Я, Мона Лиза - Джинн Калогридис 14 стр.


Дзалумма мягко похлопала меня по спине, словно я была младенцем.

— Ну, будет, будет, — вздохнула она.

Я разжала объятия и постаралась успокоиться.

— Взгляни на себя, — сказала я с внезапным и неуместным приливом веселья, разглядывая венчик непокорных волос, выбившихся из прически, красно-коричневые разводы на ее лице. — Твой вид испугает самого бесстрашного героя.

— То же самое я могу сказать и о тебе, — произнесла Дзалумма со слабой улыбкой. — Сначала нам нужно вымыть руки, а потом придется поторопиться. — Она снова помрачнела, борясь со слезами. — Тело скоро совсем окоченеет.

Мы разошлись по разные стороны кровати и принялись за работу. Перво-наперво расшнуровали роскошные парчовые рукава, расшитые золотом, затем настала очередь тяжелого платья, также из зеленого бархата. Следующей была гамурра, плотно облегающее платье, а последней — забрызганная пятнами крови шелковая сорочка цвета слоновой кости. Мы сняли всю одежду, после чего Дзалумма стянула у мамы с пальца кольцо с изумрудом и торжественно передала мне. Серьги и ожерелье тоже нужно было снять — украшения не разрешались.

Из уважения Дзалумма вручила мне одно из полотенец и позволила стереть кровь с маминого лица. Я несколько раз погружала полотенце в чашу, пока вода в ней не стала совсем мутной. Дзалумма заметила это.

— Я принесу еще воды, — сказала она.

Когда рабыня ушла, я вынула из шкафа лучшую белую шерстяную сорочку мамы и белую хлопковую шаль по законам ее позволялось обрядить только в простую белую одежду, причем допускались лишь шерстяные и хлопковые ткани. Потом я нашла мамину расческу и попыталась сделать, что можно со спутанными волосами. Я очень нежно действовала, расчесывая сначала концы прядей и постепенно поднимаясь выше. Волосы у нее пахли розовой водой.

Распутывая пряди, я переложила голову мамы на одну руку, чтобы добраться до локонов на затылке. Продолжая свое дело, я осторожно меняла положение ее головы и тут вдруг почувствовала, как зубцы расчески провалились в углубление на черепной кости, а потом снова вынырнули.

Мне это показалось таким странным, что я отложила расческу в сторону и дрожащими пальцами нащупала на голове мамы впадину между виском и левым ухом. Раздвинув в том месте волосы, я увидела вмятину и шрам.

Мама всегда настаивала, чтобы ее причесывала только Дзалумма, никто из других служанок не допускался до волос. Даже мне ни разу не разрешили дотронуться до ее прически.

В эту минуту вернулась Дзалумма. Она шагала осторожно, чтобы не расплескать воду. Увидев мое лицо, она поняла, как я поражена, и тотчас, поставив чашу на ночной столик, поспешила закрыть дверь.

— У нее на голове рана, — взволнованно произнесла я. — Рана и шрам.

Под моим взглядом Дзалумма намочила в воде два полотенца, выжала их и, подойдя к кровати, вручила мне одно.

— Ты знала, — догадалась я. — Ты всегда знала. Так почему же ничего мне не рассказала? Ты ведь только намекнула… хотя сама знала точно.

Рука с полотенцем безвольно повисла, Дзалумма опустила голову, пытаясь справиться с чувствами. Когда, наконец, она подняла лицо, на нем читалась горестная решимость. Но не успела рабыня открыть рот и произнести хотя бы слово, как раздался стук в дверь.

Так и не дождавшись разрешения, в комнату шагнул отец. При виде мертвой жены он поморщился и отвел глаза.

— Прошу вас, — сказал он, — позвольте мне помолиться за нее здесь. Я хочу побыть с ней сейчас, прежде чем она навсегда исчезнет.

Дзалумма повернулась к нему, сжав кулаки, словно готовилась ударить.

