Можайский — 7: Завершение - Саксонов Павел Николаевич 6 стр.


— Теоретически, — подтвердил Гесс и откинулся обратно на спинку стула.

— Как так — теоретически?

— Очень просто. — Гесс, сам того не замечая, повторил машинальный жест Можайского: склонил голову к плечу, словно так ему думалось лучше. — Мы знаем, что Молжанинов должен был выехать в Италию. Мы знаем, что его должен был сопровождать Талобелов. Мы даже знаем, что оба они обзавелись билетами — их, говоря точнее, мы, полиция, и снабдили билетами! Знаем мы и то, что оба они сели в вагон и не выходили из него, пока поезд не тронулся. Но дальше — всё. И то, что вы рассказываете мне о письме и о личности того, кто это письмо вам передал, заставляет меня усомниться в справедливости наших знаний. Если только…

Гесс замолчал.

— Если только? — переспросил Владимир Львович.

— Если только, — кивнул Гесс, — это всё не какие-то маневры. В конце концов…

Гесс снова замолчал, не став развивать ту мысль, которая, очевидно, скрывалась за этим его «в конце концов».

— А скажите-ка вот что… — заговорил он несколько мгновений спустя, вполне уже, вероятно, свою мысль обдумав. — Когда точно Талобелов принес вам записку?

Владимир Львович назвал день.

— Гм…

— Что? Не складывается?

— Да, — был вынужден признать Гесс, — не складывается. В этот день Молжанинов с Талобеловым уже должны были находиться здесь. По крайней мере, в Италии.

— Но, может, Сёма и находился, тогда как этот ваш… Талобелов — нет? — предположил Владимир Львович. — Да и точно ли записку мне передал именно он? Мало ли какие совпадения бывают?

— Не верю я в совпадения на ухабах! — проворчал Гесс. — В обычной жизни — да, но в таком деле…

Опять повисла тишина, нарушаемая только звуками жизни Флориана. На этот раз Гесс и Владимир Львович молчали дольше и, так сказать, упорнее, погруженный каждый в свои собственные размышления и — это было видно по лицу отставного генерала — воспоминания.

— Ну, хорошо, — Гесс заговорил первым. — Давайте посмотри на это ваше письмо. Оно при вас?

— Да, конечно, — сразу же отозвался Владимир Львович и полез в карман. — Держите!

Гесс принял бумагу — добротную, но без всяких вензелей и прочих подобных украшательств — и развернул ее.

— Можно?

— Читайте, читайте: что уж теперь!

Гесс прочитал:

Володенька, дорогой, обстоятельства сложились так, что мне нужна твоя помощь. Ты — стратег, храбрец, воин, а я — ты знаешь — хоть и не трус, но солдатом не был никогда.

Дело, сразу скажу, отчаянное, смертельное, с риском таким, какого мы не видали и под картечью. Даже тогда, сидя на барабане и рисуя, я имел менее шансов получить пулю в лоб, нежели сейчас. Вот потому-то мне и нужен человек, на которого я не просто могу положиться, прикрывая себе спину, а доверять которому могу безоговорочно.

Ты, разумеется, вправе отказаться: все-таки если что-то и связывает нас, то это — дела минувшие и молодые, а ныне мы оба отяжелели, погрязли в быту, обжились, и та романтика, которая была нам свойственна когда-то, теперь уже не кажется настолько привлекательной.

Да и нет никакой романтики в том, о чем я тебя прошу. Наоборот: сплошные грязь и ужас.

И все же… все же, Володя, я очень на тебя полагаюсь! У меня, поверишь, нет в целом мире никого, к кому еще я мог бы обратиться!

Не могу написать всего в этом письме: кто знает, в чьи руки оно попадет? Поэтому, если ты согласишься, всё расскажу при личной встрече. А встреча эта — в Венеции! Когда тебе передадут этот призыв о помощи, я уже буду находиться на месте. Если можешь — приезжай: жду!

К письму прилагаю деньги: достаточно для всех расходов. Остановись в каком-нибудь отеле неподалеку от площади святого Марка: так будет и лучше, и ближе. В отель — я узнаю о твоем прибытии из газет — тебе доставят еще одну записку: с адресом и временем, когда мы встретимся.

Твой — С.М.

— Интересно… — растягивая слоги, выговорил Гесс, возвращая письмо Владимиру Львовичу. — Точно ли это — почерк Молжанинова?

— Никаких сомнений!

— Гм… а почему — «из газет»?

Владимир Львович пожал плечами:

— Не знаю.

— Но о вашем прибытии сообщили?

— Да.

Владимир Львович махнул рукой. Антонио мгновенно образовался рядом со столиком.

— Газету! Ту, что с хроникой… вчерашнюю!

