Природа задолго готовит человека к смерти. Она делает его все равнодушнее, потихоньку гасит в нем свет, как служитель театра после спектакля. Сначала гасит свет на сцене, потом в зале, потом в фойе и напоследок в гардеробе. Егоров ощущал себя, как полуосвещенный, а вернее, полутемный театр. Ему тайно мечталось, чтобы кто-то вбежал в театр, включил рубильники и зажег все люстры на полную мощность. Но он знал, что никто не вбежит и не включит. Его все использовали и никто не любил. А если и любили, то вместе со своими надеждами. И он никому не верил. Но и безверье не тяготило Егорова. Он и к нему привык.
Пяткин закончил свой псалом. Теперь была очередь оппонентов.Вероника остановила такси. Улица, на которую торопилась Вероника, была почти рядом, и она боялась, что таксист заупрямится.
– Вперед, – скомандовала Вероника, не называя адрес.
– Куда? – спросил таксист.
– Я покажу.
Таксист тронул машину. Ехать без адреса было неудобно, но пассажирка сидела, как главнокомандующий. Через сорок копеек она остановила.
– И все? – оскорбился таксист.
– И все.
– Могли пешком дойти.
– А вы зачем? – поинтересовалась Вероника.
Таксист посмотрел на нее как на ненормальную. Он давно приспосабливал пассажиров к своим маршрутам, и кто кого выбирал – это еще вопрос.
Вероника заплатила двойную цену, на языке таксистов это называется «два счетчика». Хлопнула дверью и ушла.
Таксист включил зажигание и поехал, раздраженный, в поисках нового пассажира. Теперь он не даст себя одурачить так просто. На следующем он отыграется. А следующий шел себе во времени и пространстве и не ведал, что на нем будут отыгрываться за чужое зло.
Вероника вошла в зал. Села в заднем ряду, чтобы не мешать и не привлекать к себе внимания. Но она ничьего внимания не привлекла, оставалась незамеченной. Над залом, как туман, висела скука. Потом все задвигались, подтянулись. На трибуну вышел Егоров, и сразу туман рассеялся, взошло солнце. У Вероники вздрогнуло под ложечкой. Она поняла, что душа живет именно там, в районе солнечного сплетения.
Егоров поднял глаза. Они были синие, в белых лучах. Такие глаза бывают у летчиков. Они летают над облаками, где солнце сияет постоянно. Он начал говорить. Вероника вначале пыталась слушать, но потом потеряла смысловую нить, поскольку слабо разбиралась в медицине, и дальше уже просто смотрела, как он говорит. Егоров был не молод и не стар – в том возрасте, когда форма и содержание сливаются воедино. Форма еще не начала разрушаться, а содержание достигло своего расцвета. Он сочетался со своими жестами, голосом, был един и гармоничен и действительно походил на летчика, который несет над облаками свою науку. От его рук и лица исходила мужская сила. Он крепко держал дела. Если бы он, как Алеша, сел в кресло с книжкой и несколько дней подряд просидел в бездействии, он бы умер от инфаркта. Он не приспособлен для созерцания и ничегонеделания. Как, наверное, приятно поднести ему утром наглаженную рубашку, а в обед поставить перед ним полную тарелку с борщом. Он, как мужик, приходит усталый со своего поля и заслужил хлеб свой.
Вероника вспомнила, как недавно возвращалась от подруги Эмки, которую звала «декабристкой» за худобу, категоричность и белые батистовые кофточки. Было поздно, такси не попадались, и Вероника остановила поливальную машину. Шофер, молодой парень, покосился на нее и сказал:
– Сейчас, я заеду в одно место, отвезу холодильник «Морозко», и поедем погуляем.
Видимо, он принял Веронику за женщину определенного рода.
– Сначала отвезите меня домой, – сухо ответила Вероника, – а потом можете ехать по своим делам.
Он понял, что она не «такая», и не огорчился. Ему было все равно. Получится – хорошо. Не получится – ничего страшного. Можно так, можно так.
