Сегодня пополудни я писал Тебе так, словно моя поездка в Берлин только от меня одного зависит; виной тому спешность письма, разумеется, прежде всего поездка зависит от Твоего ответа.
Всего доброго, любимая, я завтра же еще в течение дня Тебе напишу, как обстоит дело с помехой моей поездке.
Франц.
18.03.1913
Сама по себе помеха моей поездке все еще существует и, боюсь, будет существовать и далее, однако в качестве помехи она свое значение потеряла, так что, если это вообще еще подлежит обсуждению, я мог бы приехать. Нет письма! (Только не сочти это, чего доброго, за просьбу, это всего лишь вздох.)
Франц.
19.03.1913
Не знаю, любимая, вообще-то у меня прорва работы, стол просто завален, и я ничего не могу с этим поделать. Хорошо еще, что идея поехать в Берлин не посетила меня раньше. У меня просто горло перехватило при чтении Твоего письма и какое-то время не отпускало после. Разумеется, это все только моя слабость, которая пользуется любой возможностью расползтись по всему моему нутру, но в данном случае возможность и вправду была слишком заманчива. Как мне прожить эти несколько оставшихся дней! Уже вчера вечером – а у меня еще не было Твоего ответа – я ничего не смог написать, да и говорить толком ни о чем не могу, а Слушать в состоянии лишь предпраздничную болтовню о Пасхе.
А ведь есть верное средство подавить в себе всякую радость и всякое ожидание, надо только уяснить себе, для чего я еду. По-моему, я не делал из этого тайны ни от себя, ни от Тебя, вот только не осмеливаюсь, сколь четко внутри себя ее ни вижу, до конца эту мысль додумать. Только эта неспособность додумать и составляет, в сущности, сейчас мое счастье. Я еду в Берлин ни с какой иной целью, кроме как с той, чтобы сказать и показать Тебе, введенной в заблуждение моими письмами, каков я на самом деле. Смогу ли я сам, лично, сделать это убедительнее, чем пытался сделать письменно? Письменно мне это не удалось, потому что я, сознательно и неосознанно, сам себе противился; но когда я предстану перед Тобой собственной персоной, тут уж ничего не скроешь, как ни старайся. Присутствие неопровержимо.
Итак, где я могу в воскресенье с Тобой встретиться? Если поездке моей все же что-то помешает, я самое позднее в субботу Тебе телеграфирую. Ты в субботу весь день на службе?
Я так восторженно начал это письмо, но потом неизбежный второй абзац встал у меня на пути и быстро привел меня в чувство.
Франц.
Читала ли Ты переписку Элизабет Баррет и Роберта Браунинга?[53]
20.03.1913
Нет весточки – и такое влечение к Тебе, и вдобавок к старым новые, внезапно возникающие угрозы моей незатейливой поездке. Каждую Пасху – я как-то об этом не подумал – происходят конгрессы всевозможных объединений, где обсуждаются вопросы страхования несчастных случаев, а представители нашего агентства должны выступать с докладами или, на худой конец, участвовать в дебатах. И сегодня действительно пришло два приглашения на такие мероприятия. Объединенное товарищество чешских мукомолов проводит в понедельник свое собрание в Праге, а Судетский союз чешских строителей – во вторник в Брно. Счастье еще, что это собрания чешские, а мой чешский более чем прискорбен, но, даже несмотря на это, мне очень настоятельно предлагали принять участие, да и по распределению должностных обязанностей в агентстве это прямое мое дело; к тому же на праздники выбор из тех, кого на такое собрание можно командировать, разумеется, не слишком обширен. Но я должен, должен Тебя увидеть, как ради Тебя, так и ради себя (пусть для каждого из нас и по совсем разным причинам). Как же мне недоставало Тебя вчера вечером! Каждый шаг по ступенькам лестницы давался с превеликим трудом, ибо не имел никакой связи с берлинской поездкой.
Франц.
