— Но этим его участие и ограничивается?
— Послушайте, святой отец, я человек простой, неученый, и едва ли смогу вам как следует объяснить, в какой степени в преступлении повинен дьявол, а в какой — сам убийца.
— Итак, было совершено убийство? — напрямик спросил Бартоломе.
— Без сомнения.
— Почему вы так решили?
— Святой отец, я за свою жизнь всякого насмотрелся. Видел и утопленников, и удавленников, и зарезанных, и отравленных… Всякое бывало. Так вот, я со всей определенностью могу вам сказать: Яго Перальта был отравлен.
— По каким признакам?
— Труп почернел.
— Но каким же образом его отравили?
— Я полагаю, убийца нанес ему рану отравленным оружием: шпагой, ножом, например… У еврея на левой руке был надрез.
— Но мальчишка, слуга Перальты, уверяет, что видел черта собственными глазами. Думаете, он врет?
— Весьма вероятно. Слуги вообще народ нечестный, а этот прохиндей Пабло в особенности. Я выяснил: его отец попался на воровстве.
— Допустим, мальчишка соврал. Но ради чего?
— Чтобы не выдавать имя настоящего убийцы. Может быть, он его хорошо знает, может быть, запуган…
— Пожалуй, я согласился бы с вами, — задумчиво произнес Бартоломе, — если бы не два обстоятельства. Во-первых, наличие договора с дьяволом. Вы видели этот документ, не так ли?
— Ну да, ведь я должен был осмотреть труп… Бумага была испачкана кровью.
— В таком случае, вам не кажется странным, что история о черте, которую рассказывает парнишка, так хорошо согласуется с содержанием документа?
— Я что-то не понимаю, святой отец, что вы хотите этим сказать?..
— Я хочу сказать, что, если исключить чистую случайность, такое совпадение возможно лишь в двух случаях: либо мальчишка действительно видел дьявола, либо знал о договоре с нечистым. Последнее едва ли возможно: мальчик совершенно неграмотный.
— Он мог что-нибудь об этом слышать.
— Полагаете, о таких вещах распространяются?
— Ему могли объяснить, что нужно говорить.
— И Пабло — сообщник убийцы? В таком случае, он не стал бы признаваться в ненависти к еврею и вообще постарался бы отвести от себя подозрения.
— В таком случае, я ничего не понимаю…
— Я тоже, — вздохнул Бартоломе. — Во-вторых, вы знаете, Яго Перальта был сказочно богат. И тем не менее на его сокровища никто не покушался. Монеты, драгоценности были разбросаны по комнате, как мусор. Но ничего не пропало. Открою вам секрет: записи еврея и сумма, обозначенная в реестре приемщиком инквизиции, полностью совпадают. Убийца не был грабителем. У вас есть какие-нибудь соображения по этому поводу?
— Допустим, личные счеты… Перальту здесь не любили.
— Но и со стороны мстителя глупо было бы не воспользоваться такой возможностью.
— Значит, убийца либо не нуждался в деньгах, либо он… малость не в себе.
— Либо это был сам черт! — раздраженно закончил Бартоломе. — Вы можете идти, сын мой.
Сбитый с толку альгвасил поспешно вышел.
«Отправился в ближайший трактир, надо полагать, — подумал Бартоломе, — прочищать мозги. Очень неглупый человек этот Федерико Руис, жаль, что такой пьяница. Если б дело расследовал он, может быть, он и докопался бы до истины. Гм. И тем самым лишил бы святой трибунал поживы. Нет уж, пусть лучше отправляется в таверну, а с убийством я и сам разберусь. Похоже, я почти убедил Руиса, что к еврею явился сам дьявол.
Но случай действительно интересный. Ни разу не сталкивался ни с чем подобным. Сколько лет служу в трибунале, а настоящий договор с дьяволом держу в руках впервые. Любопытно, какому мерзавцу пришло в голову составить подобный документ? Понятно, это был не еврей. Если он чему-нибудь и молился, так это был золотой телец.