Вероника подумала, не тогда, а теперь, в зале ученого совета, что Алеша со своей аморфностью и долготерпимостью совсем «освободил» ее, и она – как непришитый рукав. А что такое один рукав без пиджака? Кстати, как и пиджак без рукава. Вот это и есть графический рисунок их жизни: пиджак отдельно, рукав отдельно, на пиджаке вместо рукава – зияющая дыра, а сам рукав вне пиджака. Что это? Труба? Штанина?
Однажды, кажется, в тот же вечер, Вероника спросила у Эмки:
– Какие обязательства выполняет твой муж?
– Деньги и мясо, – ответила Эмка. – А твой?
Вероника подумала и ответила:
– Ночует дома.
– И все? – поразилась Эмка. – А зачем он тебе?
– Он хороший.
А можно ли сказать о Егорове: он хороший или «хороший парень». Нет, это что-то совсем другое. Как река, со своими воронками и омутами, подводными течениями. Интересно, а какие на нем лежат обязательства в семье? Наверное, деньги и базар. Мужчина сам должен ходить на базар, выбирать мясо и зелень. Но есть вещи поважнее: круг общения. К нему тянутся люди, как к реке. К явлению природы. Интересный человек – это ведь тоже явление природы. Она и сама тянется к нему, даже про дочь забыла. Сейчас сильны не родовые кланы, как в прошлом веке, а кланы единомышленников. Зубаткины собираются в свои кланы, а Нечаевы в свои. Он бы взял ее в свой егоровский клан, она бы чувствовала себя в нем уверенно и спокойно, как в родительском доме.
Мясо, друзья, клан – это много. Но он бы дал ей себя. Свой голос и жесты. Свое тепло и глаза, синие до подлости. Свои руки и свой шепот.
Вероника смотрела на Егорова не отрываясь, впитывая его в себя, как лист воду. Недавно обнаружили растение, которое может тысячу лет прожить в состоянии анабиоза, но если его поместить в воду – тут же начинает оживать.
Хорошо, что Егоров не видел ее и не мог читать ее мысли.
Егоров собрал свои листки и сошел с трибуны.
Все поднялись, задвигались, устремились к нему, как железо к магниту. Две женщины – молодая и пожилая – протиснулись к Егорову, что-то заговорили приподнято-возбужденно, только что не обнимали. Егоров улыбнулся. Улыбка у него была детская, изумленно-радостная. Лицо его менялось от улыбки, как будто солнце выглянуло из-за туч: только что все в тяжелой хмари – и вдруг в ясности и празднике сверкает каждая травинка.
Вероника вдруг испугалась, что он ее увидит, подойдет и скажет: «Я же просил вас оставить меня в покое». Но Егоров не заметил и не подошел. Зато подбежал Марутян.
– Вы здесь? – грустно обрадовался он. – Пойдемте с нами.
– Куда? – не поняла Вероника. Она была благодарна Марутяну за то, что он случился около нее в эту минуту. У него была способность возникать вовремя.
– На банкет. Пяткин празднует победу в ресторане «Прага». Неудобно не пойти. Все-таки результат труда.
– А я при чем?
– Вы красивая. А красивая женщина всегда при чем. Хотите, Пяткин вас сам позовет?
Марутян приглашал и делал комплименты, но его лицо продолжало быть несчастным. Может быть, в нем была глубинная, незаживающая боль. А может, он просто был так устроен: существовал на волне, которая ловит мир через трагедию.
В этот момент Егоров заметил Веронику. Они на мгновение сшиблись глазами. Вероника тут же их отвела, как бы давая понять: она не забыла его хамства и только профессиональный долг и обязательства перед газетой вернули ее в этот зал.
Егоров прошел мимо.
– Пойдемте? – обреченно попросил Марутян.
– Я не могу, – отказалась Вероника. – Мне надо быть дома. У меня ребенок болен.
