Одинокая однодворка во вдовом положении с собственным хозяйством чувствует себя и серьезно ответственною и очень важною: она сразу приобретает большую солидность и разум. И все это оттого, что она чувствует себя самостоятельною. У нее превосходная роль: она будет выходить замуж на особом положении: не ее будут выбирать женихи, а она будет «выбирать мужика во двор»… Это штука серьезная, и если баба, отыскивающая себе «мужика во двор», домовита и держит себя нескаредной хозяйкой, так она становится чрезвычайно интересным лицом, и «ей услужают». (Красота тут, разумеется, ни при чем: «с красоты не воду пить», а чтобы угощение было хорошее.) Все хлебосольной однодворке «подыскивают мужика», все ее походя сватают!.. Встречные мужики с первым же поклоном друг друга окликают:
— Где, брат, выпил?
— В Ерохине.
— Что там?
— Однодворка, — мужика во двор ищет.
— Чьих ее звать?
— Бабарыкина.
За такой ответ мужик обругается:
— Я, скажет, тебя спрашиваю, как ее спросить? Они там все Бабарыкины, а ты скажи: как ей фумелия?
Но как однодворке Бабарыкиной «фумелия» — этого обыкновенно ни один мужик не знает и лучше начинает «вести по приметам». Либо вспомянет, что у нее «пятно на носу», либо «бельмо на глазу». Тогда, разумеется, нетрудно уже ее разыскать и без «фумелии».
На постоялом в Батавине опять, бывало, дворник кличет:
— Братцы! нет ли у кого охочего мужика во двор? Только охочего, — в Ерохине хорошая однодворка мужика во двор требует. Кто приведет — она угощение ставит.
Разумеется, все понимают, что нужен человек рабочий, но не «из сиволапых», а из вольных однодворцев, в котором еще есть остаток «дворянской крови и собачьей брови».
И на постоялом осведомляются о невесте, из чьих она?
— Бабарыкина.
И опять неудовольствие. Без примет невозможно бы разобрать, сколько есть однофамильных однодворок и сколько их себе «мужиков во двор требуют».
Этот женский тип был так распространен и так общеизвестен в Орле, что когда какая-нибудь состоятельная городская вдова начинала обнаруживать склонность призвать какого-либо счастливца к постоянному исполнению супружеских обязанностей с водворением на жительство, то ее, бывало, сейчас же называют «ерохинскою однодворкою» и говорят, что она «ищет себе мужика во двор».
Но только в высшем круге призвание к исполнению супружеских обязанностей шло хуже: оно никогда не было так живо и так основательно, как приискание мужика во двор по однодворчеству.
Многие у нас сами невесть что думают и рассказывают о происхождении своих фамилий. У меня был знакомый, очень храбрый, но, к сожалению, недалекий человек, окончивший, впрочем, жизнь свою геройскою смертию. Он гордился своим мнимокавказским происхождением и тем, что «такой фамилии», как у него, «нет более ни у кого на свете». Чтобы походить на человека кавказского происхождения, он коверкал свое русское произношение, а особенность его редкой фамилии состояла в том, что она будто бы «начиналась, с чего все кончается», то есть с твердого знака, или, как он говорил, «с дверди знак»… Я полагаю, что читатель меня не понимает, как и я этого сразу понять не мог, и потому я должен это объяснить.
Знакомый мой писался в бумагах Ервасов, но начертание это признавал неправильным. По его понятиям, это было «испорчено русскими», по несовершенству русского языка, а надо было писать «Ъвасовъ», то есть ставить ер, или «дверди знак», в начале и его выговаривать за ер, а потом писать «васов», — вот и выйдет «Ервасов».
Повторяю, что человек этот был не умен, но он, однако, верно предугадывал, что фамилия его действительно страждет от неправильного начертания. В его метрике после его смерти оказалось, что фамилия его была Гервасиев, то есть производное от собственного крестного имени Гервасий. Звук этот так чужд русскому уху, что действительно представляется чем-то чужестранным. Писаря его и переделали ни на что не похоже. Так, например, известного в свое время эмигранта Кельсиева тоже считали за потомка какого-то именитого иностранца, тогда как фамилия Кельсиев тоже «отыменная», то есть происходит от имени Кельсий. Известный у поморян иконописец Денис Тертов тоже был совсем не Тертов, а Тертиев, но он не писался так, «чтобы в нем не сомневались» насчет чистоты его русского происхождения.