Что я могу предположить? Некто, по свидетельству очевидца — сам дьявол, по утверждению Руиса — недоброжелатель, проник в дом Яго Перальты, для отвода глаз заставил его подписать договор с нечистой силой, нанес ему рану отравленным клинком, наконец, привел комнату в полнейший беспорядок, однако не позарился на богатства еврея, ничего не взял и исчез. Безумие! Мне кажется, в существование дьявола я не поверю, даже если увижу его собственными глазами. Все становится на свои места только в одном случае — если убийца действительно выглядел как посланец ада. Предположим, на нем было что-то вроде маскарадного костюма… Думаю, что Пабло не соврал: он действительно встретился с чертом. Иначе как объяснить, что этот сын вора даже не попытался обчистить открытый тайник, а что есть мочи бросился бежать от дома ростовщика?
Что я теперь должен делать? Разыскивать сумасшедшего преступника? Но у еврея сотни врагов. Опросить всех? Сомневаюсь, что это приблизит меня к разгадке. Все равно никто не сознается, а улик у меня нет. Еще раз вызвать на допрос мальчишку? Но, по-моему, вопреки подозрениям Руиса, мальчик выложил все, что знал. И я сильно удивлюсь, если окажется, что сорванец Пабло, после того как его напугал черт, а затем вызвали в трибунал, не сбежал от греха подальше. Но для начала попробую поговорить с женой ростовщика, может быть, она сообщит мне что-нибудь стоящее.
Не переусердствуй, друг мой, — посоветовал Бартоломе сам себе напоследок, — ростовщика в любом случае надо признать колдуном — нельзя упускать такое богатство».
* * *— Все своими глазами видела, своими глазами! И под присягой готова подтвердить! Да неужели я, святой отец, врать стану?! Истинный крест, истинный крест! Никогда ничего не утаивала, не утаиваю и впредь не утаю! Я, святой отец, наоборот, в своей жизни если от чего и страдаю, так это от чрезмерной честности. Делото ведь известное — правда всем глаза колет. Никто ее не любит, правду-то. Взять хотя бы эту же Франсиску Альварадо, сколько я ей говорила: стерва ты, стерва, веди себя по-человечески, а то Бог — он ведь все видит — накажет тебя, непременно накажет, еще как накажет!.. Да разве она послушает? Куда там!..
У Бартоломе было такое чувство, словно его оглушили. Каталина Мендес, толстая, неопрятная женщина лет пятидесяти, говорила быстро, громко, взахлеб, перебивая сама себя, и остановить ее не было никакой возможности. Ее двойной подбородок трясся, заплывшие глазки бегали из стороны в сторону, а руки беспрестанно теребили складки на юбке. Она очень сильно напоминала упитанную свинью, правда, ей недоставало невозмутимости и спокойствия этого животного.
Каталина Мендес пришла с доносом в святой трибунал одной из первых и заявила, что ее соседка Франсиска Альварадо — ведьма, что по ночам она летает над городом (очевидно, на шабаш, куда же еще?), торгует приворотными зельями и другими бесовскими снадобьями и вообще гадина, каких свет не видывал.
Бартоломе морщился. Он любил красивых женщин — Каталина вызывала у него отвращение.
Второй инквизитор, брат Эстебан, по своему обыкновению, находился в дремотном состоянии, а болтовня Каталины, видимо, еще больше его усыпляла.
В углу усердно скрипел пером секретарь.
— Уймись, дочь моя! — Бартоломе наконец удалось вставить пару слов, когда Каталина на мгновение замолчала, чтобы набрать воздуха перед очередной тирадой. — И постарайся только отвечать на вопросы, которые я буду тебе задавать. Итак, что ты видела?
— Летала она, Франсиска эта, вот истинный крест, летала! И все, стерва, над моим садом! Летала бы себе над своим, если ей так приспичило, так нет же — обязательно над чужим! Оно понятно, на чужое добро все падки… Особенно, если добро это — последнее, что осталось у женщины честной, беззащитной, вдовы… у меня, в общем.
