А я – искал. То ли очередное сходство, то ли очередной поворот романа.
Не знаю, что было впереди чего. То ли замысел моделировал события, то ли события гнали замысел. Стоило мне что-нибудь выдумать, как оно сбывалось, отменив все мое предвосхищение. Стоило чему-нибудь произойти, как оно уничтожалось в памяти, фантастически перекроенное в сюжет. И всегда – в последний момент. В день отъезда. Я много путешествовал. Не так много, как часто. Побег и возвращение… это был мой наркотик. Я воровал и коллекционировал дни прибытий: в эти дни я бывал счастлив, ибо ни для кого не существовал. О, этот последний день – первый день, когда ты свободен! В Грецию мы направились вместе с Дикой. На этот раз впервые на своей прародине была она. В отличие от меня, она сразу на ней оказалась. Как она гордилась всем вокруг передо мной! Как только сошла с подножки поезда, с первого шага, походка ее стала другой. Тут же на перроне мы купили друг другу сандалии, как кольцами обменялись. Она была счастлива, и я вдруг ощутил себя в Греции, как в той нашей первой комнатке, когда мы всего лишь целовались. Всего лишь!.. Я подумал, может, нам куда переехать… может, здесь остаться… и все еще может стать по-прежнему…
Мы посетили тамошний университет – Дика и там могла бы преподавать, да и я, с грехом пополам, повел бы какой-нибудь спецкурс. Дика устроила мне в университете рекламу, и у меня был там крошечный поэтический вечер для посвященных накануне отъезда. По-моему, никто ничего не понял, но успех почему-то был. И тогда я увидел ЕЕ идущей по проходу ко мне с желтой розой в руках. Это была опять Елена. Сходство было поразительно – куда было до такого той голландке! Хотя, на этот раз, я знал уже точно, что это лишь сходство. Тем не менее на прощальном вечере в греческом ресторанчике мы обменялись с ней адресами и договорились о встрече: она собиралась в скором времени в Англию. Она обещала написать мне на роstе-restante. Подошел гадальщик, и птичка вытащила мне – славу, Елене – красоту, а Эвридика отказалась объявить, что у нее… Суп из мидий был изумителен; окруженный поклонниками, я был весел и остроумен, а от соседства французской Елены и красного вина несколько более пьян, чем обычно: я будто стоял на носу некой античной галеры, как Одиссей, и плыл в ночи, овеваемый ветром, навстречу звездам, сиренам и волнам, плыл и пел – вдруг словно бы риф, галера раскололась, я провалился в трюм, трюм оказался кабачком, в который мы, я точно помнил, пришли большой компанией, однако оказались наедине с Дикой. У нее был опять толстый нос. У нее теперь часто бывал толстый нос – верный признак того, что она ревнует. Поскольку я не был уверен на этот раз, что не подал повода, то особенно рассердился и перешел в нападение. "Что было в твоей записке?!" – неистовствовал я. Она была, как всегда, безропотна, успокаивала меня и жалела, но записку так и не показала, сказала, что выбросила.
Как я мучил ее!.. Я злился, что она помешала мне точнее договориться с Еленой, бегал тайком на почту – там, конечно, ничего не было, писал в Париж страстные письма, зачитывая их Дике как наброски романа, и опять возвращался с почты пустой, оправдывая перед Дикой свою досаду очередными творческими затруднениями. Роман между тем все разрастался в моем мозгу. Он назывался "Жизнь мертвого" и повествовал о человеке, который потерял душу и обвинил саму жизнь в ее гибели. Он решил отомстить жизни, уничтожив свое напрасное бездушное тело, но не обычным актом самоубийства, а на манер японского камикадзе, взорвав себя, как бомбу. Этот человек-бомба долго готовился к своему акту, и его потерявшая смысл жизнь обрела хотя бы цель. Он очень легко и быстро достиг всего того, к чему стремился столь неудачно, пока была жива его душа, пока он всего этого – счастья, славы – на самом деле хотел. А тут, когда уже не хотел, его карьера оказалась мгновенна и головокружительна, потому что привлекала его лишь эффективностью будущего взрыва: он намеревался взорваться на вершине, таким образом поразив властвующее зло. Он был слаб, и беспомощен, и неудачлив, пока была жива душа, и оказался силен, точен, безукоризнен в достижении этой своей жуткой цели. Он ничего не боялся, ничего не хотел – автоматизм его преодолевал любое препятствие. Он своего достиг. И вот, уладив все мирские свои дела с великой аккуратностью, не оставшись никому должен, он направляется на некий грандиозный международный прием в качестве полноправного гостя с двумя гранатами, подвешенными на специальных ремешках (деталь, заимствованная у Достоевского) под причинным местом. И здесь я запинался в дальнейшем ходе сюжета, сама развязка была мне неясна, я знал, что он не побоится осуществить задуманное, знал, что план его не сорвется по какой-либо внешней причине, что его никто не поймает, не разоблачит, не обезоружит, что никаких препятствий не будет осуществить задуманное, но он этого, по каким-то причинам, не совершит. А вот по каким? Я упирался в это продолжение, как в непреодолимую преграду. Она была словно черное зеркало, возвращавшее мне мои творческие потуги, как мое собственное темное отражение. И вот, когда я уже не надеялся, а так же безнадежно и машинально клал перед собой чистый лист бумаги, как и спрашивал почту на poste-restante, я получаю из Парижа телеграмму от Елены, назначающую свидание на той же почте такого-то во столько-то. Я, конечно, как вы понимаете, уже за час стою там с символической желтой розой в руках, точно такой же, как была мне ею когда-то подарена. Как ни странно, но Елена не появляется. Я справляюсь в справочном о прибытии поезда – все давно уже прибыло, никакой отменной телеграммы тоже нет. Поздно вечером я возвращаюсь домой в полном отчаянии и только нос к носу с Дикой понимаю, что в руках у меня… эта дурацкая роза. Меня охватило бешенство, еще бы секунда и я… "Она приехала?" – спокойно, без тени сомнения спросила Дика. "Нет,- вдруг так же спокойно отвечаю я.- Это тебе".