– Ну вот. Опять больной ребенок. А здоровыми они бывают?Дома все было как всегда.
Алеша подогревал себе скучный Нюрин обед. Кулинарка из Нюры была бездарная, к тому же она боялась тратить хозяйские деньги. Экономила. Кресло, протертое до дыры, покорно дожидалось Алешу из кухни. Он поест и сядет. Рядом на журнальном столике уже лежали «Правда», «За рубежом», «Литературная газета». Работы ровно на вечер.
Аня и Нюра сладко мирились в соседней комнате. Они ругались и мирились на равных, несмотря на то что одной было три года, а другой семьдесят. Аня еще не вошла в ум, а Нюра уже немножко выжила. Их умственные способности были идентичны.
– А зачем ты обзывалась? – упрекнула Нюра. – Говорила на бабушку «дура». Это что ж такое?
– Потому что ты моя, – объяснила Аня. Она полагала, что чужому человеку невозможно сказать «дуpa». А своему можно. Так что «дура» – это подтверждение доверия и любви.
– Не. Я так не согласная. – Нюра требовала не только внутренней любви, но и внешнего уважения. Соблюдения этикета.
– Согласная! – завопила Аня. – Согласная! Дуя!
После больницы Аня стала неуправляемой. Чувствовала, что ей все дозволено.
– Во! Опять! Опять! Я с этой девкой жить не буду! Въеду!
«Въеду» значило «уеду».
– Въеду – и усе.
Сейчас они с воплями и криками выйдут за истиной. Так оно и вышло.
– Идите к отцу! – махнула рукой Вероника и пошла к своему письменному столу.
Она решила поработать, работа всегда возвращала ей состояние равновесия с внешним миром. Подвинула начатую статью о Зубаткине. Статья называлась «Убийцы». Это название показалось лобовым и бездарным. И вообще вся она, Вероника Владимирцева, – бойкая и пробивная, может, даже умная, но к таланту эти качества не имеют никакого отношения. В таланте главное – интуиция, а не мозг. Мозг – это ум. А интуиция – подсознание. Гении и женщины должны быть интуитивны.
– Потому что ты моя, – объяснила Аня. Она полагала, что чужому человеку невозможно сказать «дуpa». А своему можно. Так что «дура» – это подтверждение доверия и любви.
– Не. Я так не согласная. – Нюра требовала не только внутренней любви, но и внешнего уважения. Соблюдения этикета.
– Согласная! – завопила Аня. – Согласная! Дуя!
После больницы Аня стала неуправляемой. Чувствовала, что ей все дозволено.
– Во! Опять! Опять! Я с этой девкой жить не буду! Въеду!
«Въеду» значило «уеду».
– Въеду – и усе.
Сейчас они с воплями и криками выйдут за истиной. Так оно и вышло.
– Идите к отцу! – махнула рукой Вероника и пошла к своему письменному столу.
Она решила поработать, работа всегда возвращала ей состояние равновесия с внешним миром. Подвинула начатую статью о Зубаткине. Статья называлась «Убийцы». Это название показалось лобовым и бездарным. И вообще вся она, Вероника Владимирцева, – бойкая и пробивная, может, даже умная, но к таланту эти качества не имеют никакого отношения. В таланте главное – интуиция, а не мозг. Мозг – это ум. А интуиция – подсознание. Гении и женщины должны быть интуитивны.
Вероника отодвинула статью. От каждой строчки к лицу поднималась бездарность, как запах рыбы из кухни. Ее переполняло отвращение к себе, к дыре на обивке кресла величиной с обеденную тарелку, к идиотке Нюре. Обида на заболевшую Аню. Эта болезнь за волосы пригнула Веронику к земле, не поднять головы, не увидеть неба. Напрасно отказалась от ресторана. Сидела бы сейчас в веселье и празднике, выпила бы шампанского, помирилась бы с Егоровым. Судьба подсунула ей шанс, а она – вместо того чтобы использовать – встала и ушла. Что ею двигало? Ложно понимаемое чувство собственного достоинства. При чем тут собственное достоинство, когда в ребенке идет процесс разрушения и каждый час запустевают канальцы. И саму ссору тоже нельзя запускать. Ссора разъедает нутро, завтра помириться будет уже труднее, а послезавтра совсем невозможно.