— Она у тебя что-нибудь украла?
— Да она, змея, мне столько крови попортила, что и сказать страшно! Вы бы, святой отец, могли спокойно спать, если б над вашим садом ведьмы летали? Нет? Вот то-то и оно! И я не могу. Каждую ночь, как выгляну в окно, так сразу и вижу: соседка-то моя, — Бог ты мой! — в чем мать родила висит над моими грядками! А то полетит куда-то к чертям, над крышами, все выше, выше, да и сгинет…
— Она летала одна?
— Когда одна, а когда и с дочерью. Обе они, дьявольское отродье, со свету меня сжить хотели. Конечно, я женщина одинокая, беззащитная, меня всякий обидеть может, а они, ведьмы проклятые, только и думают, как бы навредить добрым христианам. Дочка-то, почитай, еще хуже матери будет…
Тут брат Эстебан, до этого мирно дремавший, вдруг вздрогнул, поднял голову и поинтересовался:
— Сколько же лет ее дочери?
— Семнадцать, святой отец, никак не больше. С виду-то она такая скромница, только все это обман, одна видимость. Душа у нее черная, как безлунная ночь, как сажа…
— Надо же, — с деланным сожалением вздохнул брат Эстебан, — такая юная и уже такая порочная.
— Порочным можно быть в любом возрасте, — заметил Бартоломе, выразительно посмотрев на своего коллегу.
— Совершенно с вами согласен, — тихо ответил тот, смиренно склонив голову.
— Каким образом, дочь моя, Франсиска Альварадо и ее дочь вредили тебе?
— Яблоня у меня под окном засохла — кто виноват? Она, колдунья проклятая! Собачонка моя подохла — кто, спрашивается, порчу навел? Все она, проклятущая! А на прошлой неделе захворала я — неужели, думаете, тут без сглазу обошлось? Кому же виноватой быть, как не ей?
— Что еще такого богомерзкого совершила Франсиска Альварадо?
Каталина не заметила иронии в словах инквизитора. Она уверенно сообщила, что, по ее мнению, за последние десять лет в провинции не приключилось ни одного бедствия, к которому не была бы причастна ее соседка. Франсиска Альварадо несла ответственность за любую засуху или бурю, за каждый ураган или неурожай.
— Это очень важный случай, — высказал свое мнение брат Эстебан, после того как допрос доносчицы был закончен и секретарь зачитал ей показания, с которыми Каталина Мендес полностью согласилась и наконец-то убралась восвояси. — Колдуний нужно немедленно арестовать.
— Распорядитесь, — пожал плечами Бартоломе.
Дело не представлялось ему интересным. Прежде всего, он не поверил ни единому слову Каталины. Он был уверен, что речь идет всего лишь о ссоре двух соседок, одна из которых решила упечь другую в тюрьму. Но брат Эстебан хотел заполучить в свои руки молоденькую колдунью. И пока что Бартоломе не видел причин препятствовать этому.
* * *Франсиска Альварадо на первом допросе ни в чем не призналась. На вопросы отвечала кратко, с чувством собственного достоинства. Она упорно и без всякого смущения повторяла, что она добрая христианка. Наведение порчи? Полеты на шабаш? Это полный вздор. Ее оклеветали. У нее в доме нашли различные травы? Она изготовляла настои и продавала их? Да, но что это доказывает? Разве Бог запрещает лечить людей? Откуда она узнала о целебных свойствах тех или иных растений? От своей бабушки. Где она? Умерла. Умерла очень давно. Ее муж? Он тоже умер. Точнее, у нее не осталось надежды, что он жив. Он был моряком. У него было собственное судно, правда, небольшое. Он совершал рейсы на Сицилию и Майорку. Однажды он не вернулся. Это было семь лет назад. Море поглотило очередную жертву. Франсиска осталась с десятилетней дочерью. Они должны были как-то жить. Вот тогда-то она и вспомнила о своем искусстве. Дочь помогала ей? Тут в глазах Франсиски впервые мелькнула тревога. Нет, никогда. Девочка ни в чем не виновата. Франсиска всегда воспитывала ее как истинную христианку. Долорес каждое воскресенье посещает церковь, регулярно исповедуется. Если не верите, спросите приходского священника. У брата Себастьяна не было оснований ей не верить.
