— Теоретически, — подтвердил Гесс и откинулся обратно на спинку стула.
— Как так — теоретически?
— Очень просто. — Гесс, сам того не замечая, повторил машинальный жест Можайского: склонил голову к плечу, словно так ему думалось лучше. — Мы знаем, что Молжанинов должен был выехать в Италию. Мы знаем, что его должен был сопровождать Талобелов. Мы даже знаем, что оба они обзавелись билетами — их, говоря точнее, мы, полиция, и снабдили билетами! Знаем мы и то, что оба они сели в вагон и не выходили из него, пока поезд не тронулся. Но дальше — всё. И то, что вы рассказываете мне о письме и о личности того, кто это письмо вам передал, заставляет меня усомниться в справедливости наших знаний. Если только…
Гесс замолчал.
— Если только? — переспросил Владимир Львович.
— Если только, — кивнул Гесс, — это всё не какие-то маневры. В конце концов…
Гесс снова замолчал, не став развивать ту мысль, которая, очевидно, скрывалась за этим его «в конце концов».
— А скажите-ка вот что… — заговорил он несколько мгновений спустя, вполне уже, вероятно, свою мысль обдумав. — Когда точно Талобелов принес вам записку?
Владимир Львович назвал день.
— Гм…
— Что? Не складывается?
— Да, — был вынужден признать Гесс, — не складывается. В этот день Молжанинов с Талобеловым уже должны были находиться здесь. По крайней мере, в Италии.
— Но, может, Сёма и находился, тогда как этот ваш… Талобелов — нет? — предположил Владимир Львович. — Да и точно ли записку мне передал именно он? Мало ли какие совпадения бывают?
— Не верю я в совпадения на ухабах! — проворчал Гесс. — В обычной жизни — да, но в таком деле…
Опять повисла тишина, нарушаемая только звуками жизни Флориана. На этот раз Гесс и Владимир Львович молчали дольше и, так сказать, упорнее, погруженный каждый в свои собственные размышления и — это было видно по лицу отставного генерала — воспоминания.
— Ну, хорошо, — Гесс заговорил первым. — Давайте посмотри на это ваше письмо. Оно при вас?
— Да, конечно, — сразу же отозвался Владимир Львович и полез в карман. — Держите!
Гесс принял бумагу — добротную, но без всяких вензелей и прочих подобных украшательств — и развернул ее.
— Можно?
— Читайте, читайте: что уж теперь!
Гесс прочитал:
Володенька, дорогой, обстоятельства сложились так, что мне нужна твоя помощь. Ты — стратег, храбрец, воин, а я — ты знаешь — хоть и не трус, но солдатом не был никогда.
Дело, сразу скажу, отчаянное, смертельное, с риском таким, какого мы не видали и под картечью. Даже тогда, сидя на барабане и рисуя, я имел менее шансов получить пулю в лоб, нежели сейчас. Вот потому-то мне и нужен человек, на которого я не просто могу положиться, прикрывая себе спину, а доверять которому могу безоговорочно.
Ты, разумеется, вправе отказаться: все-таки если что-то и связывает нас, то это — дела минувшие и молодые, а ныне мы оба отяжелели, погрязли в быту, обжились, и та романтика, которая была нам свойственна когда-то, теперь уже не кажется настолько привлекательной.
Да и нет никакой романтики в том, о чем я тебя прошу. Наоборот: сплошные грязь и ужас.
И все же… все же, Володя, я очень на тебя полагаюсь! У меня, поверишь, нет в целом мире никого, к кому еще я мог бы обратиться!
Не могу написать всего в этом письме: кто знает, в чьи руки оно попадет? Поэтому, если ты согласишься, всё расскажу при личной встрече. А встреча эта — в Венеции! Когда тебе передадут этот призыв о помощи, я уже буду находиться на месте. Если можешь — приезжай: жду!
К письму прилагаю деньги: достаточно для всех расходов. Остановись в каком-нибудь отеле неподалеку от площади святого Марка: так будет и лучше, и ближе. В отель — я узнаю о твоем прибытии из газет — тебе доставят еще одну записку: с адресом и временем, когда мы встретимся.
Твой — С.М.
— Интересно… — растягивая слоги, выговорил Гесс, возвращая письмо Владимиру Львовичу. — Точно ли это — почерк Молжанинова?
— Никаких сомнений!
— Гм… а почему — «из газет»?
Владимир Львович пожал плечами:
— Не знаю.
— Но о вашем прибытии сообщили?
— Да.
Владимир Львович махнул рукой. Антонио мгновенно образовался рядом со столиком.
— Газету! Ту, что с хроникой… вчерашнюю!