— Как вы смеете! — вскипела она. — Как вы смеете, когда именно вы во всем виноваты!

— Дзалумма, — предостерегающе произнесла я. — Отец поступил глупо и неправильно, отвезя ее к Савонароле, но ведь он все-таки хотел как лучше.

— Это так! — прошипела рабыня. — Вы только что завершили начатое давным-давно. Поэтому уходите… уходите сейчас же и позвольте нам о ней позаботиться!

Отец вышел из комнаты, затворил за собой дверь, не говоря ни слова.

Дзалумма, дрожа всем телом, продолжала смотреть на дверь. Я опустила ладонь на ее плечо, она смахнула мою руку, однако потом все-таки обернулась ко мне. Накопленная за многие годы ненависть прорвалась наружу:

— Он ударил ее! Понимаешь? Он ударил ее, а я была обязана молчать до тех пор, пока она жива!

XX

Меня, словно святого Себастьяна, пронзила сотня стрел, и казалось, мне не выжить. Я не смогла ничего ответить. Вместо этого я молча, с трудом передвигаясь, помогла Дзалумме завершить омовение и обрядить маму в шерстяную сорочку и прикрепить к ее распущенным волосам хлопковую шаль.

Мы вышли из комнаты, и я позвала слуг проститься с хозяйкой, но какими словами — не помню.

Во время погребения на церковном дворе отец громко заявил, что Савонарола прав, конец света близок, и это хорошо — значит, скоро он и его возлюбленная Лукреция снова будут вместе.

Позже, когда настал вечер, отец зашел ко мне.

Я была одна в покоях мамы, преисполненная странной решимости переночевать на ее кровати, когда раздался стук в дверь.

— Войди, — сказала я, ожидая, что это Дзалумма снова пришла уговаривать меня поесть.

Но в дверях возник отец, все еще не снявший черного траурного плаща.

— Дзалумма очень сердита…— произнес он робко. — Она что-нибудь тебе рассказывала? Обо мне и твоей матери?

— Она достаточно рассказала, — с презрением ответила я.

— Вот как? — Тревога в глазах отца заставила меня еще больше его возненавидеть.

— Да, — подтвердила я, — достаточно, чтобы я пожалела о том, что родилась твоей дочерью.

Он вздернул подбородок и быстро заморгал.

— Ты все, что у меня теперь осталось, — сказал он хриплым шепотом. — Единственная причина, по которой я еще дышу.

Моя жестокая фраза, видимо, и была тем ответом, который искал отец, потому что он повернулся и быстро ушел.

В ту ночь я спала урывками, просыпаясь оттого, что мне снилась мама: мы как будто совершили ошибку, мама вовсе не умерла, фра Доменико ее не убил. Где-то среди ночи я проснулась не от сна, а от какого-то шороха в комнате. Я подняла голову с подушки и разглядела в темноте знакомые очертания. Дзалумма шла к тюфяку, расстеленному на полу возле маминой кровати, где всегда спала. Увидев, что я проснулась и смотрю на нее, она сказала:

— Теперь я твоя рабыня.

С этими словами она улеглась на полу возле меня и приготовилась спать.

XXI

Из нашего дома ушло счастье. Мы с Дзалуммой стали неразлучны, и все время посвящали домашним заботам, пустым и ненужным. Я придерживалась заведенного порядка: вместо мамы отправлялась серыми зимними днями на рынок, закупала мясо у мясника, занималась другими делами, чтобы поддерживать гладкое течение жизни, и всегда со мной рядом находились Дзалумма и наш возница. Теперь некому было меня наставлять, все решения я принимала сама.

Отца я старалась избегать. Иногда нам случалось вместе ужинать в неловкой тишине, но чаще всего он под предлогом работы задерживался в городе допоздна, и поэтому я одна садилась за стол. Я стремилась быть любящей, всепрощающей, какой была мама, но не могла скрыть презрение. У меня не получалось быть доброй. И ни разу мне не пришло в голову попросить прощения за ту свою злобную фразу, ибо это была правда.

