Атолл - Колышкин Владимир Евгеньевич 2 стр.


После таких трагедий собственная жизнь казалась ему не такой уж страшной. Мало-помалу он выходил из пике. Работа в "Стаки" и "Харди"* спасли его от окончательной нищеты.


* ["Стаки" и "Харди" - сеть кафе-закусочных, в которых подается стандартный набор блюд американской кухни ]


Заимев первые деньги Джон поселился на окраине Лонг-Айленда, в тени Бруклинского моста, где пронзительный холодный ветер дул с Ист-Ривер, а он ходил по набережной, уткнув небритый подбородок в поднятый воротник старенького шерстяного пальто, воображая, что прогуливается в окрестностях сурового замка Эльсинор, и шептал, а иногда выкрикивал: "Be or not be? That is the question!"**, за что прослыл в округе местным сумасшедшим.


** [ "Быть или не быть? Вот в чем вопрос" (англ.) - начальные фразы из монолога Гамлета],


Какое-то время он посещал курсы актерского мастерства, для этого ездил из Бруклина в Квинс на общественном транспорте, мечтая о своей машине. Вскоре один вопрос для него решился: он быстро понял, что курсы - это блажь и актера из него не выйдет.

Но тяга к культуре у него не угасала. Он активно посещал музеи, картинные галереи, концерты; смотрел фильмы, которые никогда не доберутся до обшарпанных кинотеатриков в его родной городишко.

В Нью-Йорке у него также практически не было друзей, если не считать знакомых ребят из студии Станислава Камински, преподавателя актерского мастерства, которого звали все Станиславским, за его пристрастие к русской системе. Уже тогда Джон жил отдельной жизнью, как и подобает творцу, пусть и будущему. А все остальные, все эти испанцы, черные, албанцы и Бог знает какой национальности, весь этот вавилонский люд жил своей жизнью и собственными проблемами. В четверг вечером многие из этих тысяч гуляли по Таймс-сквер, месту, которое когда-то было сердцем величайшего города на земле или шли на Бродвей, чтобы хоть немного пожить в мире иллюзий.

Через семь месяцев он не выдержал сосуществования среди этого человеческого отребья и перекочевывал в Гринвич-Вилледж. В таком городе, как Нью-Йорк, это было все равно как улететь на другую звезду в галактике. Гринвич-Вилледж - интеллектуальный район Нью-Йорка. Здесь обитает богема. Здесь много библиотек, живут яйцеголовые профессора, длинноволосые художники и трубкозубые писатели. Здесь расположены многие издательства. Вот куда потянуло Джона.

Его новый дом с зелеными ставнями и мраморными подоконниками, с фасадом, облицованным серым камнем, и ящиками под окнами, где буйно разрослись петунии, - излучал, казалось, теплоту и радость. Он даже имел собственное имя - "Улисс", что было весьма символично, и это ему очень нравилось. Но не знал он тогда, что это еще и символ его судьбы. Ведь Улисс - это скиталец. После троянской войны, возвращаясь на родину, прожил много лет на острове в плену у нимфы Калипсо, а когда вернулся, его ждала крупная разборка с "женихами" его жены.

В этом доме он имел знакомства, которых не стеснялся: завел интрижку с молоденькой женой механика-импотента; подружился со стриптизершей, которая жила с ним на одном этаже, одним коридором с ней ходили, где висели картины тут же жившего еврея-художника по фамилии Бибель, он косил под Шагала. Еще Джон сблизился с журналистом, который хвастался, что получил награду года - "Золотое перо". "Золотое перо в задницу", - шутила стриптизерша.

Вся эта богемная атмосфера не могла не вдохновить на излияние накопившегося жизненного материала на бумагу. Именно там, в уютном "Уллисе", он начал писать свой первый в жизни роман.




3


Когда Джон Кейн шагнул вверх по деревянным ступеням, его ослепила яркая вспышка. "Черт, - выругался Джон, потирая ушибленный лоб, - опять приложился к притолоке". Уже приличный срок прошел с тех пор, как он купил яхту, но все никак не мог привыкнуть к низкому входу в каюту. И временами, особенно когда задумывался, изрядно расшибал себе лоб. А всего-то и надо - сдвинуть верхнюю крышку и можно ходить без опаски. Но он забывал.

Он вышел на палубу, залитую золотистым горячим тропическим солнцем, и оглядел лагуну. Серебристо-голубая вода с фиалковыми пятнами кораллов, обросших водорослями, слепила глаза.

- Надень очки, - сказала Аниту и протянула ему модные черные "поляроиды"-консервы, - А то испортишь глаза.

