про гангстеров смотрит, а еще про частных детективов. Вы мне доллар заплатите, если я с вами пойду.
Я дал ему доллар и спросил, что это за четырнадцать площадок.
— А вы не католик, сеньор? — спросил он в ответ.
— Нет.
— Понятно. Но в Бога веруете?
— Как сказать. А если не верую, ты со мной не пойдешь?
— Я смотрю на вещи широко, сеньор. Не фанатик какой-нибудь, как прочие. Отец у меня родом из Даранго, там индейцев много, так они никакие не христиане и бедные, ужас просто, а все равно, ничем они нас не хуже; только мама по-другому думает и ругается с ним, она все время в церковь ходит. А я вот не фанатик. Со всеми могу поладить, сеньор. Ну вот, по нашей вере четырнадцать ступеней Христос прошел в муках своих, пока его из дома Понтия Пилата на Голгофу вели. Вы про это, наверное, слыхали, да? — терпеливо объяснял он мне.
— Слыхал, конечно.
— Так вот, сеньор, пока мы до Христа дойдем, будет четырнадцать площадок, где передохнуть можно, и на каждой крест установлен, и мы их ступенями называем.
Мы начали подъем. Пока мы продвигались от ступени к ступени чудесным этим утром и любовались уходящими вверх крестами, Панчо Гусман все мне рассказал про Урбичи Солера, который воздвиг эту статую, а до того поставил еще одного Христа в Андах, и про тореро Хосе Артруби — ему в ближайшее воскресенье драться на корриде, только быков выпускают малорослых и для серьезного дела не годных, и о том, как сделать, чтобы тебя не обжулили на рынке, и где мексиканцам лучше — на американском берегу Рио-Гранде или на другом, и про разные телепрограммы, особенно такие, где фильмов много. Еще он сказал, что надеется скопить сотню долларов, пока не начались занятия в школе; семь долларов он поставил на лучшего боевого петуха в Хуаресе, что надо мне на петушиные бои сходить, обязательно надо — он, вот, последний раз на корриде одиннадцать долларов выиграл, поспорив на победителя.
Мы лезли вверх среди голых скал, кое-где облепленных колючками, и ни души нам не встретилось за все те два часа, что понадобились, чтобы добраться до продуваемой ветром верхней площадки, где высилось изваянное в камне изображение Христа Благодетеля, которому скульптор придал типично мексиканское выражение печали и терпения. Отсюда как на ладони были видны весь Эль-Пасо и Хуарес, и Форт-Блисс с близлежащим аэропортом, мимо которого коричневой лентой струилась Рио Гранде, а по берегам зеленые пятна хлопковых плантаций, и горы — то бурые, то ослепительно белые блестят в лучах солнца. Когда летишь самолетом, ты отделяешься от земли, и она становится тебе чужой, но здесь, на вершине, упираешься ногами в земную твердь, и сам ты часть земли, хотя и очутился высоко над нею, и тогда появляется чувство покоя, свершения — особенное чувство, которое не с чем сравнить. Этот покой входил в меня, и вся моя душа отзывалась ему, и я думал про то, как мудро древние поступили, сделав горы обиталищем своих богов и строя там алтари, у которых приносились жертвы.
Я плюхнулся на камень рядом с Панчо, который, с любопытством на меня поглядывая, расспрашивал, зачем это я проделал такой трудный путь наверх, если, конечно, это не тайна.
— А почему тебе кажется, что тайна?
— Техасцы народ скрытный.
— Но я-то не техасец, я из Лос-Анджелеса.
— Понятно. — Мне тоже было понятно: раз я из Калифорнии, со мной можно обходиться по-простому. Панчо все так же пристально меня разглядывал своими темными глазами. — У вас, может быть, неприятности какие-нибудь?
— Очень интересно, — заметил я. — Ты, стало быть, и душевной терапией занимаешься?
Он поинтересовался, что такое терапия, а когда я объяснил, Панчо сказал:
— Хорошее слово, надо обязательно запомнить. Все новые английские слова стараюсь запоминать. А вам, сеньор, я вот что хочу сказать. Я в Эль-Пасо и в Хуаресе всех знаю, так что мог бы вам чем-нибудь помочь, если нужно.
