Коршунов поднял рюмку, улыбнулся. С кем хотел договориться! Он подозвал официантку, кивнул на графин:
— Еще двести грамм. — Повернулся к Миронову: — Бутылку коньяка на двоих, при таком приятном разговоре…
— Будет в самый раз, — сказал Миронов.
Официантка поворачивалась быстрее. Ресторан наполнялся посетителями, общее движение сообщило и ей некоторую скорость.
— Итак, — сказал Коршунов, — предвыборное соглашение не состоялось. Все же я надеюсь, мы еще вернемся к этому.
— Интересно, как сегодня сыграл наш «Химик» с московским «Локомотивом»? — спросил Миронов.
7
Из Верхнего Миронов поехал не в машине Коршунова, а на электричке, до Сосняков было сорок минут езды.
В вагоне ехали люди, работавшие в Верхнем или в Сосняках и жившие в Сосняках или в Верхнем или между Сосняками и Верхним, и в вагоне стоял смешанный спокойный говор, как это бывает в электричке, где изо дня в день в один и тот же час едут люди, вместе живущие или вместе работающие. Миронов знал этих людей с детства. За окном, освещенные полной луной, мелькали придорожные леса, перелески, поляны, темные постройки, спящие деревеньки, на безлюдных платформах высоко и тускло мерцали станционные огни.
Когда Володю Миронова привезли в Сосняки, ему было семь лет. Его поразил тогда мотоцикл с коляской, он принял его за маленький автомобиль и испытал восторг, какой испытывает ребенок, увидевший пони: крошечная, но настоящая, живая лошадь. Мотоцикл стоял возле управленческого барака.
Часами простаивал Володя у мотоцикла, выбегал на улицу, услышав громкое стрекотание, и долго смотрел ему вслед; подпрыгивая и перекашиваясь на ухабах, мотоцикл скрывался в далекой пыли. На мотоцикле ездил начальник строительства химкомбината Кузнецов — высокий человек в брезентовом дождевике, под которым виднелся защитный френч с большими накладными карманами. Возил его шофер Валя, хмурый парень, закованный в черный кожаный костюм.
Для сверстников Володи Кузнецов был главный человек на свете. «Кузнецов приказал», «Кузнецов сказал», «Придется к Кузнецову идти», «Все от Кузнецова зависит» — так говорили о нем в бараке, где жили рабочие трестов «Сантехстрой» и «Водоканалстрой». В этом бараке жили и Мироновы.
Володя мечтал, что Кузнецов подойдет к нему, поднимет, посадит в пружинящую коляску мотоцикла и повезёт на территорию— недоступное пространство земли, где строился комбинат. И шофер Валя, увидев такое расположение начальства, научит Володю управлять машиной. А еще потом Кузнецов возьмет его к себе в шоферы.
Мечты эти не сбылись. Кузнецов ни разу не прокатил Володю, не взял его в шоферы. Со временем Володя понял, что это всего лишь мотоцикл с коляской. Но и чудесный конек-горбунок, и время, когда Володя с матерью приехал сюда к отцу из деревни, когда здесь были лес, бараки, раскулаченные грабари, голодные пайки и люди, строившие новые заводы и новый город, — все это слилось в его памяти с образом всемогущего высокого человека в брезентовом дождевике, который топорщился и ломко гнулся, когда тот усаживался в крошечную коляску мотоцикла.
Кузнецова арестовали. Герой гражданской войны, на пустом месте построивший крупнейший в стране химкомбинат, тоже стал «врагом народа», и о нем тоже больше не говорили.
Вскоре выслали из Сосняков жену Кузнецова. И тогда в бараке, где жили Мироновы, появилась маленькая Лиля. Ее взяла к себе Фаина, землекоп, беспутная девка, забубённая голова. В свое время Кузнецов не дал ее выгнать со строительства за ничтожный проступок, который хотели раздуть в преступление. И теперь Фаина отблагодарила его.
Лиля запомнилась Миронову маленькой беленькой девочкой, робко стоящей в дверях барака с куклой в руках — единственной новой куклой в бараке: у других девочек были старые, ободранные куклы. И одета была Лиля не в родительские обноски, как другие девочки в бараке, а в купленные в магазине платьица, носочки, туфельки.
— Набалуешь девку, — говорили Фаине соседки.
— Ну и пусть, — отвечала Фаина, — пусть побалуется, пока маленькая, еще хлебнет своего, вырастет.
Как-то Лиля поцарапала ногу.
— Зеленкой помажь, — посоветовала Фаине мать Миронова, — возьми у меня зеленку.
— Буду я ее зеленкой мазать, — ответила Фаина презрительно, — приютская она у меня, что ли?
Из-за слова «приютская» Миронов и запомнил этот случай.