В своем несчастье отец ухватился за учение Савонаролы: он часто повторял заявление монаха, что конец света близок, ведь только это — или смерть — могло приблизить его к Лукреции, возлюбленной жене. Наверное, у него не было другого выбора, как поверить в то, что Господь забрал у него жену для избавления ее от страданий; иначе ему пришлось бы принять на себя огромную долю вины в ее смерти. И еще пришлось бы считать Савонаролу и тупицу Доменико убийцами. Дважды в день он посещал мессу в Сан-Марко в неизменной компании Джованни Пико.

Граф стал часто захаживать в наш дом. Они с отцом даже одеваться начали одинаково — в черные одежды, которые могли бы сойти за сутаны, если бы не были так отлично сшиты из самой лучшей ткани. Хотя отец встречал графа с величайшим гостеприимством — всегда заботился, чтобы тот получал самые лакомые куски со стола и пил только лучшее вино, — в нем чувствовалась сдержанность, некая прохладца по отношению к Пико, которой раньше, до смерти мамы, не было.

За ужином отец обычно повторял проповеди фра Джироламо. Он вовсю старался так сформулировать фразу, чтобы вызвать во мне именно то чувство, которое подтолкнет меня к прощению и заставит в следующий раз отправиться в Сан-Марко вместе с ним. Я ни разу не откликнулась на все его увещевания и лишь молча смотрела в тарелку.

Мы с Дзалуммой дважды в день, и в солнце, и в дождь, ходили в нашу близлежащую церковь, Санто-Спирито. Я поступала так не из набожности — во мне все еще жила затаенная злоба к Всевышнему, — просто мне хотелось быть поближе к маме. Церковь Санто-Спирито была ее любимым убежищем. Я опускалась на колени в холодной церкви и устремляла взгляд на фигуру распятого Христа, искусно вырезанную из дерева. На лице Его читалось не страдание, а глубокий покой. Я надеялась, что мама нашла такое же умиротворение.

Мы с Дзалуммой дважды в день, и в солнце, и в дождь, ходили в нашу близлежащую церковь, Санто-Спирито. Я поступала так не из набожности — во мне все еще жила затаенная злоба к Всевышнему, — просто мне хотелось быть поближе к маме. Церковь Санто-Спирито была ее любимым убежищем. Я опускалась на колени в холодной церкви и устремляла взгляд на фигуру распятого Христа, искусно вырезанную из дерева. На лице Его читалось не страдание, а глубокий покой. Я надеялась, что мама нашла такое же умиротворение.

Так прошли первые три горестные недели. Затем однажды вечером, после того как я поужинала одна, из-за того, что отец задерживался, раздался стук в мою дверь.

Я как раз читала бесценную книгу Данте, доставшуюся мне от мамы, и пыталась решить, в какой круг небес фра Джироламо мог поместить самого себя, и в какой круг ада поместила бы его я.

Дзалумма была со мной. Она горевала потихоньку, скрывая от всех, насколько удавалось, свои слезы, но ведь она знала маму дольше, чем я. Часто ночью, просыпаясь от тревожных снов, я видела, что она неподвижно сидит в темноте. В течение дня рабыня рьяно занималась только мной. Когда в тот вечер раздался стук в дверь, она сидела, склонившись над масляной лампой, и вышивала носовой платок для моего приданого.

— Войди, — неохотно откликнулась я, узнав по стуку, кто там за дверью, и не имея ни малейшего желания разговаривать с пришедшим.

Отец открыл дверь наполовину. Он до сих пор носил тяжелую черную накидку и траурный головной убор. Привалившись к косяку, он устало произнес:

— В большом зале приготовлены для тебя ткани. Я велел слугам их разложить. Сюда поднимать не стал, а то их слишком много. — Он повернулся, чтобы уйти, словно этих слов было достаточно.

— Что еще за ткани?

Мой вопрос заставил его остановиться.