Антонио тут же исчез, чтобы появиться ровно через полминуты — с аккуратно сложенной газетой в руке:

— Прего, синьоре!

Владимир Львович принял газету, развернул, нашел нужное и, указывая на заметку пальцем, протянул газету Гессу:

Синьор Анутин, генерал-майор российской армии, прибыл сегодня утром в Венецию для знакомства с достопримечательностями и продолжительного отдыха. Как сообщает наш источник, высокопоставленный русский путешественник пробудет в городе, по меньшей мере, до конца месяца, после чего проследует на юг Королевства[31] или на Капри, где — по неподтвержденным сведениям — у синьора Анутина имеется собственная дача.

— Дачи у меня, конечно же, никакой нет! Откуда они это взяли, ума не приложу!

— Куда интереснее, кто этот самый источник? — Гесс вернул газету Владимиру Львовичу, а тот немедленно от нее избавился, отдав Антонио. — И с вами связались? В отеле? Как и говорилось в письме от Молжанинова?

— Да. Но не совсем так, как я почему-то думал.

— Поясните!

Владимир Львович достал из внутреннего кармана ту самую записочку, которую он уже показывал Гессу — при встрече у церкви, когда пути обоих — преследователя и преследуемого — пересеклись.

— Видите? Это — всё, что я получил!

Гесс снова взялся за ту записку:

San Marco, campo San Gallo, teatro San Gallo, — прочитал он. — И всё?

— Всё.

— Чертовщина какая-то!

— Но почерк по-прежнему Сёмы!

— Но почему на итальянском?

— Может, чтобы адрес не перепутать?

— Возможно…

Гесс начал вертеть клочок бумажки и так, и этак, даже понюхал его, но ничего нового не обнаружил. И вдруг, возвращая его Владимиру Львовичу, он случайно пронес пальцы прямо над пламенем романтично зажженной свечи.

Владимир Львович вскрикнул:

— Невероятно!

Гесс побледнел, отдернул руку с бумажкой от пламени и всмотрелся в проявившиеся знаки…

— Что это? — не веря своим глазам, спросил он больше самого себя, нежели Владимира Львовича.

Ответил, однако, именно Владимир Львович, причем ответил со смехом:

— Лимонный сок! Ну, Сёма, ну припомнил!

— Что припомнил? — Гесс по-прежнему был ошарашен и не верил уже не только своим глазам, но и ушам.

Владимир Львович засмеялся пуще прежнего:

— От полковника мы так скрывались! Дело-то молодое, барышни… а так — вроде бы самое обычное и в меру скучное письмо из дому: поди догадайся, что в нем бесенята попрятались и на полночь к свиданию зовут! Эх…

Послезавтра по адресу! В десять от полудня. С.М.

— Но к чему такие сложности?!

— Значит, есть причины!

— Но постойте! — Гесс нахмурился. — Послезавтра — это завтра!

— Поучается так!

— В десять вечера… В театре Сан Галло… не в отеле…

— Не в отеле? — переспросил Владимир Львович.

— Не обращайте внимания! — Гесс отмахнулся от вопроса. — Мне нужно срочно связаться с Можайским! Я…

Гесс вскочил из-за столика, но дальше случилось нечто, что оледенило его и приковало к месту.

От входа в зал послышался вскрик.

Вадим Арнольдович повернул голову.

— Вы!

— Вы!

На Вадима Арнольдовича смотрел явно не ожидавший его увидеть Талобелов. Нижняя челюсть старика слегка отвалилась от верхней, за тонкими губами желтели нездоровые зубы.

А далее Талобелов круто повернулся и выбежал вон.

Вадим Арнольдович так и остался стоять подле столика — растерянный и ничего не понимающий.



18.

Когда поезд, на котором уехали Можайский и Гесс, скрылся за поворотом путей, Любимов и Сушкин вышли с вокзала и сели в дожидавшуюся их коляску. Ни тот, повторим, ни другой даже не подозревали, что вовсе не «нашему князю» и его помощнику уже в ближайшее время предстояло ухнуть в пучину странных и даже пугающих приключений. Мы говорим «приключений», но речь должна идти о событиях, то есть о том, что сваливается на головы независимо от желания носителей этих самых голов.

Было довольно морозно, хотя в столицу пришла очередная волна оттепелей. Возможно, поручик и репортер ощущали что-то навроде озноба: проводы были сердечными, но тяжелыми, похмельными, как если бы и те, кого провожали, и те, кто провожал, перебрали с чувствами и теперь расплачивались за это собственным дурным самочувствием.