Антонио тут же исчез, чтобы появиться ровно через полминуты — с аккуратно сложенной газетой в руке:
— Прего, синьоре!
Владимир Львович принял газету, развернул, нашел нужное и, указывая на заметку пальцем, протянул газету Гессу:
Синьор Анутин, генерал-майор российской армии, прибыл сегодня утром в Венецию для знакомства с достопримечательностями и продолжительного отдыха. Как сообщает наш источник, высокопоставленный русский путешественник пробудет в городе, по меньшей мере, до конца месяца, после чего проследует на юг Королевства[31] или на Капри, где — по неподтвержденным сведениям — у синьора Анутина имеется собственная дача.
— Дачи у меня, конечно же, никакой нет! Откуда они это взяли, ума не приложу!
— Куда интереснее, кто этот самый источник? — Гесс вернул газету Владимиру Львовичу, а тот немедленно от нее избавился, отдав Антонио. — И с вами связались? В отеле? Как и говорилось в письме от Молжанинова?
— Да. Но не совсем так, как я почему-то думал.
— Поясните!
Владимир Львович достал из внутреннего кармана ту самую записочку, которую он уже показывал Гессу — при встрече у церкви, когда пути обоих — преследователя и преследуемого — пересеклись.
— Видите? Это — всё, что я получил!
Гесс снова взялся за ту записку:
— San Marco, campo San Gallo, teatro San Gallo, — прочитал он. — И всё?
— Всё.
— Чертовщина какая-то!
— Но почерк по-прежнему Сёмы!
— Но почему на итальянском?
— Может, чтобы адрес не перепутать?
— Возможно…
Гесс начал вертеть клочок бумажки и так, и этак, даже понюхал его, но ничего нового не обнаружил. И вдруг, возвращая его Владимиру Львовичу, он случайно пронес пальцы прямо над пламенем романтично зажженной свечи.
Владимир Львович вскрикнул:
— Невероятно!
Гесс побледнел, отдернул руку с бумажкой от пламени и всмотрелся в проявившиеся знаки…
— Что это? — не веря своим глазам, спросил он больше самого себя, нежели Владимира Львовича.
Ответил, однако, именно Владимир Львович, причем ответил со смехом:
— Лимонный сок! Ну, Сёма, ну припомнил!
— Что припомнил? — Гесс по-прежнему был ошарашен и не верил уже не только своим глазам, но и ушам.
Владимир Львович засмеялся пуще прежнего:
— От полковника мы так скрывались! Дело-то молодое, барышни… а так — вроде бы самое обычное и в меру скучное письмо из дому: поди догадайся, что в нем бесенята попрятались и на полночь к свиданию зовут! Эх…
Послезавтра по адресу! В десять от полудня. С.М.
— Но к чему такие сложности?!
— Значит, есть причины!
— Но постойте! — Гесс нахмурился. — Послезавтра — это завтра!
— Поучается так!
— В десять вечера… В театре Сан Галло… не в отеле…
— Не в отеле? — переспросил Владимир Львович.
— Не обращайте внимания! — Гесс отмахнулся от вопроса. — Мне нужно срочно связаться с Можайским! Я…
Гесс вскочил из-за столика, но дальше случилось нечто, что оледенило его и приковало к месту.
От входа в зал послышался вскрик.
Вадим Арнольдович повернул голову.
— Вы!
— Вы!
На Вадима Арнольдовича смотрел явно не ожидавший его увидеть Талобелов. Нижняя челюсть старика слегка отвалилась от верхней, за тонкими губами желтели нездоровые зубы.
А далее Талобелов круто повернулся и выбежал вон.
Вадим Арнольдович так и остался стоять подле столика — растерянный и ничего не понимающий.
18.
Когда поезд, на котором уехали Можайский и Гесс, скрылся за поворотом путей, Любимов и Сушкин вышли с вокзала и сели в дожидавшуюся их коляску. Ни тот, повторим, ни другой даже не подозревали, что вовсе не «нашему князю» и его помощнику уже в ближайшее время предстояло ухнуть в пучину странных и даже пугающих приключений. Мы говорим «приключений», но речь должна идти о событиях, то есть о том, что сваливается на головы независимо от желания носителей этих самых голов.
Было довольно морозно, хотя в столицу пришла очередная волна оттепелей. Возможно, поручик и репортер ощущали что-то навроде озноба: проводы были сердечными, но тяжелыми, похмельными, как если бы и те, кого провожали, и те, кто провожал, перебрали с чувствами и теперь расплачивались за это собственным дурным самочувствием.
Оба — поручик и репортер — ежились в своих пальто, хлопали руками в перчатках, то и дело поправляли шарфы… и если Сушкину шарф еще вполне служил по назначению, то шарф Любимова — дорогой, неуставной — больше украшал своего владельца, нежели давал ему тепло.