— Да, наверное, можешь. А если мне понадобится кого-нибудь в Эль-Пасо разыскать, можно к тебе обратиться?
Он оглядывал открывающуюся панораму, и я вдруг почувствовал зависть к этому подростку-мексиканцу, ведь, вспоминая детство, он всегда будет видеть перед собой эти горы, эти изумительные пейзажи. Тут он, глядя мне прямо в глаза, спросил:
— А кого вам нужно разыскать, сеньор?
— Одну женщину.
— Ага. Вы влюблены, сеньор?
— Знаешь, — сказал я, — когда-нибудь тебе зададут хорошую порку за такие расспросы.
— Ха! Пусть попробуют, сеньор. У меня тут в горах друзей много найдется. Как это вы сказали — зададут порку? Ну, мои друзья тоже порку задать сумеют, вы не сомневайтесь, сеньор. Скажите, пожалуйста, а вы в полицию обращались?
Я кивнул.
— И по телефонной книге искали?
Я улыбнулся.
— Зря вы смеетесь, сеньор, люди тут вовсе не такие хитрые, как им самим кажется. Полиция, коты и попы — вот они все, что надо, знают. Коты вечно врут, это точно, а в полиции вы уже были, остаются попы, только они помалкивают, как в рот воды набрали. Понимаете, когда кого-то разыскивают, дело почти всегда драками кончается. В Хуаресе все время техасцы разные рыскают, ищут кого-то. Наверное, у американцев привычка такая — счеты сводить.
— А что, много попов в Эль-Пасо, ну и в Хуаресе тоже?
— Да уж не сомневайтесь, сеньор.
— А ты с ними знаком?
Мальчишка задумался.
— Ну как вам сказать, какие они? Вы же не католик, вам попов этих не понять. В общем, разные они бывают, как и все люди.
И добавил:
— Только слова из них не выколотишь, это уж все они такие.
— Послушай, Панчо, — теперь я говорил с ним вполне серьезно, — ты мне вот что скажи. Допустим, католик перед смертью хочет исповедаться, чтобы ему отпустили грехи. Ну, он много грешил в жизни, жулик был или еще что, какой-нибудь хулиган, не знаю, даже хуже. Так вот, большой это грех, если кто-нибудь из таких же жуликов будет говорить, что он, мол, сам поп, пусть к нему приходят исповедоваться?
— Очень большой, — сказал мальчишка, и я заметил, что глаза у него загорелись.
— Так вот, представь себе, что такой человек лежит при смерти. Кто ему эти грехи отпустит?
Кажется, никогда еще я не заходил так издалека, и на губах мальчишки появилась насмешливая улыбка, ему, видимо, забавно было удостовериться в моем полном невежестве, а может, показались смешными мои маневры. Но я знал, что в душе он надо мной смеется, хотя и стараясь этого не показывать. Я вытащил из бумажника еще доллар, положил ему в руку. Он разгладил бумажку, перевернул ее, затем, тщательно сложив, спрятал в карман.
— А где этот ваш человек умирает, в Эль-Пасо или в Хуаресе?
— И там, и там — не знаю.
— Ну, не может же он сразу в двух местах умирать, правда, сеньор? Я серьезно вас спрашиваю. Потому что, если в Эль-Пасо, тогда позовут капеллана из полиции или в ближайшую церковь сбегают, если, конечно, не решат: пусть себе подыхает как собака. А вот в Хуаресе на такой случай есть отец Гонсалес.
— Почему именно он?
— Ха! Ну как вам объяснить? Отец Гонсалес — совсем бедный, и прихожане у него совсем бедные, и он такой добрый, не поверите. Говорят, смолоду сам сильно грешил. Разное говорят. Но в таких делах больше обращаться не к кому, он, как это по-вашему говорится? — с сочувствием подходит. Приход у него старый, очень старый, это на Чихуахуа, улица такая есть в Хуаресе. Бедный приход. Туда даже туристы никогда не заглядывают. А вот вам с отцом Гонсалесом непременно надо поговорить по этому вашему делу.
— Непременно, — согласился я.