Оба — поручик и репортер — ежились в своих пальто, хлопали руками в перчатках, то и дело поправляли шарфы… и если Сушкину шарф еще вполне служил по назначению, то шарф Любимова — дорогой, неуставной — больше украшал своего владельца, нежели давал ему тепло.

Оба — поручик и репортер — ежились в своих пальто, хлопали руками в перчатках, то и дело поправляли шарфы… и если Сушкину шарф еще вполне служил по назначению, то шарф Любимова — дорогой, неуставной — больше украшал своего владельца, нежели давал ему тепло.

— Брр… — встряхнулся, влезая в коляску, Сушкин. — Что за погода!

Поручик взглянул на темное небо, на лунную тень — Луна подсвечивала тучи, но сама из-за туч не показывалась, — на капли воды, осевшие на кожаном верхе коляски, и тоже передернул плечами:

— Я уже третий день простужен. Если так и дальше пойдет, слягу!

Сушкин бросил на поручика сочувственный взгляд и предложил:

— По грогу?

— Да где же его об эту пору сыскать? — вяло возразил поручик, но в его глазах появился интерес.

— Доверьтесь мне! — Сушкин хлопнул своего молодого друга по плечу. — Я знаю одно местечко… Трогай!

Возница тронул коляску и та покатила.



19.

Пробуждение было очень мучительным.

Поручик насилу разлепил опухшие веки и, застонав, поспешил снова закрыть глаза. Но уже в следующий миг он распахнул их: с испугом, почти отчаянно — ощущая, как всё его существо захлестнула ледяная волна.

Рядом заворочался репортер. Сушкин тоже стонал, но открывать глаза не торопился. Поручик, чувствуя, что волосы на его голове стоят дыбом, дернулся в его сторону, толкнул локтем и, не имея сил сидеть, повалился на спину.

— Сушкин, Сушкин… — забормотал он. Голос его срывался, хрипел, булькал. — Сушкин!

Репортер — по-прежнему со стоном — провел ладонью по глазам и приподнялся на локте. А в следующее мгновение его подбросило так, как будто под ним развернулась пружина:

— Что? Как? Где мы?

Вопросы сыпались из него, но и его голос больше напоминал воронье карканье, нежели человеческую речь, и уж точно совсем не походил на его обычный приятный баритон.

— Где мы? — повторил он, безумно озираясь. — Я ничего не вижу! Поручик! Вы где?

— Я здесь… — поручик тоже попытался встать, но у него не получилось.

— Где? — не понял Сушкин.

— Здесь, рядом…

Сушкин присел на корточки, пошарил руками и наткнулся на друга.

— Я не могу встать… голова… кружится… и раскалывается…

— А чем так пахнет?

— Не знаю, не чувствую…

Сушкин и сам почувствовал головокружение, а следом за ним — приступ тошноты. Но он сумел с ними справиться и начал рыться в карманах:

— Ничего не понимаю, — бормотал он, — что происходит? Как мы здесь очутились? Да и где это — здесь? И эта вонь… Господи! Да чем же так пахнет?!

Чиркнула спичка: Сушкин зажег ее и на миг, когда пламя только вспыхнуло, зажмурился. А когда он открыл глаза и понял, что именно его окружало, заорал:

— Матерь Божья!

Огонек погас.

— Поручик! Поручик!

— Что?

— Мы влипли!



20.

Поручик и репортер сидели на влажной утрамбованной земле и старались не дышать. Шарф репортера укутывал шею поручика, а собственный шарф поручика — эта дорогая тряпка — был повязан вокруг его головы и уже успел изрядно промокнуть: затылок молодого человека был рассечен, кровь из раны хотя и не била фонтаном, но — капля по капле — сочилась упорно, настойчиво, не прекращаясь и не сворачиваясь. Поручика била дрожь. Он ощущал себя так плохо, как до сих пор не ощущал вообще никогда. И в этом не было ничего удивительного: с кровью из него уходила жизнь.

Сушкин, едва обнаружив, что поручик ранен, причем тяжело, сделал всё, что от него зависело: перевязал рану, напялил на поручика собственные шарф и даже пальто — набросив его поверх пальто молодого человека, — но сделать что-то еще не мог. Не мог позвать на помощь, не мог отвезти поручика в больницу, не мог хотя бы избавить его от страшных вони и зрелища. Точнее, от зрелища избавить мог, но это значило бы погасить костерок — единственный источник хоть какого-то тепла и хоть какого-то иного запаха. Поручик сам отрицательно качнул головой, когда Сушкин предложил погасить огонь: со светом было жутко, но без него, казалось, будет еще хуже.

А жути вокруг хватало!

Во-первых, место, в котором очнулись Любимов и Сушкин, было ничем иным как склепом: кладбищенским, настоящим.