Миронов не обращал на Лилю внимания и запомнил ее больше по разговорам в бараке. Отец ее хотел взорвать завод, для того и строил, чтобы взорвать, чтобы все труды пропали даром. Но к Лиле в бараке относились сочувственно: ребенок не виноват. И Фаине сочувствовали: смотри, чего отколола. Поступок Фаины возвышал людей в их собственных глазах.
По вечерам к Фаине приходили гости, она выбегала к соседям одолжить хлебца или огурчика, а иногда и пряталась от своих буйных ухажеров. За эти шумные пирушки с песнями, скандалами Фаину не осуждали. А вот за то, что воспитывает Лильку по-господски, осуждали. «Вырастет, сядет на шею и ноги спустит».
Володя Миронов никак не относился к Лиле — девочка и девочка, много их шумело в барачных коридорах. Он даже никак не связывал ее со всемогущим человеком, поразившим его детское воображение.
Мироновым владели тогда первые ощущения новой, самостоятельной жизни, ему было шестнадцать лет, и он только начал работать на заводе. Эти новые ощущения связывались в его памяти с запахами карболки, формалина, тухлой рыбы, хлорки, уксуса, нашатырного спирта, горького миндаля. В действительности это были запахи фенола, хлора, аммиака, уксусной кислоты, нитробензола. Но тогда они были запахами обыденными. Знакомые, домашние запахи в громадных таинственных корпусах.
Это были напряженные предвоенные годы, но Миронов воспринимал все таким, каким застал; начиная жить, ему не с чем было сравнивать: он был убежден, что так было раньше, должно быть сейчас и будет всегда.
Три его товарища по училищу были осуждены за прогул: Иван Цокарев, Миша Еремин и Саша Харьков. Опоздали на работу на двадцать одну минуту и получили по году тюрьмы. Миша Еремин не вернулся из тюрьмы, Иван и Саша вернулись и вскоре опять попались: хотели обворовать продуктовый ларек. Вместе с другими рабочими Миронов пошел на суд.
Ввели Ивана и Сашку, наголо остриженных, большеголовых, заматерелых, в телогрейках и грубых сапогах, переданных им родителями в тюрьму. Сашка, увидев в зале Володю Миронова, незаметно и хитро подмигнул ему, а потом встал и начал врать суду насчет того, что они будто и не думали грабить ларек. Шли мимо, увидели дверь открытой, заглянули из любопытства, взяли по пачке «Казбека», тут их и накрыли охранники завода. И нож, что у них нашли, они не приносили с собой, а взяли в том же ларьке. И замка они не сбивали, до них кто-то сбил, а кто — откуда им знать?
Так он лгал и изворачивался, видел, что ему никто не верит, и не рассчитывал, что поверят, и не нуждался в этом. Нельзя признаваться — вот он и не признавался. Был он отпетый, плевал и на суд и на тюрьму: тюремная дорожка теперь уже навсегда его дорожка. И он не нуждался в сочувствии людей, презирал и ненавидел их, своей откровенной ложью издевался и смеялся над ними.
И, глядя на него, Володя подумал, что раньше Сашка никогда не лгал, этим и отличался в училище, был тихий, слабый паренек, а вот никогда не лгал. И то, что он сейчас беззастенчиво врал, нагло и вызывающе ухмыляясь, поразило Володю.
Он вспомнил, как ходил с Сашей на кладбище ловить синичек. Они их тогда очень ловко ловили — простым сачком. И когда Володя поймал первую синичку, дал подержать ее Сашке, Сашка осторожно взял ее в сложенные кузовком ладони и, улыбаясь, сказал:
— Вот сердечко-то колотится, послушай.
Он дал Володе послушать, как колотится ее сердечко, потом опустил руки и, улыбаясь, смотрел, как испуганно дёргается из стороны в сторону черная птичья головка, как широко раскрывает она клюв, издавая тоненький писк.
И учился Сашка хорошо, только часто просыпал и опаздывал на работу. Отца у него не было, мать — уборщица — рано уходила в цех, и разбудить его было некому, вот и просыпал. Когда он опоздал третий раз и вахтер не допустил его на завод, он стоял в проходной испуганный, бледный, жалкий, просил вахтера пропустить, а тот не пропускал. И Володя просил, и другие ребята, но вахтер сказал:
— Мы этих делов не знаем.
И не пропустил Сашку. А что бы стоило пропустить?
И теперь он стоял перед судом, грубил судьям, потом, презрительно ухмыляясь, выслушал приговор: восемь лет.
Бабы заголосили. Судьи быстро собрали бумаги со стола и, протискиваясь между столом и креслами, на которых сидели, удалились в боковую комнату.
— Мама! — деловито крикнул Сашка, когда его уводили. — Носки и рукавички не забудь.
Он уже больше не ухмылялся, не подмигивал Володе, был решителен и суров, как сурова была предстоящая ему жизнь.