Крестные имена у нас часто дают без вкуса и без внимания к тому, как удобно будет с этим именем впоследствии обходиться именосцу. (Почитать на этот счет рассуждения Тристрама Шанди у Стерна русским было бы довольно не лишнее.) Множество лиц обоего пола из комнатной прислуги хозяевам приходится переименовать, чтобы избавить свой слух от повторения того, что отдает, или по крайней мере кажется, неблагозвучием. Это нехорошо. Привычка откликаться не на свое имя портит серьезность человека. Матрешка, которую прозвали Матильдой, начинает и сама ненавидеть и презирать свое имя. Нет в этом ничего хорошего, а хорошо было бы не доводить людей до такого искушения, — но это никому не приходит в голову. С именами точно шутят или даже иногда как будто отмщевают что-то родителям в именах их детей. Что бедным или скупым прихожанам в деревнях нарекают «трудные имена», — это было много раз указано, но иногда это делается и без злобы, а делу вредит просто особенный педантизм. В одном орловском селе был дьячок, у которого три сына родились все под Васильев день.
— Как, — говорит, — бывало, я пойду касарецкого поросенка колоть, так к моему возвращению дома у дьячихи новый мальчик в фартуке уж и плачет. А батюшка говорит: «Я, братец мой, этому случаю не виноват, что так приходится, — я должен его по правилам наречь». И наречет: «имя ему Василий». И стало у меня так у одного отца да три Васи: одного позовешь — все оглядываются. И прозвали мы одного «большой», другого — «толстóй», а третьего — «малявка». Как-нибудь, а отличать надо. А когда их всех трех в город в училище отдал, в письмах еще труднее стало писать: «Вася, скажи Ваське, чтобы не обижал Васютку». Совсем несть подобия! А если каждому отдельное письмо посылать, то по дьячковскому званию это очень начетисто.
Не скоро дьячок, но изловчился, и это только потому, что имел ум очень находчивый: он поставил у себя «во своем внимании» всех своих трех Васильев «по линии успехов» и именовал их в общем письме раздельно: старшего (философа) — «Василий Иоаннович», среднего (ритора) — «Василий Троицкий», а младшего (синтаксиста) — «Васютка». Письма так и начинались: «Любезные мои дети: Василий Иоаннович, Василий Троицкий и Васютка! Посылаю вам мое родительское благословение, сухарей и гороху и лодыжку ветчины, употребляйте оные с умеренностию и благоразумием, ибо вы дети дьячковские. А ты, Василий Иоаннович, удержи Василья Троицкого, чтобы Васютку не обделял и с соборных причетников детьми не вступал в равное самолюбие», и т. д. «Примите сие мое письмо в наставление, как от родителя вашего». Так же письма и надписывались всем титулом на три лица и доходили к детям дьячковским по назначению.
У именитых или по крайней мере у «благородных» людей в даче имен была другая удивительная странность. Покойный М. Я. Морошкин вывел из консисторских материалов, что карьерные люди столиц при Потемкине любили крестить сыновей «Григорьями», при Разумовском «Кириллами», а при Чернышеве «Захарами», о благородном Разумовском рассказывают, что он это знал и что это его «очень сердило».
Еще стоило бы заметить о прозвищах «поносных» и «гнусных», которые иногда заменялись начальством на лучшие, а иногда хотя и оставались в своей неприкосновенности, но смысл их исчезал в более высокой среде общества. Известно, например, что фамилия Скобелевых дошла до нас в переделке, которая была вызвана неблагозвучием первоначального их прозвища. Но есть такие прозвища, которые сами по себе для нашего слуха теперь уже ничего неудобного не представляют, а между тем они даны вначале народом по причинам довольно щекотливого свойства. Так, например, есть одна странная фамилия, о которой думают, что она пошла от чего-то важного и даже много значит. Это фамилия Перестанкины. В Орловской губернии я слыхал, будто эта фамилия производится «от речки Перестанки», но это невозможно, ибо сама пересохшая река Перестанка переделана, а в народе она называется иначе… Почтовые чиновники в Орле могут свидетельствовать, что орловские мещане и теперь еще иногда надписывают свои письма к домашним не за «Перестанку», а так, что в печати сказать неудобно.
Совсем нестаточно, чтобы простолюдин сделал производное слово совсем не схоже с тем, что он сам именует по-своему совсем иначе.
Разве скорее можно допустить, что само прозвище «Перестанкин» переправлено ради благозвучия, как переправлены прозвища Зезерин, Ледаков, Перетасуев и т. п.