21.03.1913
Ты мне не пишешь? На службе не было ничего (у нас сегодня рабочий день, поэтому и я Тебе писал на службу), но и дома ничего! Фелиция! И это при том, что нет еще никакой уверенности, что я еду; лишь завтра утром все решится, собрание мукомолов все еще надо мной висит. И где мне с Тобой встретиться, я тоже не буду знать, если и завтра письмо не придет. Если я поеду, то остановлюсь, по всей вероятности, в «Асканийском подворье», на Кёниггрэтцерштрассе. Вчера я узнал, что и Пик одновременно со мной тоже едет в Берлин. Для цели моей поездки это значения не имеет, но приятно будет ехать вместе с ним, а в Берлине он вряд ли сможет мне помешать, несмотря на то или благодаря тому, что знает и собрался навещать половину берлинского литературного света. Но когда я увижу Тебя, Тебя, Фелиция, и где? Возможно ли это уже в воскресенье утром? Только я должен как следует выспаться, прежде чем перед Тобой предстать. Как же опять мало я на этой неделе спал, моя неврастения и мои седины – все это во многом от недосыпания. Только бы мне перед встречей с Тобой как следует выспаться! Чтобы коленки не тряслись! Как, например, тряслись бы сейчас, увидься я с Тобой в нынешнем своем состоянии. – Впрочем, это уж совсем глупость, подобными разговорами с самим собой отнимать у себя же последние остатки самообладания, которое, возможно, еще пригодится. Итак, Фелиция, корреспонденты временно прощаются друг с другом, и тем двоим, что виделись полгода назад, суждено увидеться снова. Постарайся же вынести вид настоящего человека столь же терпеливо, как Ты выносила Твоего корреспондента, не более того! (Это совет того, кто очень Тебя любит.)
Франц.
Разумеется, Ты получишь, независимо от того, буду я в Берлине или нет, в воскресенье письмо от меня, или, скорее, Твоя матушка его получит. – Теперь, написав эти строки, я вижу в них какой-то омерзительный обман, но что делать – представление настоящего человека только начинается.
22.03.1913
Ничего еще не решилось.
Франц.
Берлин, 23.03.1913
Что происходит, Фелиция? Ты ведь должна была получить в субботу мое срочное письмо, в котором я извещаю Тебя о своем приезде. Не может же быть, чтобы именно это письмо вдруг затерялось? И вот я в Берлине, мне после обеда в четыре или в пять уже уезжать, часы бегут, а о Тебе ничего не слышно. Пожалуйста, пошли мне ответ с этим же мальчиком.[54] Можешь и телефонировать мне, если сумеешь сделать это незаметно, я сижу в «Асканийском подворье» и жду.
Франц.
26.03.1913
Любимая, большое, большое спасибо, мне действительно очень нужно сейчас утешение, и притом именно идущее от Твоего милого, нечеловечески доброго сердца. Сегодня напишу Тебе только эти несколькослов, от недосыпа, усталости и беспокойства я почти без памяти, а мне еще для завтрашнего суда в Ауссиге[55] надо проработать огромную стопку бумаг. И выспаться, обязательно выспаться, мне же завтра опять в полпятого вставать. Но если я завтра не начну Тебе свою исповедь, для которой мне нужно мужество, то есть покой, то уж послезавтра начну ее непременно.
Знаешь ли Ты, что сейчас, по возвращении, Ты для меня еще более непостижимое чудо, чем когда-либо прежде?
Франц.
28.03.1913
Милая Фелиция, не сердись на меня, что я так мало пишу, это не значит, что у меня нет на Тебя времени, напротив, с тех пор как я побывал в Берлине, в моей жизни не так уж много мгновений, которые бы целиком и до дна, со всем моим существом в придачу, не принадлежали Тебе всецело. Но вчера, увы, я был в Ауссиге, домой вернулся поздно и до того измотанный, что только просидел за столом совершенным истуканом. У меня за это время были периоды ужасного утомления. Когда голова на плечах будто чужая и вообще не человеческая. Ночью со среды на четверг, то бишь перед поездкой в Ауссиг, я, поскольку пришлось изучать бумаги, лег лишь в половине двенадцатого, но, несмотря на крайнюю усталость, заснуть не мог, еще и в час ночи я слышал бой часов, а в полпятого надо было уже вставать. Окно было открыто, в спутанных своих мыслях я четверть часа без передышки выбрасывался из окна, потом пошли поезда, и каждый, один за другим, переезжал мое распластанное на рельсах тело, углубляя и расширяя в нем две рубленых борозды – на ногах и на шее. Но зачем я пишу все это? Только ради того, чтобы притянуть Тебя к себе силой Твоего сострадания и насладиться этим счастьем, прежде чем настоящая моя исповедь все разрушит.