Глава IV
Саженец дуба, который когда-то воткнули в землю и бросили, выдержал все и вымахал в несколько этажей, так что весь двор был в пестрой тени от его листьев. Лучи вечернего солнца играли на толстых ветвях. Выпирающие толстые корни навевали мысль об упорстве и мудрости. Земля под дубом была выжжена до желтизны, нигде не былиночки, и такого же горчично-желтого цвета были стены миссии. Я сидел на скамье, привалившись к спинке, и слушал доносившиеся звуки вечерней службы. Прохладно тут, так приятно расслабиться. Скамья сколочена из грубо оструганных планок, широкая, прочная скамья, которую сидящие за столько-то лет отполировали до блеска. Я провел по ней рукою — гладкая, прохладная поверхность.
Служба кончилась, священник вышел на крыльцо, прощаясь с прихожанами, — их было немного, человек десять. Старые крестьяне, все больше индейцы — мужчины, женщины, сплошь с узловатыми руками тяжко работающих людей. Каждому священник говорил что-то ласковое, подбадривающее. Он и сам был из индейцев, широкоскулый, до черноты загорелый, все лицо в мелких морщинках. На нем была длинная бесформенная ряса, не догадаешься, пятьдесят ему или все сто.
Честно говоря, к священникам, вообще к духовенству я отношусь без особой симпатии, но этот поп чем-то к себе сразу располагал — и манерой держаться, и исходившей от него добротой. Когда прихожане разошлись, он медленно двинулся ко мне и с легким испанским акцентом сказал:
— Я отец Гонсалес. Вы меня ждете?
Я встал, сказав, что действительно хотел бы с ним побеседовать, и назвал свое имя. Мы пожали друг другу руки — крепкая, мускулистая ладонь, видимо, очень сильный. Усевшись на скамью, он жестом пригласил меня сесть рядом. Минут пять мы молчали, мне хотелось, чтобы он заговорил первым.
— Вот это старое дерево, — наконец, начал он, — дуб, мистер Маклин.
— Понимаю. Замечательное дерево.
— Тут нигде больше дубы не растут. Я не к тому, что у меня какая-то там выдающаяся миссия, нет, самая обыкновенная да и старая к тому же, знавала времена получше нынешних, только давно это было. И все равно все про нее знают, потому что тут это дерево растет, а солнце разукрасит стены лучше любого умельца. Вы ведь не нашей веры, мистер Маклин, верно?
— Нет, другой.
— И вам наша вера не по душе?
— С чего вы взяли?
— Да уж видно, сэр, по тому видно, как вы себя со мною держите. Не верите вы мне. Все думаете: что это за поп мексиканский? Просто стараетесь не судить слишком строго. Я тоже стараюсь, мистер Маклин. Чем старше становлюсь, тем больше стараюсь никого не судить слишком строго.
— Простите, — сказал я. — Меньше всего хотел вас обидеть.
— Ну что вы! — старик улыбнулся; теперь, когда на его лице появилась улыбка, сразу стало видно, как он стар, сколько мудрости таится в этом широкоскулом, плоском лице индейца. — А я разве сказал, что вы меня обидели? Да ничего подобного, наоборот, мне бы, старику, проявить больше обходительности, уж вы, пожалуйста, отнеситесь снисходительно. Ведь душа с другой душой не сразу сближается, да и забываю я, что у вас на родине каждый норовит частоколом от прочих отгородиться. Я, когда с новыми людьми встречаюсь, всегда пробую понять, какая у человека душа, и знаете, мистер Маклин, мне приятно, когда сюда приходят люди из вашей страны. Все равно зачем. Ведь отсюда всего миля до границы, а на самом деле нас разделяет огромная, огромнейшая дистанция.
— Да, ваша правда, — согласился я. — Вы, наверное, все думаете, что это мне от вас потребовалось, отец Гонсалес?
— Ну, вы же сами мне скажете. Не торопитесь, службы сегодня больше не будет. Может, правда, вы сами спешите?
— Нет-нет.
— Ну и хорошо. Вы ужинали?
— Нет. Но спасибо, я не голоден.