Так я и думал, но случай заставил меня и в этом разубедиться.
Совсем нестаточно, чтобы простолюдин сделал производное слово совсем не схоже с тем, что он сам именует по-своему совсем иначе.
Разве скорее можно допустить, что само прозвище «Перестанкин» переправлено ради благозвучия, как переправлены прозвища Зезерин, Ледаков, Перетасуев и т. п.
Так я и думал, но случай заставил меня и в этом разубедиться.
Один подшлифованный человек, получивший себе в сладостный дар фамилию «Перестанкин», ободрясь успехами в жизни, ощутил слабость к аристократизму и стал считать свою фамилию очень именитою. Он родословие вывел и говорил: «У нас только герольд в коробье сопрел, а то наш род выше среднего: мы от самого болховского князя. В Болхове его род перестал, а наш начался: потому и зовемся теперь Перестанкины».
Странное и даже нелепое это было объяснение, а между тем в нем чувствовалось что-то как будто подходящее: возможно, что что-то в роду было, да перестало, и оттого пошедший отводок стал именоваться в долготу дней «Перестанкины». «Болховской князь», представляющий что-то героическое во мнении орловских простолюдинов, верно припутан к этому родословию зря, но не было ли какого разбойника, вроде воспоминаемого в Прологе Давида, который «губил яко же никто ин боле его», а потом «преста от того» и «понуди игумена некоего страхом постричь его в чин ангельский». Он перестал разбойничать, и «званье ему изменили». В этом роде дело и разъяснилось.
Поселяюсь я раз на зиму у родных в Пензенской губернии, при заводах, в селе Райском. Жило нас много в разных флигелях, и мне понадобился расторопный мальчик для побегушек.
Попросил я об этом знакомого мужика. Мужик подумал и говорит: «Это трудно, — хозяйского сына ни одного отцы не отдадут, а разве, говорит, можно попробовать Перестанкина сына».
— Мне, — отвечаю, — все равно. Я мальчика обижать не буду.
— Да обижать зачем. Дитю обидишь — бог обидит.
— Ну так ты так и скажи его отцу.
Собеседник мой выразил недоумение.
— Какой же, — говорит, — у него отец?
— Я не знаю, какой он.
— У него отца нет, — перестанкин сын, так какого он отца знает.
— Кто же его мать?
— Девка, — она допреж к заводским робятам ходила, да перестала.
— Вон что!
— Да. А ты не понял?
— Сначала не понял.
— Просто. За что же ее и перестанкой зовут? У нее заболуйный парень есть… Хороший паренек, тебе бегать очень снадобится.
Вот мне и объяснился простой, но верный корень замысловатой фамилии.
Этот «заболуйный перестанкин сын» был у меня «на побегушках», чистил мне сапоги, обучен мною грамоте и был впоследствии определен в контору, где его прямо так и начали кликать: «Перестанкин»!
Таким образом открылся новый род, потомки которою со временем тоже, пожалуй, станут думать о себе «выше среднего» и захотят рассказывать, что у них «герольд сопрел».
Польская шляхта, не доказавшая своего дворянства, всегда жалуется, что у них «герольд спалён», то есть сгорел; а у наших он всегда «сопрел».
Отчего бы это? Должно быть — дело вкуса и фантазии.
Разумеется, все это, что я теперь написал, крайне несерьезно и более похоже на шуточные воспоминания, а не на исторические коррективы к нашим родословиям, но что же делать, если так бывает с самыми серьезными вещами, что великое близко соприкасается с суетным, и от этого общего закона не убегает даже и русская геральдика.
Во вкусе же народном, — если кто хочет это проверить, — самыми лучшими прозвищами почитаются прозвища «по страны» (то есть по стране), а «не от имени человека». Самое лучшее прозвание у нас идет от края, от города, даже от села, вообще от местности: князь «черниговский», «одоевский», воевода «севский», «гадячский», «ломовецкий» барин, «воронецкий» поп, «рятяжевский» староста. Все «от страны». Старому почетному «седуну» на месте название того места придается, и это есть почет. От «ломовецкого барина» идут и дети его, тоже «ломовецкие господа». И всех таких прозваний «по стране» нет для народного вкуса законнее и «степеннее». И слух народный на этот счет удивительно разборчив. Одно время множество вполне незначительных людей, носящих фамилию Валуевы, «выводили себе герольда» и усиливались производить свое прозвище от города Валуек, но простые староверы им разъясняли, что их геральдическая претензия неправильна. А прозвище их, по народному соображению, надо выводить от «валуя», то есть от того старинного особых дел мастера, который вил воловьи жилы или бил людей этими «валуями».