Во-вторых, этот склеп был действующим. Не в том, разумеется, смысле, что кто-то его возвел для семейных нужд да так пока и не использовал, а в самом прямом: склеп — весьма и весьма скромный по размерам — был буквально набит покойниками в разной стадии разложения. Именно они и пахли так, что Сушкина и Любимова постоянно мутило.

Это обстоятельство — не приступы тошноты, а обилие покойников — было чрезвычайно странным. Не было похоже на то, что склеп использовался членами одной семьи, ведь не могло быть так, чтобы членов одной и той же семьи выкашивала смерть в сравнительно короткий промежуток времени. Впрочем, старых останков тоже хватало, но их вид тревожил не меньше, чем вид многочисленных трупов, брошенных в склеп за последние максимум полгода – год. Эти — старые — останки были уж очень стары: по сотне, а то и больше лет каждым, но и сам их вид заставлял задуматься.

Старые, частью мумифицировавшиеся, частью оголившиеся до костей тела были замотаны в то ли в просмоленные, то ли измазанные дегтем или чем-то подобным тряпки, отчего эти тряпки довольно хорошо сохранились. Сушкину показалось, что тряпки, в которые были замотаны останки, — не саваны, в какие укутывают покойников, а что-то вроде простыней или даже мешков: сшитых грубыми стежками, наспех, без тщания и уважения. На нескольких «мешках» виднелись какие-то метки, сделанные краской, но разобрать их не представлялось возможным: краска расплылась, засохла и местами отшелушилась. Но вид у знаков был чрезвычайно зловещим: уже сам цвет — по-видимому, изначально охряной — заставлял съеживаться — в недоумении и дурном предчувствии.

Наконец — это в-третьих, — трупы (что старые, что «новые») лежали без всяких видимых атрибутов человеческого погребения. В склепе не было ни гробов, ни хотя бы того, что могло от гробов остаться, ни каких-то предметов, какие, бывает, дают усопшим в сопровождение. Здесь было несколько детских трупиков, но — ни одной игрушки. Женские трупы, но — никаких украшений. Мужские, но — ни колец, ни булавок, ни курительных трубок… ничего, что мы, не так уж, как может показаться, далеко и ушедшие от язычества, склонны укладывать в могилы дорогих нам людей!

Всё это, описанное выше, проступило не сразу, ведь и сам костерок, разведенный Сушкиным прямо на утрамбованной земле, появился не в миг.

Как мы уже говорили, в кармане у репортера нашлись спички, и в первые минуты после страшного открытия он жег их одну за другой, в изумлении и с ужасом рассматривая всё новые и новые подробности. Но вскоре спичек стало совсем мало, и вот тогда-то Сушкин и решился развести костер. Читателю эта идея может показаться безумной — какой нормальный человек станет жечь огонь в замкнутом помещении? — но на самом деле идея Сушкина была вполне здравой. Еще запаливая спичку за спичкой, он обратил внимание на колебания пламени, а уж вывод напрашивался сам собой: пусть слабо, но склеп проветривался; сжечь содержавшийся в нем кислород и умереть от удушья поручику и репортеру не угрожало. С другой стороны, тепло обоим было необходимо, особенно поручику: в склепе температура воздуха хотя и была повыше нуля, если считать по современному нам Цельсию, но явно незначительно.

Но что же использовать в качестве топлива? Будь в склепе гробы, они, как это ни страшно, могли бы пойти на дрова — в конце концов, нужды живых приоритетнее традиционных представлений о кощунстве, — но гробов-то и не было! Кости топливом служить не могли, да и не решился бы Сушкин на такое: гробы – гробами, но человеческие останки — совсем иное! Оставались странные тряпки, пропитанные каким-то веществом, и вот они-то и пошли сначала на растопку, а затем — на поддержание огня. Как оказалось, горели они хорошо и при этом неспешно. Очевидно, то вещество, которым их пропитали, и впрямь оказалось чем-то вроде смолы или дегтя, так что тряпки превратились в подобие фитиля.

Костер давал не только свет и тепло, но и густой, в каком-то смысле даже приятный запах. И это его качество оказалось почти настолько же ценным, как теплотворность. Запах — можно сказать, аромат — хотя бы отчасти перебивал страшную вонь разлагавшихся трупов. Победить ее до конца он не мог, но и то, что было, было, несомненно, к лучшему.

Усадив поручика — он опер его спиною о стену, — Сушкин уселся и сам: рыскать по склепу в поисках выхода не было никакого смысла. Дверь виднелась отчетливо, но была заперта. Каменная кладка выглядела надежно.

— Как же нас угораздило? — спросил Сушкин, не ожидая, впрочем, ответа.

Поручик вздохнул и закрыл глаза.

Назад Дальше