Он уже больше не ухмылялся, не подмигивал Володе, был решителен и суров, как сурова была предстоящая ему жизнь.
В тот вечер мать Володи ушла к Сашкиной матери, та плакала и убивалась в своей каморке.
Володя ужинал с отцом под громадным абажуром из яркой материи. Этот абажур, гордость матери, висел низко над самым столом, и от этого их и без того крошечная комната казалась еще теснее, ниже, неудобнее. Володе это было безразлично, а отец ни в чем не перечил матери, молчаливый человек, слесарь, невысокий, суховатый, узкоплечий. Володя был не в него, а в мать.
Володе было жаль Сашку, жаль его мать, он не мог слышать ее плача, но он не хотел показывать этого отцу, он был уже взрослый, рабочий человек, и отец держал себя с ним на равных. И чтобы не обнаружить жалости, которая, по его тогдашнему разумению, не подобала комсомольцу, он сказал:
— Сам виноват — не воруй.
Отец исподлобья посмотрел на него, положил ложку на стол и, чуть подавшись вперед, отвесил ему пощечину. Володя опешил — не от боли, не от обиды, а просто от удивления: отец никогда не бил его, даже маленького.
— Ты что дерешься, — растерянно пробормотал он, держась за щеку, — за что?..
— Не говори, чего не думаешь, — спокойно ответил отец, взял ложку и снова стал есть.
— Можно бы и не драться, — тоже спокойно сказал Володя.
В эту минуту открылась дверь, в комнату заглянула Лиля.
— Марья Захаровна!
— Нету, — крикнул Володя, пытаясь скрыть смущение: опасался, что Лиля видела, как его ударил отец.
Лиля прикрыла дверь, послышался топот ее ножек по дощатому полу коридора.
Несколько дней, встречая Лилю, Володя вглядывался в нее: видела или не видела? Она была уже школьница, первоклассница, худенькая, верткая. И когда Володя убедился, что ничего она не видела, он успокоился и перестал обращать на нее внимание.
Возвращаясь мыслью к тем годам, Миронов не осуждал себя — ему было шестнадцать лет, но и не оправдывал — человечным надо быть и в шестнадцать лет. Даже когда силы времени сильнее твоих сил.
Миронов вернулся из армии летом сорок пятого года. Первой, кого увидел он, подходя к бараку, была Лиля — стройная девочка колола щепу у дверей. Она подняла голову и посмотрела на Миронова, не узнала его в молодом лейтенанте, увешанном орденами и медалями, а может, и не помнила его. А Миронов ее узнал, смотрел на нее и улыбался — первый человек из родного дома. Он смотрел на нее и поражался тому, как она выросла — совсем большая, совсем взрослая девочка. Она стояла у входа в барак с топором в руках, босая, загорелая, и короткое ситцевое платье, из которого она выросла, открывало худенькие плечи, длинные ноги.
— Здравствуй, Лиля, — сказал Миронов, только в эту минуту вспомнив ее имя.
— Здравствуйте, — ответила Лиля, вглядываясь в Миронова и не узнавая его. И, не узнав, не вспомнив, отвела глаза и начала поправлять топор: он неплотно сидел на рукоятке.
И Миронов с радостью подумал, что этот топор был еще при нем, один топор на весь барак, он и тогда соскальзывал с топорища, и та же вокруг барака низкая изгородь из врытых в землю крест-накрест палочек, и те же жалкие, но милые цветочки за ней…
Потом Миронова окружили люди, сбежался весь барак, из других бараков прибежали: Мироновых Володька приехал из армии, живой и невредимый. И Фаина, выбежав из барака, упала ему на грудь и заплакала, и другие женщины заплакали… Они плакали о том, что он вернулся с войны живой, и о том, что в войну умерла Марья Захаровна, его мать, плакали по тем, кто не вернулся и никогда уже не вернется.
И как водится на святой Руси, Фаина притащила бутылку, Миронов послал еще за вином и закуской, соседки принесли огурцов и помидоров — один бог знает, как уместилось все это на столе и как втиснулось в каморку столько людей.
Дали знать на завод, приехал отец, начальник цеха по такому поводу дал ему грузовую машину и отпустил на весь день. Отец всхлипнул, припав к его плечу, совсем уже маленький и сухонький старичок, и надрывно закашлял.
Опять заплакали женщины и стали говорить о Марье Захаровне, какая она была рассудительная, справедливая женщина, и какая душевная была, всякому придет на помощь, и хозяйка какая, картошку в пяти водах мыла, и как умирала достойно, хотела только сыночка своего повидать ненаглядного, и вот не пришлось ей дожить до такой радости.
Потом пришли с работы ребята, товарищи Володи по училищу и по заводу, начали гулять уже всерьез, появился баянист с немецким аккордеоном, украшенным белыми кнопками, и женщины пошли переодеваться, а то сидели в чем Володю встретили. Миронов вынул пачку денег, передал Фаине:
— Распоряжайся.