Правы ли староверы — не знаю, а только можно пожалеть, что они и другие наши простолюдины еще не скоро будут читать книгу Карновича, Они бы, может быть, по ней многое, наконец, уяснили, что останется непонятным для некоторых наших малоначитанных и почти не знающих русской жизни ученых.[4]
Существует довольно распространенное мнение, будто народ русский, кроме многих иных отменных качеств, которыми он превосходит иные народы, еще отличается прирожденным «демократизмом». В печати так и не обинуясь и говорят: «наш русский народ от природы своей — демократическая нация». Другие этому и не верят и смеются, указывая на довольно общие и убедительные факты, как всякий русский охотно «лезет выше своего звания» и отчего у нас почитают «вышедшими в люди» только тех, кто именит и от прочих отличен по заслугам или даже и без оных. Само простонародье, почитаемое нынче за вернейший коэффициент народности в России, говорит: «народ ломлив», то есть любит «ломиться в честь», чтобы «в чести ломаться». Любит поклоны, любит чваниться, ищет лучших мест на сборищах и пирах, любит потеснить слабого и показать над ним свое могущество. Словом, в этом отношении русский человек, кажется, таков же, как и большинство людей на свете, и я никакого своего мнения об этом прибавлять не стану, но укажу только одну смешную странность: замечательно, что эти самые русские люди, которые так любят получать медали, звания и всякие превозвышающие отличия, сами же не обнаруживают к этим отличиям уважения и даже очень любят издеваться. А. П. Ермолов в Москве звал, например, своих лакеев «советниками», и в Москве, бывало, беспрестанно слышишь, как в трактирах гость в сибирке кричит пробегающему половому: «„советник“, подай кипяточку!» Самого грязного халатника-татарина у нас все в один голос кличут «князь», и всякий татарин оборачивается на эту кличку. Теперь опять новый и замечательный прием смешанной насмешки с притворством: обращается простолюдин к городовому, а в селе к уряднику, величая его «полковник». И это делают не одни простолюдины, а и образованные люди. «Урядник зауряд полковник», а каждый пристав — «ваше превосходительство». Зачем это так делается без всяких условий и подговоров, — я уж этого не знаю; а только действительно урядников зовут полковниками, а приставов — генералами. И это делают те самые люди, из которых редкий разве не хотел бы быть сам генералом, а иной даже сумел бы хорошо и погенеральствовать.
Вот и судите этот народ, аристократичен он, или он «от природы своей — демократическая нация». А если судить по житейским мелочам, то, кажется, можно подумать, что у нас на этот счет во всех слоях общества стоит гораздо больший хаос, чем у других людей, выработавших себе из своего аристократизма или демократизма что-либо определенное и пригодное к делу.
Примечания
1
«Родовые прозвания и титулы в России и слияние русских с иноземцами» Е. Карновича. СПб., 1886 (прим. Лескова).
2
Нерусское обличье из Толстых находили у покойного музыкального критика Феофила Матв<еевича> (Ростислава), но и это несправедливо: вся его шиловатая фигура и особенно выражение его лица поразительно напоминали «Моркотуна», крепостного господского музыканта, тип которого и был им недурно описан (см. «Моркотун»). Коверкают или неумышленно переделывают прозвища не одни простолюдины, а и люди высшего общества. Нечто подобное, и притом очень характерное, было с упомянутым сейчас псевдонимом Феофила М. Толстого, что и известно многим живущим людям. Псевдоним Ф. Толстого был «Ростислав», но кн. А<ндрей> Б<арятинский> совсем неумышленно его переделал и раз в присутствии живых поныне свидетелей сказал ему:
— Ты знаешь, я тебя люблю, и то, что ты пускаешься в литературу и водишься с писателями, — бог с тобою, но я не могу тебе простить: для чего ты подписываешься «Брандахлыст»?
Ф. М. этим обиделся, но искренность кн. А. Б. заставила его простить ему это дружеское замечание, так как оказалось, что «никогда ничего не читавший» кн Б. и подпись «Ростислав» поленился «прочесть в подробности», а взглянул на нее «поверхностно» и потом долго скорбел: зачем друг его и приятный в обществе человек подписывается «Брандахлыст» (прим. Лескова).