Вероника посмотрела на часы. Было ровно девять. Двадцать один ноль-ноль. Вполне можно успеть.
Вероника метнулась к зеркалу. Вымыла лицо и на чистую кожу стала класть вечерний грим: золотые тени. Темные румяна. Зеркало льстило ей до неправдоподобности. Оттуда глядела другая Вероника – интуитивная и гениальная. Ее перетряхивал внутренний озноб.
Подошла Аня и тоже стала краситься. Вероника не обращала внимания. В ней билась потребность: видеть. И было непонятно: то ли кровь пульсирует в горле, в губах, то ли это «видеть… видеть… видеть…».
– Ты куда? – отвлекся от газеты Алеша.
– Потом скажу, – пообещала Вероника.
– Потом можешь не говорить.Вероника открыла дверь и вошла в ресторанный зал. Она сразу увидела банкет Пяткина и пошла к длинному столу в углу ресторана. Раздался дружный хруст. Это хрустели позвонки выворачиваемых шей. На Веронике было черное вечернее платье. Главным в этом платье было его малое присутствие. Оно было короткое и открытое, держалось ни на чем, на каких-то планочках и перепоночках.
Егоров не увидел ее первого появления. Он сидел во главе стола, склонив тяжелую бычью голову, смотрел в стол. Когда он пил, в нем просыпался Тюнька, вздымалась какая-то черная вода и начинала ломать берега. Но это бывало позже. А сейчас чувство вины перед всем миром.
Он поднял глаза и увидел журналистку, почти голую, накрашенную, как в театре. Егоров решил, что напился. Так не может быть. Она глядела на него не отрываясь, держа бокал возле лица. Глаза притягивали, втягивали. Ему показалось: он поехал со столом в эти глаза.
– За диссертацию! – сказал Петраков.
– А что за нее пить? Плохая диссертация, – простодушно объявил Марутян.
– Ты все говоришь правильно, но нарушаешь условия игры, – бесстрастно заметила жена Пяткина. – Или ругай и стой за дверью. А если сел за стол – помалкивай.
Кто-то засмеялся, но Егоров заметил, что мама Пяткина огорчилась. Он поднялся с бокалом в руках.
– Внутриутробные дети слышат и понимают. У них свой слух и своя память. Поэтому при них нельзя ссориться. Их надо любить. Любовь должна сопровождать человека до того, как он появился. Всю его жизнь. И потом. После жизни.
Глаза продолжали тянуть так сильно, что Егоров покачнулся. Пришлось взяться рукой за стол. Мысли сбились. От ее глаз было никуда не деться. Он тряхнул головой и бросил свое лицо в ее сторону. И его синие в белых лучах полетели в ее карие в золотой пыли. Над столом как будто протянулись провода высокого напряжения. Грохнула музыка, тоже какая-то электрическая. Марутян пригласил Веронику танцевать. Она пошла с ним в трепыхающийся круг, стала его частью. Но из-за плеча Марутяна искала егоровское лицо. Она уже без него жить не могла. Она снова стала реликтовым листком, а Егоров водой. Она впитывала эту воду каждой клеточкой, оживала. И все остальное рядом с этим отодвинулось далеко, уменьшилось до точки: ссоры, статьи, примирения, Анина болезнь. Стыдно сознаваться, но даже Анина болезнь в эту минуту была меньше той космической энергии, которой, может быть, и заряжается все живое на Земле.
Музыка кончилась. Она подошла к нему и села рядом.
– Как тебя зовут? – спросил Егоров.
– Вероника.
– Ты неправильно произносишь свое имя. Вероника. – Он сделал ударение на «о». – От слова «Верона».