Фаина, хоть и была навеселе, тщательно отсчитала, сколько нужно, остальные тоже пересчитала, показала Володе, — мол, все не пропьем, не беспокойся, целы будут, — и положила на грудь за кофточку.
Но Миронов велел ей добавить еще столько же. Фаина вынула деньги из-за кофточки, отсчитала, сколько Володя велел, и опять спрятала, одобрительно заметив:
— Хорошо гуляешь, молодец!
Вернулись женщины, переодетые в праздничные платья, помятые от долгого лежания в сундуках и чересчур яркие. И еще подошли люди. Те, кто хорошо знал Миронова, оставались, кто знал мало, поздравляли с благополучным возвращением, выпивали по рюмке и удалялись, чтобы не мешать. Под окнами сидели девчонки, бегали мальчишки, заглядывали в окна, пересчитывали ордена и медали Миронова, спорили, смеялись, и аккордеон рыдал на весь поселок: «Ты говорила, что не забыла солнечных, радостных встреч…» Поселок гулял по случаю его, Миронова, благополучного возвращения с фронта…
Было жарко, Миронов снял ремень, расстегнул ворот, ордена и медали звенели на его груди.
— Иконостас у тебя, — восхищалась Фаина, — герой! Теперь как — женишься или погуляешь?
— Погуляю.
— Правильно, с этим не торопись, еще заарканят. — И подмигнула ему, и подтолкнула локтем, грудастая, еще красивая баба, и посмотрела ему в глаза смеющимся взглядом.
— Не облизывайся, Фаина, — крикнула худая высокая женщина из соседнего барака, в которой Миронов узнал Верку Панюшкину, крановщицу с электролизного, — связался черт с младенцем.
— Помалкивай, каблучница, — беззлобно огрызнулась Фаина, — уж тебе тут ничего не отвалится, мы своих не отдаем, так ведь, Володя?
И Миронов вспомнил, что еще при нем эту Верку Панюшкину дразнили каблучницей, а почему так дразнили — не помнил. Была она подруга Фаины, вместе погуливали: как к одной гости придут, так другая бежит.
— Ну, Миронов, — сказал Воробьев, старый аппаратчик с обожженным кислотой лицом, — подерутся из-за тебя бабы.
Фаина махнула рукой:
— Где уж нам… В тираж вышли… Эх, Володя, жалко, стара я для тебя, а то бы окрутила. А Лилька моя молода, не фартит нам. Узнал ты Лильку?
— Я-то узнал, она меня не узнала.
— Не помнит. Так ведь крошкой была, а теперь, смотри, барышня. Лилька! — крикнула она в окно.
Девочка неохотно и не сразу встала со скамейки, где сидела с подругами, и подошла к окну.
— Чего?
— Смотри, какая барышня, в шестой класс перешла, отличница, ну-ка принеси табель.
— Ладно тебе, — ответила Лиля и вернулась на скамейку.
— Какая! — с гордостью проговорила Фаина.
— Узбечки в тринадцать выходят, — сказал кто-то за столом, — выходят — и ничего.
— Или уж избаловался? — продолжала допрашивать Фаина. — Фронтовые подруги были?
— Все было, — отмахнулся Миронов.
Рыже-зелено-желтые дымы плыли в воздухе, донося с детства знакомые запахи завода. Аккордеон не умолкал, уже заспорили о чем-то соседки, завели производственный разговор старики, парни пытались затянуть песню, и детишки шумели и бегали под окном. Миронов с радостью и грустью смотрел на знакомые лица. Ему так хотелось доставить им хоть какую-нибудь, пусть самую малую, радость. Он раскрыл чемодан и роздал подарки — бесхитростные свои солдатские трофеи, купленные на оккупационные боны, которых сначала было много, тратил их направо и налево, а потом, когда мало осталось, вдруг понадобились.
Глаза женщин восхищенно блестели, детишки сгрудились у окна: все это чужое и яркое было им в диковинку.
— Не расходись, — говорила Фаина, любуясь подаренным ей платком, — в нашем колхозе на всех не напасешься, оставь, подаришь своей девушке, — и не без сожаления протянула ему платок.
Смеясь, он с силой затянул платок на ее шее.
— Пусти, черт здоровый!
Она оттолкнула его, и Миронов, уже не слишком твердо стоявший на ногах, ухватился за стол.
— А ну, кто кого поборет? — поддразнила их Верка Панюшкина.
В эту минуту Миронов посмотрел в окно, увидел ребятишек и среди них Лилю, она внимательно и напряженно смотрела на него, худенькая, строгая, беленькая девочка.
— А, Лиля! — сказал Миронов, будто только сейчас ее увидя.