Как близко, со своей стороны, я узнал Тебя благодаря этой берлинской поездке! Я дышу одной Тобою. Зато Ты знаешь меня явно недостаточно, Ты, любимая, Ты, лучшая на свете, хоть мне и непостижимо, как могла Ты не разглядеть, не заметить того, что происходило прямо у Тебя перед глазами. Только из доброты? Но если возможно такое – тогда, наверно, и все возможно? Но обо всем этом я подробно напишу в другой раз.
Франц.
Франц.
Сегодня не было письма, может, дома лежит? Нетерпение убедиться в этом – еще одна причина, почему я сейчас заканчиваю.
Не могла бы Ты, Фелиция, написать мне, как соотносятся друг с другом впечатления, произведенные на Тебя вначале моими письмами, а потом моим личным появлением?
28.03.1913
…Я слишком долго видел Тебя наяву (хотя бы в этом отношении я время зря не терял), чтобы иметь теперь нужду в Твоих фотографиях. Не хочу на них глядеть. На фотографиях Ты приглаженная и помещена в некую отвлеченность, я же смотрел в Твое настоящее, человеческое, оживленное неизбежными неправильностями лицо – и тонул в нем. Как же мне теперь из этого омута вынырнуть и снова очутиться всего лишь среди фотографий!
И только к отсутствию вестей я по-прежнему не могу относиться спокойно. У меня ни в чем нет уверенности. Лишь в счастливую пору, когда пишется, я бываю хоть в чем-то уверен, а так мир всегда и во всем вершит свой чудовищный поход сугубо против меня. Я выдумываю множество объяснений отсутствию Твоего письма, перебираю их в уме сотни раз – вот так же, когда в отчаянии ищешь что-то и не можешь найти, сотни раз возвращаешься на одно и то же место. А вдруг с Тобой и вправду случилось что-то серьезное и меня, покуда я тут просто так околачиваюсь, на самом деле уже постиг тяжкий удар? И такие мысли крутятся в голове весь день, медленно, но неостановимо. Если с завтрашнего дня, любимая, я начну посылать Тебе нечто вроде дневниковых записей, пожалуйста, не сочти это за комедию. Там будут вещи, которые я не смог бы выговорить по-иному, нежели в форме беседы с самим собой, пусть даже и в Твоем тихом, дорогом моему сердцу присутствии. Когда я пишу Тебе, я, разумеется, не могу о Тебе забыть, как и вообще не могу забыть о Тебе никогда, но из того в некотором смысле полузабытья, в котором мне только и возможно это написать, я не хочу пробуждать себя даже упоминанием Твоего имени. Только прошу Тебя, Фелиция, стерпи все, что услышишь; пишу я сейчас безобразно, не могу писать, значит, буду вынужден высказать все грубо; несколько дней назад Ты сказала, что берешь на себя ответственность за все, а это вообще-то означало гораздо больше, чем просто терпеливо меня выслушать. Я попытаюсь все Тебе написать – за исключением того, о чем сам для себя написать бы устыдился. – А теперь всего доброго, любимая, да хранит Тебя Бог! Теперь я уже и Берлин немного знаю, называй мне все места, где Ты была.
Твой.