На следующий день допрашивали дочь Франсиски, Долорес. Разумеется, не обошлось без брата Эстебана, уж он-то не мог пропустить допроса молоденькой колдуньи. Присутствовал даже епископ, очевидно, решил показать, что принимает деятельное участие в работе трибунала. Впрочем, он не произнес ни слова, только щурил свои маленькие, маслянистые глазки.
Когда Долорес ввели в зал допросов, Бартоломе содрогнулся. Он узнал ее. Это была именно она, девушка, попросившая у него благословения на ступенях собора. Девушка, чей восхищенный и доверчивый взгляд он долго не мог забыть. «Надеюсь, вы с ней больше никогда не встретитесь, — вспомнил он пожелание Санчо. — Было бы лучше, если б ей никогда не пришлось иметь дело с инквизицией».
Вопреки обыкновению, в течение всего допроса Бартоломе молчал. Вопросы задавал брат Эстебан.
Как и мать, она все отрицала. Или говорила, что ничего не знает.
Бартоломе лишь удивлялся тому, каким выразительным может быть ее взгляд. Какое странное сочетание: испуг и вызов, точнее, борьба со страхом и желание помериться силами с судьбой. И еще — надежда. «Бедная девочка, ты думаешь, что перед тобой строгие, но справедливые судьи. Они безжалостно карают порок, но снисходительны к невинным. Они во всем разберутся, они будут беспристрастны. Как же! Присмотрись-ка к ним повнимательней! Присмотрись! Вот, справа от меня епископ. Такой добрый, снисходительный старичок. Он щурится, но глазки его искрятся. Подумать только, старый осел еще заглядывается на красивых девочек! Хитрая старая бестия!» Бартоломе обернулся к брату Эстебану. «А ему, девочка, доверяй еще меньше. Держу пари, что сейчас он уже представляет тебя на дыбе. Ишь ты, как заинтересовался, вытаращился, толстый боров! Оба они увидели, какая ты красивая, девочка… И не на дыбе твое место, а…» Взгляд Бартоломе встретился со взглядом брата Эстебана. «Живодер», — мысленно сказал брат Себастьян своему соседу. «Кобель», — ответил тот. Оба поняли друг друга.
А потом Бартоломе поймал взгляд Долорес. И столько в нем было надежды и мольбы о помощи, что инквизитор невольно отвернулся, отвел глаза, смутился, быть может, впервые в жизни. И невольно почувствовал себя виноватым.
— Не кажется ли вам, что к этим упорствующим еретичкам следует применить пытку? — после окончания допроса вкрадчиво поинтересовался брат Эстебан.
— Нет, — резко ответил Бартоломе. — Не кажется!
А потом он остался один в опустевшем зале и долго сидел, обхватив голову руками.
Они ни в чем не виновны. Ни мать, ни дочь. Даже если они и в самом деле торговали травами — какие пустяки! Отпустить с миром. Просто отпустить. Ах, если б это действительно было так просто! Существуют еще тупица-Эстебан и собака-прокурор. Очевидные истины придется доказывать. А еще… в конце концов существую я сам! «Она в твоей власти, Бартоломе, — шепнул ему бес в правое ухо. — Конечно, ты ее отпустишь… Потом. В самом деле, разве лучше будет, если она достанется похотливому старикашке или повиснет на дыбе к вящему удовольствию живодера Эстебана?..»