Она заботилась о нем. И эта забота благотворно сказалась на его не слишком-то крепком здоровьем. До её появления на борту у него побаливала печень. Аниту запретила есть на завтрак поджаренные тосты, которые он еще намазывал маслом, засоряя сосуды. После завтраков, которые готовила Аниту печень у него болеть перестала.

Джон Кейн надел темные очки-консервы и стал походить на временно ослепшего летчика, ветерана Мировой войны, проходящего курс реабилитации в зоне тропиков. Он уселся за стол, который стоял под палубным навесом с надписями имени яхты - "Барокка".

Когда Джон в свое время покупал яхту, он обратил внимание продавца на это название, сказав, что слово написано с ошибкой. Продавец, пожилой португалец, ответил, что "Барокка" - это португальское слово и означает "Жемчужина неправильной формы".

Джон был в восторге от такого открытия! Слово так понравилось ему, что вопрос, покупать или не покупать судно, решился сам собой. Джону казалось, что название яхты отражает его, Джона, жизненную и писательскую суть, что он и есть жемчужина неправильной формы.

Заодно теперь он узнал, откуда взялось название стиля барокко, которое сначала применялось исключительно к художникам и означало "причудливый", а потом "причудливость" распространилась на музыку, архитектуру и еще Бог знает на что...

Когда стал вопрос, какой поднимать над яхтой флаг, Джону показалось неуместным сочетание португальского названия и звездно-полосатого полотнища. Португальский флаг поднимать было бы не менее странным. И тогда Джон придумал свой собственный флаг - на синем фоне (космополитический цвет) открытая раковина, в чашечке которой сияет та самая жемчужина неправильной формы.

Когда он входил в порт под этим флагом, все ломали головы, какое государство представляет судно? Джона это забавляло.


Джон посмотрел на Аниту, свою возлюбленную, и сердце привычно переполнилось нежными чувствами к этой девушке, дочери вождя местного племени. Быть может, эта аборигенка - последняя его любовь. Его лебединая песня.

- Курлы-курлы-курлы! - прокричал он, сложив ладони рупором. Однако визгливые крики чаек, которые кружили над бухтой, заглушили шутовское курлыканье.

Аниту, привыкшая к его эскападам, невозмутимо поставила перед ним местное блюдо, оно походило на кашу с молоком. Только это было кокосовое молоко. Что входило в состав каши, он так до конца и не уяснил, эта была тайна Женского Дома островитянок, и мужчины в них не посвящались. Но было очень вкусно. И полезно. Блюдо называлось макука. И приготовлялось из плода куки, с какими-то таинственными добавками. Причем макуку замешивать надо непременно руками (хорошо, что не ногами). Джон Кейн надеялся, что Аниту - девушка не глупая - соблюдает гигиену.

Действительно, от нее никогда не пахло потом, даже в самую сильную жару, ногти были розовые, с белой каемкой там, где у бригадира швартовой команды причала Охама, они были черными.

У нее был свой запах, легкий приятный запах загадочного тропического фрукта. Джона возбуждала её особая манера время от времени, особенно когда жарко, поднимать рукой на затылке волосы, оголяя стройную шею.

Аниту принадлежала к так называемому полинезийскому расовому типу народов Океании, для которого характерны светло-коричневая кожа, волнистые, а не курчавые волосы, скуластое лицо, высокий рост. Кроме того, у полинезийцев прослеживаются признаки европеоидной расы.

Живи Аниту в Нью-Йорке, ей ничего не стоило бы стать топ-моделью. Там любят все экзотическое, но не выходящее за рамки западной эстетики.

Они завтракали, глядя друг на друга, и не надо было слов. В такие моменты Джон чувствовал себя словно котенок, пригревшийся на коленях хозяйки - мур-мур-мур. Хотя, если, разобраться, хозяином положения был все-таки он. Американец, писатель, миллионер, космополит, независимый человек. Он был молчаливым бойцом капиталистического фронта, он шел своим путем, не интересовался ничьим мнением и не желал, чтобы кто-то комментировал его жизнь.

Разумеется, такое отношение к жизни сложилось у него не сразу. Как и все смертные он прошел через зависть, жажду славы и другие гадкие чувства, которые отравляют жизнь, порой ломают её, приводят к суициду. Но теперь, кажется (кажется, кажется, кажется!), он избавился от всего этого, приобретя здесь то, что ему всегда не доставало - душевный покой.

Он спрашивал себя, что для него значит эта девушка, наивное дитя природы? Очередная забава? Сколько их прошло через его спальню! С одной только писательской конференции он снимал их гроздьями, как виноград. Они подкрадывались к нему в кулуарах, чтобы как бы случайно заговорить с ним или подходили, не таясь, а порой и открыто предлагали себя. Обычно это были начинающие писательницы или того хуже - поэтессы. Они спали с ним, а потом подсовывали свои опусы - иногда зрелые, иногда графоманские, - дабы он прочел и вынес свой вердикт. Он не селадонничал с пишущими дамами. То есть не церемонился и громил их произведения.