Вручаю розу, целую ее, обнимаю, ликую. "Нашел! Наконец нашел, как это все кончится!" – бросаюсь к столу и строчу до рассвета и весь следующий день.
Мой герой не взорвался не почему-либо, а – потому что. Потому что всякая цель достигается для продолжения, а у него продолжения не было. Все у него сошлось в расчетах – и это оказалось все. Дальше – ничего. Не потому что испугался, не потому что помешали, а потому что незачем уже, он и не взрыва-ется, а покидает тихонько банкет и бредет в ночи, окончательно по ту сторону жизни. Эта финальная сцена мне особенно удалась: как он выходит на берег моря, ночь беззвездна и безлунна, полная тьма, и, стоя перед этой чернотой, как перед бездной, он расстегивает ширинку, достает оттуда по одной свои гранаты и швыряет в море, и они лопаются там во тьме, как перегоревшие лампочки. Этот символ мне страшно нравился – что он на самом деле выбросил…
Я свалился одетый на кровать и проспал шестнадцать часов подряд. Мне приснился красивый и странный сон, будто я с туристской группой в Японии.
Что замечательно в снах – это необсуждаемость. Перед нами была бухта, которую я видел в Греции, но это была тем не менее Япония. Бухта была окружена дивными скалами, и мы, гуськом, спускались с них к морю. Тропинка наша была весьма прихотлива, что, по-видимому, и подтверждало, что я именно в Японии, хотя, может быть, Япония была потому, что мой прадедушка был на японке женат… Тропинка наша развивалась таким образом, что постепенно мы стали прыгать с камешка на камешек. Стало ясно, что мы находимся в некоей особой разновидности знаменитых японских садов, что эти камешки искусственного происхождения: алогично по-японски расположенные плиты, какими мостят пешеходную тропу. Прыгая с плиты на плиту, то влево, то вправо, то даже назад, надо было быть особенно точным, чтобы не оступиться потому что между плитами были не просто кустики или трава, а такие крошечные японские садики, живые икебаны, которые грех было бы как-то порушить.
Увлекшись этим занятием, я обнаружил, что заблудился. Заблудился, в сущности, в одном из таких садиков, потому что вдруг, меж двух плит-камней, той, на которой стоял, и той, на которую должен был прыгнуть, увидел под собой ту же бухту, то же море, к которому мы спускались… Но "мы" – это было неточно, потому что вся группа уже находилась внизу, рассыпалась по узкой прибрежной полоске, собираясь, наверное, купаться, а я был все там же, наверху, на скалах. Я помчался вниз сломя голову, догонять товарищей, огромными скачками – это было легко и весело, почти полет. Странным было, однако, что при этом мне не удавалось к ним приблизиться. Так спускаясь, я приблизился к странному сооружению, чем-то напоминающему зеркальный телескоп, он преградил мне дорогу. Я стал карабкаться по его фермам, соскользнул по некоей лесенке и уперся в зеркало. В нем отражалась все та же бухта, тот же берег, то же море, но товарищи мои уже уходили вдаль по берегу. Я понял, что надо действительно спешить, повернулся от зеркала, ища проход, и опять наткнулся на зеркало. Я бегал, ища выхода,- всюду были зеркала, всюду я на них натыкался, мечась, пока не осознал с ужасом, что кручусь на одном месте, ограненный зеркалами, замурованный в зеркальную призму… Очнулся я с этим страхом, что я отстал и не догоню, увидел Дику.