* * *При виде чужих страданий брат Эстебан испытывал ни с чем не сравнимое удовольствие. Эту странность он заметил у себя давно, еще в детстве, лет шести-семи. Тогда его старший брат избил собаку, стащившую со стола кусок мяса. Он стегал ее попавшейся под руку веревкой, собачонка забилась в угол и дико, с каким-то присвистом, визжала. Брат словно с ума сошел: он никак не мог остановиться, все хлестал ее и хлестал. А маленький мальчик стоял и смотрел. Ему было интересно, чем все это закончится, почему-то приятно и немного страшно. Позже он сам попытался избить собаку. Он пару раз огрел ее длинным ремнем, но собачонка оскалилась, полоснула его острыми зубами по щиколотке и бросилась наутек. Все его первые попытки истязать другое живое существо позорно провалились. Он попробовал вырывать перья у соседских куриц из хвостов, но за этим занятием его застал сосед, заслышавший шум во дворе, поймал мальчишку и едва не открутил ему ухо. Выдергивание усов у кошки тоже закончилось плачевно — расцарапанными руками. Получив такого рода уроки, он надолго оставил игру в палача.
Со временем брат Эстебан почти забыл о своих детских впечатлениях. Но однажды все до поры подавленные, дикие, животные чувства вдруг проснулись в его душе и уже впредь не отпускали. Он тогда был секретарем инквизиционного трибунала, и в этом качестве ему довелось впервые присутствовать на допросе с пристрастием. В пыточную камеру привели девочку лет пятнадцати. Ее раздели, вздернули на дыбу, тонкие руки были вывернуты из суставов. Потом ее секли. Сперва она кричала, молилась, призывала Иисуса Христа и Деву Марию, затем только вздрагивала и тихо стонала. Брат Эстебан смотрел во все глаза и как будто не просто слушал, а каждой своей частичкой впитывал ее всхлипы и стоны, он не замечал ничего, кроме этих стонов, он не видел ничего, кроме ее нежной кожи в тонких струйках стекавшей по спине алой крови. Никогда до этого он не испытывал столь сильного блаженства. Кажется, он даже забыл о своей обязанности вести протокол допроса. Но эта девочка, в сущности, ничего и не сказала… Когда ее тело бессильно обмякло, ее отвязали. «Все? Уже все?» — с отчаяньем спросил себя брат Эстебан. Возможно, он произнес эти слова вслух, сейчас он не смог бы вспомнить. Он понял только одно: он больше не сможет жить, еще раз не испытав такого же сильного наслаждения чужой болью. Он будет видеть пытки во сне, рисовать их в мечтах, он будет ждать, глубоко в душе схоронив тайну открытого им наслаждения. Лишь бы у него не отняли этот источник радости!
С тех пор брат Эстебан не пропускал ни одного допроса с пристрастием. Он связал свою судьбу со святым трибуналом и в конце концов стал инквизитором. Его почти не интересовали обрюзгшие бабы и грубые мужчины, только нежные, стройные юноши и девушки. К сожалению, брат Себастьян, возглавлявший трибунал, не часто баловал его подобным зрелищем. Нет, брат Себастьян никогда ни в чем не упрекал брата Эстебана, но когда брат Эстебан замечал ироничный, насмешливый взгляд брата Себастьяна, ему казалось, что тот видит его насквозь и знает о его тайной страсти. Брат Эстебан никогда не спорил с главой трибунала, никогда не противоречил, покорно соглашался со всеми его приговорами, так что фактически Бартоломе принимал единоличные решения. Брат Эстебан готов был целыми днями сидеть и молчать во время длинных, нудных процессов, ни во что не вмешиваясь и ни во что не вникая, лишь бы потом получить наконец часок-другой долгожданного счастья. Но если заключенного было необходимо подвергнуть пытке, брат Себастьян, как будто в благодарность за длительное смирение и покорность брата Эстебана, поручал это дело ему. Брат Эстебан знал, почему брат Себастьян терпит его и даже относится снисходительно — потому что сам не любит пыток. Он, внешне бесстрастный и холодно-насмешливый, на самом деле прячет под этой маской собственную впечатлительность.