Разумеется, такое отношение к жизни сложилось у него не сразу. Как и все смертные он прошел через зависть, жажду славы и другие гадкие чувства, которые отравляют жизнь, порой ломают её, приводят к суициду. Но теперь, кажется (кажется, кажется, кажется!), он избавился от всего этого, приобретя здесь то, что ему всегда не доставало - душевный покой.

Он спрашивал себя, что для него значит эта девушка, наивное дитя природы? Очередная забава? Сколько их прошло через его спальню! С одной только писательской конференции он снимал их гроздьями, как виноград. Они подкрадывались к нему в кулуарах, чтобы как бы случайно заговорить с ним или подходили, не таясь, а порой и открыто предлагали себя. Обычно это были начинающие писательницы или того хуже - поэтессы. Они спали с ним, а потом подсовывали свои опусы - иногда зрелые, иногда графоманские, - дабы он прочел и вынес свой вердикт. Он не селадонничал с пишущими дамами. То есть не церемонился и громил их произведения.

А любительницы автографов на презентациях его книг?! Эти были проще, им от него ничего не нужно было, кроме хорошего траха со знаменитостью.

Да у него был опыт, он знал женщин, всяких женщин. И это не считая тринадцати лет брака с Джулией...

(Господи! Неужели он прожил с ней ТРИНАДЦАТЬ лет?!)

Ближе к сорока годам он свел свои общения с женщинами до необходимого минимума. Потом и вовсе какое-то время обходился без них. И даже без Джулии. Их сексуальная жизнь заглохла сама собой. Да и от семейной жизни осталась одна видимость. Однако на развод никто не подавал. Как бы по молчаливому согласию, они жили каждый в своем "королевстве". Да и некогда Джулии было заниматься семейными проблемами, она в это время переживала грандиозный успех. Он тоже был на подъёме. Хотя дела у него шли не так ровно как у жены. Не раз случались у него творческие кризисы, грозящие перерасти в творческий застой и, быть может, даже в творческую импотенцию. Впрочем, все это чушь. У детектива не может быть кризиса жанра. Варьировать сюжеты можно до бесконечности. Другое дело - есть ли желание варьировать? Сколько можно убивать какого-нибудь Смита или Джона, тьфу, черт! не Джона, конечно (У Джона Кейна никогда в романах не убивали персонажа по имени Джон. Всем известна и уже никто не оспаривает мистическую связь вымысла с реальностью. (Что такое реальность? реальность - это некий креативный продукт... Причем не только Бога...) Одним словом, хотелось написать что-нибудь стоящее, и без крови.

Но не было сюжета. А раз нет сюжета, значит, современному читателю будет скучно, как говаривал один человек, которого зарезали возле собственного дома...


А может, он просто устал?

Джон увидел себя как бы со стороны: сильно поредевшие волосы, мешочки под глазами, того и гляди, брюшко начнет расти. Короче говоря, "усталое чудовище, никому не нужное, теряющее детали аргументов и обломки метафор", как сообщал о себе в электронном послании его русский друг, писатель из Москвы, с которым он познакомился по Интернету, - Чижиков-Пыжин.

Московский друг приглашал Джона к себе в гости, в Москву, где американский писатель "получит массу впечатлений, которые затем выльются в новые романы...". Новые романы, ха-ха!

Если бы это письмо пришло не сейчас, а лет на пять раньше. Тогда ему остро нужны были перемены. Ему нужен был толчок извне, чтобы порвать с прошлым и начать новую жизнь. И когда случилось то кошмарное убийство на 5-й улице, в самом центре Нью-Йорка, в узкой, провонявшей мочой щели между домами, в которое он оказался замешан, Джон круто поменял жизнь. Уехал, а фактически сбежал на полтора года в Европу.

Те, кто знает, что такое американец в Европе, поймут, что пережил там Джон Кейн. Когда ему наскучил депрессивный, иссиня-серый Копенгаген, он перекочевал в Париж. Чтобы не афишировать себя в отелях, жил в каком-то сомнительном пансионе на улице Жонтэ. Бродил по лавочкам букинистов на левом берегу Сены. Пытался читать Стендаля со словарем. Воображал себя Хемингуэем, таскал блокнот в кармане, сидел в знаменитом стариннейшем кафе "Les Deux Magots"*, наблюдал жизнь.