Оба — поручик и репортер — ежились в своих пальто, хлопали руками в перчатках, то и дело поправляли шарфы… и если Сушкину шарф еще вполне служил по назначению, то шарф Любимова — дорогой, неуставной — больше украшал своего владельца, нежели давал ему тепло.
— Брр… — встряхнулся, влезая в коляску, Сушкин. — Что за погода!
Поручик взглянул на темное небо, на лунную тень — Луна подсвечивала тучи, но сама из-за туч не показывалась, — на капли воды, осевшие на кожаном верхе коляски, и тоже передернул плечами:
— Я уже третий день простужен. Если так и дальше пойдет, слягу!
Сушкин бросил на поручика сочувственный взгляд и предложил:
— По грогу?
— Да где же его об эту пору сыскать? — вяло возразил поручик, но в его глазах появился интерес.
— Доверьтесь мне! — Сушкин хлопнул своего молодого друга по плечу. — Я знаю одно местечко… Трогай!
Возница тронул коляску и та покатила.
19.
Пробуждение было очень мучительным.
Поручик насилу разлепил опухшие веки и, застонав, поспешил снова закрыть глаза. Но уже в следующий миг он распахнул их: с испугом, почти отчаянно — ощущая, как всё его существо захлестнула ледяная волна.
Рядом заворочался репортер. Сушкин тоже стонал, но открывать глаза не торопился. Поручик, чувствуя, что волосы на его голове стоят дыбом, дернулся в его сторону, толкнул локтем и, не имея сил сидеть, повалился на спину.
— Сушкин, Сушкин… — забормотал он. Голос его срывался, хрипел, булькал. — Сушкин!
Репортер — по-прежнему со стоном — провел ладонью по глазам и приподнялся на локте. А в следующее мгновение его подбросило так, как будто под ним развернулась пружина:
— Что? Как? Где мы?
Вопросы сыпались из него, но и его голос больше напоминал воронье карканье, нежели человеческую речь, и уж точно совсем не походил на его обычный приятный баритон.
— Где мы? — повторил он, безумно озираясь. — Я ничего не вижу! Поручик! Вы где?
— Я здесь… — поручик тоже попытался встать, но у него не получилось.
— Где? — не понял Сушкин.
— Здесь, рядом…
Сушкин присел на корточки, пошарил руками и наткнулся на друга.
— Я не могу встать… голова… кружится… и раскалывается…
— А чем так пахнет?
— Не знаю, не чувствую…
Сушкин и сам почувствовал головокружение, а следом за ним — приступ тошноты. Но он сумел с ними справиться и начал рыться в карманах:
— Ничего не понимаю, — бормотал он, — что происходит? Как мы здесь очутились? Да и где это — здесь? И эта вонь… Господи! Да чем же так пахнет?!
Чиркнула спичка: Сушкин зажег ее и на миг, когда пламя только вспыхнуло, зажмурился. А когда он открыл глаза и понял, что именно его окружало, заорал:
— Матерь Божья!
Огонек погас.
— Поручик! Поручик!
— Что?
— Мы влипли!
20.
Поручик и репортер сидели на влажной утрамбованной земле и старались не дышать. Шарф репортера укутывал шею поручика, а собственный шарф поручика — эта дорогая тряпка — был повязан вокруг его головы и уже успел изрядно промокнуть: затылок молодого человека был рассечен, кровь из раны хотя и не била фонтаном, но — капля по капле — сочилась упорно, настойчиво, не прекращаясь и не сворачиваясь. Поручика била дрожь. Он ощущал себя так плохо, как до сих пор не ощущал вообще никогда. И в этом не было ничего удивительного: с кровью из него уходила жизнь.
Сушкин, едва обнаружив, что поручик ранен, причем тяжело, сделал всё, что от него зависело: перевязал рану, напялил на поручика собственные шарф и даже пальто — набросив его поверх пальто молодого человека, — но сделать что-то еще не мог. Не мог позвать на помощь, не мог отвезти поручика в больницу, не мог хотя бы избавить его от страшных вони и зрелища. Точнее, от зрелища избавить мог, но это значило бы погасить костерок — единственный источник хоть какого-то тепла и хоть какого-то иного запаха. Поручик сам отрицательно качнул головой, когда Сушкин предложил погасить огонь: со светом было жутко, но без него, казалось, будет еще хуже.
А жути вокруг хватало!
Во-первых, место, в котором очнулись Любимов и Сушкин, было ничем иным как склепом: кладбищенским, настоящим.