Она поцеловала и поздравила меня. С чем? – я все забыл. Она прочла: это замечательно. Ах, я болван! все забыл. Я хлопнул себя по лбу, увидел, что одет, и, не умываясь, побежал на почту. Там ждала меня телеграмма от Елены, что она меня прождала как дура целый день и уехала и чтобы больше я не писал ей. Перечитав телеграмму предыдущую, я понял, что перепутал дни и, от нетерпения, ждал Бухта была окружена дивными скалами, и мы, гуськом, спускались с них к морю. Тропинка наша была весьма прихотлива, что, по-видимому, и подтверждало, что я именно в Японии, хотя, может быть, Япония была потому, что мой прадедушка был на японке женат… Тропинка наша развивалась таким образом, что постепенно мы стали прыгать с камешка на камешек. Стало ясно, что мы находимся в некоей особой разновидности знаменитых японских садов, что эти камешки искусственного происхождения: алогично по-японски расположенные плиты, какими мостят пешеходную тропу.
Прыгая с плиты на плиту, то влево, то вправо, то даже назад, надо было быть особенно точным, чтобы не оступиться потому что между плитами были не просто кустики или трава, а такие крошечные японские садики, живые икебаны, которые грех было бы как-то порушить. Увлекшись этим занятием, я обнаружил, что заблудился. Заблудился, в сущности, в одном из таких садиков, потому что вдруг, меж двух плит-камней, той, на которой стоял, и той, на которую должен был прыгнуть, увидел под собой ту же бухту, то же море, к которому мы спускались… Но "мы" – это было неточно, потому что вся группа уже находилась внизу, рассыпалась по узкой прибрежной полоске, собираясь, наверное, купаться, а я был все там же, наверху, на скалах. Я помчался вниз сломя голову, догонять товарищей, огромными скачками – это было легко и весело, почти полет. Странным было, однако, что при этом мне не удавалось к ним приблизиться. Так спускаясь, я приблизился к странному сооружению, чем-то напоминающему зеркальный телескоп, он преградил мне дорогу. Я стал карабкаться по его фермам, соскользнул по некоей лесенке и уперся в зеркало.
В нем отражалась все та же бухта, тот же берег, то же море, но товарищи мои уже уходили вдаль по берегу. Я понял, что надо действительно спешить, повернулся от зеркала, ища проход, и опять наткнулся на зеркало. Я бегал, ища выхода,- всюду были зеркала, всюду я на них натыкался, мечась, пока не осознал с ужасом, что кручусь на одном месте, ограненный зеркалами, замурованный в зеркальную призму… Очнулся я с этим страхом, что я отстал и не догоню, увидел Дику. Она поцеловала и поздравила меня. С чем? – я все забыл. Она прочла: это замечательно. Ах, я болван! все забыл. Я хлопнул себя по лбу, увидел, что одет, и, не умываясь, побежал на почту. Там ждала меня телеграмма от Елены, что она меня прождала как дура целый день и уехала и чтобы больше я не писал ей. Перечитав телеграмму предыдущую, я понял, что перепутал дни и, от нетерпения, ждал ее на день раньше, чем она приехала, а потом, значит, она ждала меня на следующий день, когда я дописывал свой роман… Почему-то я легко смирился с потерей, сказав себе, что все равно она была ненастоящая, да, пожалуй, и не настолько похожа… Потер подбородок – я чудовищно оброс за эти три дня! Вы замечали, что, когда пишешь ночь напролет, борода растет вдвое быстрее? Просто неприлично было в такой щетине появиться на улице – я понял недоуменный взгляд почтальонши. И я направился в ближайшую парикмахерскую.
Я ничего не видел вокруг, не глядя плюхнулся в свободное кресло, откинул голову и прикрыл глаза. "Вы спите?" – нежно спросили меня. Я открыл глаза – и не знал уже, внутри какого сна я спал: передо мной было зеркало!
Еще бы его не было в парикмахерской!., но в ту секунду я настолько забылся, настолько его не ждал, что оно поразило меня. В зеркале отразилось небритое и мятое лицо, как чужое. И – именно чужое – оно мне кого-то очень напомнило.