Вероника вспомнила, что Верона – это итальянский город, в котором разыгрывалась одна из шекспировских трагедий.
Петраков наполнил их рюмки.
– Я видел, как она на тебя смотрела, – сказал Петраков. – Знаешь, что она от тебя хочет? Чтобы ты на ней женился.
Вероника покраснела. У нее было чувство, как будто ее схватили за руку в чужом кармане.
– А ты женись, Коля, – продолжал Петраков. – Послушай меня. Я уже старый. Женись, а то будешь потом по одному чулку давать, чтобы за вторым приходили. Она тебя любит. Она ради тебя всех пошлет. Потом другого полюбит и тебя пошлет.
Егоров слушал внимательно, склонив бычью голову. Выпил то, что налил ему Петраков, и устремил глаза впереди себя. Он вспомнил своего пробного сына, детей в реанимационной, попивающую жену. Что будет с ними со всеми?
– Нет. – Егоров качнул головой. – Я не могу.
– Ну и дурак, – заключил Петраков.
– Дурак, – согласился Егоров.
Вероника констатировала, что он от нее отказался. Она даже не огорчилась в первую минуту, просто констатировала сей факт: он выбросил ее листок из своей воды. Но этот реликтовый листок не погибнет. Он, правда, не живет. Погружается в спячку. Но не погибает. То, что недавно отодвинулось, стремительно вернулось на место. Анина болезнь выдвинулась на крупный план, загородила егоровские глаза.
– У меня к вам дело, – спокойно сказала Вероника.
– Я слушаю. – Егоров сосредоточился.
– Не здесь. И не сегодня. Давайте завтра.
– Хорошо. Приходите ко мне на работу.
– Если можно, на нейтральной территории. Скажем, в Доме журналистов. В семнадцать ноль-ноль. Вам удобно?
– Вполне.
– Вас туда не пустят без меня. Я буду ждать вас у входа.
Есть места, где он главный, а есть места – где его без нее не пустят. Это был еле заметный щелчок по носу. Унижение за унижение.
Вероника поднялась и пошла из зала.
Взяла пальто. Вышла на улицу.
Очередь на такси была небольшая, но ветер дул, как на вселенском сквозняке. Веронике казалось, что она стоит между двумя океанами. Голое платье мстило, как умело.
– Кому до Рижского вокзала? – спросил таксист.
Рижский вокзал находился на противоположном конце от ее дома, но Вероника вышла из очереди и села в машину.
На переднем месте уже кто-то сидел. Вероника села за его спиной. Машина тронулась. Это было шестое такси за сегодняшний день. О! Какой длинный день. Как давно он начался и сколько вместил: конфликт, влюбленность, разрыв. Одно вытекало из другого. Влюбленность из конфликта, разрыв из влюбленности. Любовь в понимании Вероники – это восхищение плюс секс. Она им восхищалась, и она его желала. Значит, любовь ее была настоящей. И разрыв тоже настоящий. В судьбу он ее не взял, а в интрижку или, как говорят, «в роман» она не хотела. С ним не хотела. Ее любовь была замыслена на судьбу, и не стоило уродовать замысел. Пускаться в роман с женатым человеком – значило рвать душу и тело. Этих романисток полные психушки. Вероника не была ханжой. Просто знала, что из чего вытекает. А как хотелось встать перед ним на колени и сказать: спаси. Не спас. Он не Бог. Он летчик. Значит, надо спасаться самой. Где-то дела с музеем. Навести порядок в судьбах тех, кто будет жить потом. На каждого Зубаткина есть по Нечаеву. На каждого умного – по дураку. А именно дураки, вернее, чудаки, что тоже разновидность дураков, – именно они спасали мир. Значит, статью надо назвать не «Убийцы», а «Чудаки». Она спрячется за Аню и за Нечаева. Она спасет их, а они ее. И другого спасения нет.
Машина остановилась. Пассажир расплатился и вылез.
– Ленинский, – сказала Вероника.