Во-вторых, этот склеп был действующим. Не в том, разумеется, смысле, что кто-то его возвел для семейных нужд да так пока и не использовал, а в самом прямом: склеп — весьма и весьма скромный по размерам — был буквально набит покойниками в разной стадии разложения. Именно они и пахли так, что Сушкина и Любимова постоянно мутило.
Это обстоятельство — не приступы тошноты, а обилие покойников — было чрезвычайно странным. Не было похоже на то, что склеп использовался членами одной семьи, ведь не могло быть так, чтобы членов одной и той же семьи выкашивала смерть в сравнительно короткий промежуток времени. Впрочем, старых останков тоже хватало, но их вид тревожил не меньше, чем вид многочисленных трупов, брошенных в склеп за последние максимум полгода – год. Эти — старые — останки были уж очень стары: по сотне, а то и больше лет каждым, но и сам их вид заставлял задуматься.
Старые, частью мумифицировавшиеся, частью оголившиеся до костей тела были замотаны в то ли в просмоленные, то ли измазанные дегтем или чем-то подобным тряпки, отчего эти тряпки довольно хорошо сохранились. Сушкину показалось, что тряпки, в которые были замотаны останки, — не саваны, в какие укутывают покойников, а что-то вроде простыней или даже мешков: сшитых грубыми стежками, наспех, без тщания и уважения. На нескольких «мешках» виднелись какие-то метки, сделанные краской, но разобрать их не представлялось возможным: краска расплылась, засохла и местами отшелушилась. Но вид у знаков был чрезвычайно зловещим: уже сам цвет — по-видимому, изначально охряной — заставлял съеживаться — в недоумении и дурном предчувствии.
Наконец — это в-третьих, — трупы (что старые, что «новые») лежали без всяких видимых атрибутов человеческого погребения. В склепе не было ни гробов, ни хотя бы того, что могло от гробов остаться, ни каких-то предметов, какие, бывает, дают усопшим в сопровождение. Здесь было несколько детских трупиков, но — ни одной игрушки. Женские трупы, но — никаких украшений. Мужские, но — ни колец, ни булавок, ни курительных трубок… ничего, что мы, не так уж, как может показаться, далеко и ушедшие от язычества, склонны укладывать в могилы дорогих нам людей!
Всё это, описанное выше, проступило не сразу, ведь и сам костерок, разведенный Сушкиным прямо на утрамбованной земле, появился не в миг.
Как мы уже говорили, в кармане у репортера нашлись спички, и в первые минуты после страшного открытия он жег их одну за другой, в изумлении и с ужасом рассматривая всё новые и новые подробности. Но вскоре спичек стало совсем мало, и вот тогда-то Сушкин и решился развести костер. Читателю эта идея может показаться безумной — какой нормальный человек станет жечь огонь в замкнутом помещении? — но на самом деле идея Сушкина была вполне здравой. Еще запаливая спичку за спичкой, он обратил внимание на колебания пламени, а уж вывод напрашивался сам собой: пусть слабо, но склеп проветривался; сжечь содержавшийся в нем кислород и умереть от удушья поручику и репортеру не угрожало. С другой стороны, тепло обоим было необходимо, особенно поручику: в склепе температура воздуха хотя и была повыше нуля, если считать по современному нам Цельсию, но явно незначительно.
Но что же использовать в качестве топлива? Будь в склепе гробы, они, как это ни страшно, могли бы пойти на дрова — в конце концов, нужды живых приоритетнее традиционных представлений о кощунстве, — но гробов-то и не было! Кости топливом служить не могли, да и не решился бы Сушкин на такое: гробы – гробами, но человеческие останки — совсем иное! Оставались странные тряпки, пропитанные каким-то веществом, и вот они-то и пошли сначала на растопку, а затем — на поддержание огня. Как оказалось, горели они хорошо и при этом неспешно. Очевидно, то вещество, которым их пропитали, и впрямь оказалось чем-то вроде смолы или дегтя, так что тряпки превратились в подобие фитиля.
Костер давал не только свет и тепло, но и густой, в каком-то смысле даже приятный запах. И это его качество оказалось почти настолько же ценным, как теплотворность. Запах — можно сказать, аромат — хотя бы отчасти перебивал страшную вонь разлагавшихся трупов. Победить ее до конца он не мог, но и то, что было, было, несомненно, к лучшему.
Усадив поручика — он опер его спиною о стену, — Сушкин уселся и сам: рыскать по склепу в поисках выхода не было никакого смысла. Дверь виднелась отчетливо, но была заперта. Каменная кладка выглядела надежно.
— Как же нас угораздило? — спросил Сушкин, не ожидая, впрочем, ответа.
Поручик вздохнул и закрыл глаза.