Всем знакома эта досадная щекотка припоминания… Все это, впрочем, была доля секунды, тут же размозженная следующей своей долей,- справа над собой я увидел ЕЕ лицо! Не опять, не еще раз… это уже не было сходство – полное совпадение. Полных совпадений не бывает – значит, ОНА. Две вещи неопровержимо подтверждали это: во-первых, мое собственное лицо, которое я застиг в зеркале следом,- что говорить о его выражении! Оно было в точь с той самой фотографии. Во-вторых, когда я снова перевел взгляд со своего отражения на ее, то увидел, что оба мы, ко всему, отражаемся еще и сзади, в противоположном зеркале, отразившемся в нашем… Это был мой утренний сон! В руку… вещий… Я смотрел на нее – она улыбалась весело и ласково, почти смеялась. Стоило мне повернуть голову направо – и я бы увидел ее ЖИВУЮ! Шея моя задеревенела, сердце билось, я не мог отвести взгляда от ее отражения, будто оно исчезнет. Оно – не исчезало, оно – менялось: улыбалось, удивлялось, недоумевало… оно – жило! Раздался хруст в шее, я обернулся к ней – она не исчезла. Не знаю, что я испытывал: облегчение? опустошение? радость? разочарование? свободу?.. Свободу я испытывал – вот что! Мы были окружены зеркалами, стократно повторенными друг в друге. Уходили в бесконечность эти отражения отражений. И они смеялись, отражения, потому что смеялись мы. Сначала рассмеялся я из-за этого слова "свобода", а она, уж не знаю почему, так охотно мне ответила: может быть, ей и было смешно. Я смеялся над собой, она надо мной, зеркала над нами. Ну и что ж, что в белом халате, а не в платье,- парикмахерская ведь! ну и что ж, что не магазин, а парикмахерская,- парикмахерская тоже своего рода магазин, ну и что ж, что не витрина, а зеркало – отражаемся же! Каждый из этих доводов приводил меня к новому взрыву смеха: фотография совпадала, как пародия. Но что пародировало что? "А это уже и не важно…- облегченно подумал я.- Есть еще и третье подтверждение: она – третья". Магия цифры "три" уже не требовала доказательств. Я рассмеялся в последний раз, и мне показалось, что она мне отвечает смехом не просто веселым, а – счастливым. Значит, это уже не я над собой, а она надо мной – МЫ смеялись! Вместе.
Нет, ее не звали Еленой. Это уже было бы слишком. Тогда бы уж ее звали Калипсо. Позвольте, как же ее звали?.. Неужели не помню… Она отпросилась у хозяйки, и мы поехали за город. Кажется, мы вообще не разговаривали – нам было весело, как детям. Мы купались и бегали, голые, друг за другом, как в раю, как Адам и Ева. Вот! Кажется, Евой ее и звали. Точно. Может быть…
Ни с кем мне не бывало так легко. И не будет (это я теперь знаю). У нас не было ни гроша. Мы без труда, однако, просуществовали: нас содержали ее многочисленные поклонники. Нет, что вы! я не стал сутенером. Может, это было и не совсем красиво, но, поверьте, совершенно чисто. В Италии, в жаргоне, есть даже специальное слово для этого – dinamo1. Мы его – "крутили". Она соглашалась на свидание, говорила, что хочет выпить и чертовски голодна: поклонник раскатывался с полным автомобилем вин и закусок; она накрывала, зажигала свечи – и тут объявлялся я; она чудовищно смущалась, отводила меня в сторону и виновато шепталась со мной (поклонник не ведал, о чем); потом отводила в сторонку поклонника и таинственно шепталась с ним (я знал о чем: мальчишка, сосунок, страшный ревнивец – итальянская кровь… и самый убедительный довод: обещал жениться,- а поклонник -не обещал…). И мы садились вместе ужинать. Никто не бывает так предупредителен, как следующий мужчина к предыдущему, как обманывающий к обманываемому,- наблюдать это бывало очень смешно. Я сначала дулся и супился, но недоигрывал: очень уж есть хотелось. Вы бы только видели, как предупредительно бывал я обслужен – лучшего официанта не сыскать, чем счастливый соперник! Еще и занимает разговором, чтобы затушевать неловкость… Чем больше я молчу (а я – ем), тем больше он говорит, косвенно пытаясь убедить меня в том, что я не рогоносец. О, это милейший водевиль!.. До чего тщательный выбор слов – прямо танец между ножами. Я наедался и начинал мрачнеть; поклонник находил первый попавшийся повод, чтобы удалиться, как правило не отведав собственных приношений; мы бросались друг к другу в объятия. Должен сказать, они были симпатичные люди, и я совершенно не ревновал ее прошлое (смешно, по той же логике, что и мои соперники…); кажется, и они отдавали нам должное как паре. И только один нас разоблачил – так с ним мы стали даже друзьями, настолько все понравились друг другу. Толстый, лысый, живой, он много пил и все время потел; странная у него была профессия – конферансье… всегда в разъездах… он все время хвастался и совсем не требовал, чтобы ему верили, хороший человек… только на одном настаивал, что он близкий друг Чарли Чаплина, в доказательство чего рылся в бездне растрепанных квитанций и документов, все никак не находя его визитную карточку; тут-то мы ему и не верили, и он искрение огорчался.
Не знаю, сколько прошло дней… наверное, сколько поклонников. Начали мы в воскресенье, это точно. То ли поклонники стали реже, то ли дни длиннее.