[*"Два китайских болванчика", существующее с 1875 г. И традиционно посещаемое людьми искусств. ]

(И даже однажды увидел там всемирно известного старика-писателя, согбенного бременем славы и собственной плодовитостью посредственности, явившегося из мглы былого). Заказывал там чертову дюжину вариантов кофе: черный, с молоком, двойной, по-американски, эспрессо, "полео"; подогретым ножом отрезал ломтик фуа-гра, политого "Шато Марго", - то есть поступал так, как делали до него все знаменитости. Но в отличие от них Джон не написал ни строчки. То есть ни строчки достойной настоящего писателя. Все его заметки были вымученными и немощными. За исключением небольшого пассажа, которое можно было вытянуть до объема эссе и назвать "Париж без парижан".

Тогда он не знал один простенький факт, что "реальность" не является ни субъектом, ни объектом истинного искусства, которое творит свою, особенную "реальность", ничего не имеющую общего с "реальностью", доступной общинному оку.

Из Парижа его прогнала та же вонь, еще крепче нью-йоркской - запах пота француженок, которые не бреют подмышки, и смрад крепкого черного табака, который курили престарелые французы, - и он осторожно вернулся к родным берегам. Но вскоре новая серия злодейских убийств, имевших с ним какую-то странную, мистическую связь, вынудила его всерьез искать более надежное убежище - как можно дальше от цивилизации, с её соблазнами, и в первую очередь - греха честолюбия.

Он похоронил убитую жену, продал квартиру в Нью-Йорке, бывшую у них в совместной собственности в одном из стильных домов по бульвару Парк-Вест, договорился о системе связи со своим литературным агентом и улетел на другой край страны - с восточного берега на западный - в Сан-Франциско. Именно там, а точнее, в маленьком городишке Монтерей, куда он отправился отдыхать на лето, и пришла ему в голову идея жить на собственной яхте. Плавать по морям, океанам, быть свободным как ветер.

В Монтерейе он по удачному случаю купил пятидесятифутовую яхту "Барокка", и ранним утром (по тихоокеанскому береговому времени) отчалил в полную неизвестность - на просторы Тихого океана.




4


- Ты сегодня какой-то странный, - сказала Аниту, наливая ему красный, как вино, сок "уру". - Не выспался?

- Не то чтобы не выспался... Просто сегодня обнаружил первые признаки надвигающейся старости.

- Пей уру и никакая старость тебя не возьмет. Будешь крепким, как мой папа.

- Да, твой отец - мужчина что надо. Три жены мне бы не потянуть. Я, конечно, имею в виду не деньги...

Они посмеялись.

Джон отпил глоток уру из высокого стакана. Сок как всегда поражал обилием вкусовых оттенков. С каждым глотком так и чувствуешь, как в тебя вливается чудесная энергия и всякие там полезные микроэлементы. Нектар небожителей был пустяковиной по сравнению с этим подарком щедрой тропической природы.

- Еще я думал о Нью-Йорке. И своей жене... - честно признался он.

Ему было приятно, что с Аниту, да и со всеми островитянами, можно быть честным. Не хитрить, не пыжиться, не становиться на котурны...

- Ты скучаешь по ней и по своему городу?

- По городу - да. По жене - нет.

- Расскажи мне о своей жене. Она красивая?

- О, да...

И новый поток воспоминаний, как прилив затопил его мозг.

Джулия. Высокая, роскошная, натуральная блондинка с вызывающим ртом. Джулия оказалась для него символом утраты иллюзий по тихому семейному быту. За те тринадцать лет брака с Джулией он прошел длинный путь: от страха и благоговения перед ней, желания обладать ею - к ненависти ко всем блондинкам.

Уже через пять лет совместной жизни он ненавидел в ней все: как она ходит своей голубиной походкой, тесно переставляя ноги; как читает свежий номер "Вуменс хоум джорнэл", варит отвратительный кофе. И шевелит своим вызывающим ртом, говоря по телефону с "важными людьми".

Но больше всего он ненавидел её за то, что сначала не хотела заводить ребенка, потому что ей "еще рано" (ему было 27, а ей - 23), а потом вдруг оказалось - поздно рожать по каким-то особенностям её женского организма. Зато эти особенности не мешали ей трахаться, как кошке, на стороне, это ему потом стало ясно.

Часто он горько сожалел, что взял в жены совершенно чуждый себе тип женщины. Джулия не подходила на роль жены писателя ни по каким статьям. Жена писателя должна быть в первую очередь самоотверженной, жить ради мужа, забыть о своей карьере. Эгоистично? Да. Но мир искусства эгоистичен по своей природе. К несчастью, Джулия сама принадлежала к миру искусства и не желала ставить крест на своей карьере из-за амбиций мужа. Если бы Лев Толстой был бы женат на Джулии, а не на Софье Андреевне, которая переписывала в чистовик и приводила в порядок его рукописи, то великий русский граф не написал бы "War & World".

Назад Дальше