— Выбирай что хочешь, а портного я приведу. Тебе понадобится новое платье. О затратах не думай. Главное, чтобы платье было тебе к лицу.

Дзалумма, сидевшая рядом — после смерти мамы она всячески старалась избегать отца, — оторвалась от рукоделия и впервые бросила на него недовольный взгляд.

— Зачем все это?

Мне ничего на ум не приходило, кроме того, что он вдруг решил вернуть мое расположение. Но такое поведение совершенно не вязалось с учением Савонаролы: монах неодобрительно относился к увлечению модой.

Отец вздохнул. Видимо, вопрос его раздосадовал. Отвечал он весьма неохотно.

— Тебе предстоит посетить прием в доме Лоренцо де Медичи.

Лоренцо Великолепный — главная мишень речей Савонаролы, направленных против богатства и излишества. От изумления я на секунду лишилась дара речи.

Отец повернулся и ушел, быстро спустившись по лестнице, и никакие мои оклики вслед не смогли его вернуть.

Мы с Дзалуммой спустились вниз в тот же вечер, но чтобы как следует рассмотреть отцовский подарок, вернулись утром, когда было светло.

В гостиной нас ждало невероятное количество умопомрачительных тканей — отец, как ни удивительно, бросил вызов городским законам, регулирующим расходы на предметы роскоши. Лучшие отрезы, какие только нашлись во Флоренции, были аккуратно свернуты и разложены для обозрения. И среди них ни единого темного по цвету, подходящего для дочери одного из плакальщиков Савонаролы. Там были ткани переливчатых синих тонов, бирюзовые, голубовато-фиолетовые и яркие желто-оранжевые, насыщенные зеленые и розовые; увидела я и более тонкие оттенки, носившие названия «персиковый цвет», «волосы Аполлона» и «розовый сапфир». Для сорочки был огромный выбор тончайшего белого шелка, легкого, как воздух, и расшитого серебром и золотом; рядом стояло целое блюдо мелкого жемчуга, чтобы украсить готовую вещь. Блестящий дамаст лежал рядом с роскошной парчой, а дальше — гладкий бархат, ворсистый бархат и совсем тонкий шелковистый бархат с вплетенными в него золотыми и серебряными нитями. Мой взгляд приковал к себе шанжан, переливчатый шелк с жесткой вставкой из тафты. Если поднести его к свету, то сначала он казался алым, но стоило пошевелить тканью, как цвет менялся до изумрудного.

Тут меня поразила одна мысль, сразу испортившая настроение. Ведь я так до сих пор и не догадалась, с чего вдруг мой набожный отец решил позволить мне посетить прием во дворце Медичи. Во-первых, после смерти матери прошло слишком мало времени, чтобы я могла, разодевшись, заявиться на вечер; во-вторых, отец из-за своей преданности Савонароле считался теперь врагом Медичи (деловые отношения, разумеется, никоим образом не касались дел духовных, поэтому он продолжал поставлять товар этому семейству). Существовало только одно объяснение, почему он вдруг пожелал послать свою дочь повидать Великолепного: Лоренцо служил неофициальным сватом для всех богатых семейств Флоренции. Ни один знатный отпрыск не осмеливался вступить в брак без его одобрения, и большинство семейств предпочитали, чтобы именно Лоренцо выбирал для их детей достойную пару. Значит, меня будут рассматривать со всех сторон, как теленка перед закланием, потом вынесут свой приговор. Но большинство невест все-таки достигали пятнадцатилетнего возраста.

Мое пребывание в родном доме служило отцу упреком, постоянным напоминанием того, как он погубил жизнь мамы.

— Мне еще нет и тринадцати, — сказала я, небрежно скомкав обворожительный шанжан у себя на коленях. — А он ждет не дождется, как бы поскорее от меня избавиться.

Дзалумма разложила отрез прекрасного бархата и, погладив его рукой, внимательно посмотрела на меня.