— Разве можно так говорить, даже если к бедному в дом пришли? Голод — это ведь благо великое, обязательно нужно, чтобы человек испытывал голод, хотя бы слегка. Я живу один, но в печи у меня найдется горшок с тушеными бобами и свежей выпечки тортильи тоже найдутся, я их у булочника покупаю, вон там, напротив. И еще есть холодное пиво. Вы как, против простой мексиканской пищи ничего не имеете?
— Спасибо вам большое, я очень тронут.
Он поднялся.
— Тогда схожу за тортильями. Пойдете со мной или здесь подождать предпочитаете? За ужином и поговорим или после, если вам так больше нравится.
Мы пошли с ним по улице, свернули за угол — тут, как во всех мексиканских городках, тянулись с обеих сторон сплошные стены, ни одного окна, только двери. В одну из них мы, постучав, вошли, пересекли нищенски обставленную комнату, где не было ничего, кроме постели, стула и деревянного шкафчика, и очутились во дворе. Маленькая, согнутая годами индианка стояла на коленях перед печкой, сделанной из гнутого листа жести и камней. Жесть была раскалена тлеющими внутри углями. Увидев нас, женщина обернулась и что-то сказала по-испански священнику. Он, улыбаясь, ответил ей тоже по-испански, и она взяла из чана комок теста, скатала шарик и принялась быстро мять его пальцами — растягивала, сжимала, пока не образовалась толстая лепешка. Бросив ее на сковороду, женщина тут же взялась за следующую, демонстрируя необыкновенную быстроту и ловкость. Старик заметил мне:
— Теперь нечасто увидишь, чтобы вот так пекли тортильи. У нас, мистер Маклин, тоже машинки разные появились. Но если машинками пользоваться, вкуса никогда такого не будет, пресно выходит, грубовато. А сегодня я вас угощу настоящим мексиканским хлебом, такой у нас пекли, еще когда испанцев и в помине не было, — он чуть ли не извинялся передо мной за свою патетику, — священный это хлеб, хотя, и то правда, любой хлеб священен. Вас, наверное, удивляет, что я тортильи хлебом называю. Но, понимаете, когда-то все люди на земле пекли свой хлеб вот так, как она делает, лепешки пекли, а не батоны — да, и в Европе так было, и на Востоке, и в Африке. Так что у всех живущих на земле есть что-то общее. Хлеб насущный — самая глубокая, самая прочная связь, которая может объединить людей.
Я смотрел на него во все глаза, и что-то, видимо, было написано у меня на лице такое, что старик засомневался, всерьез ли я отношусь к его словам. Похоже, даже чуточку обиделся, словно бы он душу передо мной открывает, а я тайком над ним посмеиваюсь.
— Ну конечно, — сказал я. — Вы все правильно говорите. Я знаю, ведь я по специальности историк, древнюю историю изучал.
— А сейчас другим занимаетесь, мистер Маклин?
— Да, я частный детектив.
— Вот как? Что-то не похожи вы на частного детектива.
— Вы тоже не очень похожи на священника.
Он пожал плечами, засмеялся. Тортильи были готовы. Женщина завернула их в бумагу, отец Гонсалес расплатился. Мы пошли назад в миссию. Она представляла собой небольшое квадратное помещение из одного зала, почти никаких украшений, никогда еще я не видел так просто обставленного католического храма — алтарь, распятие, исповедальница, еще несколько необходимых для служб предметов и грубо сработанные деревянные скамьи на кирпичном полу, до блеска отполированном босыми ступнями стольких поколений крестьян. За алтарем была комнатка, занимаемая священником: койка, два стула, стол, обмазанная глиной печь, где на углях грелись бобы. Пока отец Гонсалес, достав глиняное блюдо, раскладывал тортильи, я молча осматривался. Из ящика в углу были извлечены две луковицы, которые он, покрошив, смешал с бобами, — надеюсь, вы не побрезгуете сырым луком, с бобами он очень хорош. Я его успокоил: очень люблю лук, — и он так и просиял. Радуется, как ребенок, самым простым вещам. На столе появились глиняные тарелки и стаканы. Он вышел, вернувшись с двумя бутылками пива, они, оказывается, остывали в колодце — всегда наготове, если вдруг гость забредет.