— Ты действительно еще слишком молода, — сказала она. — Но мессер Лоренцо очень болен. Возможно, твой отец всего лишь желает спросить его совета, пока тот с нами.

— Да зачем отцу вообще к нему обращаться, если только он не хочет побыстрее сбыть меня с рук? — возразила я. — К чему советоваться с Медичи? Почему не подождать и спокойно не выдать меня замуж за одного из «плакс»?

Дзалумма подошла к роскошному отрезу зеленого дамаста и принялась рассматривать ткань. Солнце заиграло на блестящей материи, высветив узор в виде цветочной гирлянды.

— Ты могла бы отказаться, — сказала рабыня, — и, как ты говоришь, подождать еще несколько лет, а затем выйти замуж за одного из «плакс» Савонаролы. Или…— Она наклонила свою прелестную головку, внимательно вглядываясь в меня. — Ты могла бы позволить Великолепному сделать выбор. Будь я невестой, я бы, безусловно, предпочла второе.

Я подумала над ее словами и отложила шанжан в сторону. Игра оттенков, конечно, завораживала, но сама ткань была чересчур жесткой, а красный и зеленый казались слишком яркими для моего цвета лица. Я поднялась, взяла из рук Дзалуммы светло-зеленый дамаст и положила его рядом с сочным сине-зеленым бархатом, сквозь густой ворс которого вились атласные плети плюща.

— Вот, — сказала я, ткнув пальцем в бархат, — это пойдет на лиф и юбку, отороченную дамастом. А парча с фиалками и зелеными листочками — на рукава.

Платье сшили за неделю, а потом мне пришлось ждать. Здоровье Великолепного все время ухудшалось, и было неясно, когда состоится прием, если вообще ему суждено состояться. Я, как ни странно, почувствовала облегчение. Хотя мне не доставляло особого удовольствия жить под одной крышей с отцом, еще меньше меня радовала мысль переехать в скором будущем под чужой кров. Я теперь расположилась в маминых покоях — хотя это вызывало болезненные воспоминания, но в то же время дарило непонятное утешение.

По прошествии двух недель, однажды за ужином, отец удивил меня тем, что хранил не свойственное ему молчание. Он частенько повторял утверждение монаха, что Господь забрал мою маму на небеса из сострадания, но его взгляд выдавал неуверенность и чувство вины, особенно в тот вечер.

Мне было невыносимо смотреть на него, поэтому я побыстрее покончила с едой, но, когда собралась выйти из-за стола, отец меня остановил.

— Великолепный приглашает тебя к себе. — Его тон был резок. — Завтра, ближе к вечеру, я должен отвезти тебя во дворец на виа Ларга.

XXII

Отец несколько раз твердо повторил, что я не должна говорить об этом со слугами, исключая Дзалумму. Даже наш возница ничего не должен был знать; отец сказал, что сам отвезет меня в экипаже для деловых поездок.

На следующий день я умирала от волнения. Мне предстояло выйти в свет на всеобщее обозрение, во дворце будут отмечать мои достоинства и недостатки и определять мое будущее. Лоренцо и, как я предполагала, целая толпа тщательно отобранных высокородных дам, станут меня рассматривать со всех сторон и критиковать. Окончательно меня сразило известие, что Дзалумма останется дома и не будет меня сопровождать.

Платье, хитро скроенное так, чтобы создать видимость форм, которых у меня еще не было, выглядело восхитительно — я таких до сих пор не носила. Пышные юбки с коротким шлейфом из сочного сине-зеленого бархата с атласным узором в виде побегов плюща; лиф из того же бархата со вставками светло-зеленого дамаста, выбранного Дзалуммой; сорочка — из выбранного мною тончайшего белого шелка с серебряным отливом. Завышенная талия затянута серебряным поясом тонкой работы. Парчовые рукава с разрезами были сшиты из ткани, в которой переплелись бирюзовые, зеленые и пурпурные нити вперемежку с чистым серебром; Дзалумма вытянула из разрезов рукава сорочки и взбила их по моде.

Назад Дальше