Апрель
31.03.1913
Уже поздно, отправляюсь спать, только вот еще пошлю привет и несколько росчерков пера Тебе, любимая, непостижимая возлюбленная моя. – Я пришел к мысли, что уже много лет недосыпаю и что эти вечные дергающие головные боли либо смогу вылечить сном, либо вообще уже от них не избавлюсь. В полном одиночестве, только с Твоим вчерашним письмом, совершил долгую прогулку, хотя мог бы пойти в обществе двоих знакомых, но я хотел побыть один, в прежние времена я хотел этого из кокетства, по глупости, по лености, и, будучи худо-бедно здоровым и бодрым парнем, с дурацким скучающим видом бродил по округе в одиночестве, теперь я один по необходимости и в немалой мере оттого, что тоскую по Тебе. Я ушел далеко от города, на склоне холма подремал немного на солнышке, дважды пересек Влтаву, много раз читал Твое письмо, бросал с обрыва камушки, любовался необъятными видами, какие открываются до самого горизонта только ранней весной, вспугивал любовные пары (он лежал в траве, она, заслоняя его, трепетала всем телом) – меня ничто не трогало, единственно живым во мне было Твое письмо у меня в кармане.
Лишь бы Ты была здорова, любимая, я так за Тебя тревожусь. Эта просьба освободить Тебя от писем навела меня на подозрение, что Ты не ходишь на службу. Может, это и правда так? Любимая, только не болей, я обещаю никогда больше не жаловаться, если Ты не будешь болеть. И спать так поздно не ложись, Ты так хорошо выглядела, такая свежая была, с таким румянцем на щеках, и все равно по Тебе видно было, что спишь Ты слишком мало. Любимая, дадим друг другу обещание до Троицы[56] всегда ложиться спать около девяти. Сейчас, правда, уже половина десятого, но все равно еще не совсем поздно, да и письмо Твое укрепило мои силы. Итак, доброй ночи, любимая, будем говорить это друг другу каждый вечер около девяти.
Франц.
1.04.1913
Главный, истинный мой страх – хуже этого, наверно, ничего уже ни сказать, ни услышать нельзя, – истинный мой страх в том, что я никогда не смогу обладать Тобою. Что в самом лучшем случае буду вынужден довольствоваться уделом до беспамятства преданного пса и только целовать Твою рассеянно протянутую руку, причем поцелуй этот будет не проявлением жизни, а лишь знаком отчаяния бессловесной твари, обреченной на немоту и вечную неблизость. Что я буду сидеть подле Тебя и, как это уже случалось, чувствовать дыхание и жизнь Твоего тела совсем рядом – но при этом, в сущности, быть от Тебя дальше, чем сейчас, в четырех стенах своей комнаты. Что, не в силах привлечь к себе Твой взгляд, всю жизнь буду ощущать его потерянным для себя безвозвратно, когда Ты смотришь в окно или задумчиво подпираешь ладонями подбородок. Что, рука об руку и внешне неразлучно с Тобой, объеду и увижу хоть весь свет – и ничто из этого не станет правдой. Короче – что навсегда останусь вне Тебя, как бы низко, опасно низко, Ты ко мне ни склонялась.
Если все это правда, Фелиция, – а мне это кажется правдой совершенно несомненной, – тогда у меня еще примерно полгода назад были все основания из последних сил стремиться расстаться с Тобой и столь же весомые основания страшиться поддерживать с Тобой всякие внешние отношения, поскольку следствием таковых отношений было бы только одно: моя тяга к Тебе разорвала бы те хлипкие узы, что еще удерживают меня, непригодного к этой жизни, на этой земле.
Заканчиваю, Фелиция, думаю, на сегодня я написал достаточно.[57]
Франц.
3.04.1913
Разумеется, Фелиция, это может быть просто случайность, что от Тебя сегодня не пришло письма, ведь вы вчера переезжали и у Тебя, наверно, ни секунды свободной не было.[58] С другой стороны, именно сегодня это не выглядит случайностью и означает, возможно, как раз неизбежность, причем на веки вечные.[59] Возможно, я вообще больше не получу от Тебя письма. Но потребности писать Тебе, что пустила корни в самую сердцевину моего существа, я, наверно, все же смею подчиняться – по крайней мере до тех пор, покуда не стану получать свои письма обратно нераспечатанными. Увидь же человека, который Тебе пишет, со всем хаосом, что копошится у него в голове!
Франц.
4.04.1913
По соседству с нами вот уже месяц или два живет один чешский писатель. Вообще-то он учитель, но пишет эротические романы, по крайней мере последняя его книга имеет такой подзаголовок, а на обложке изображена дама, жонглирующая пылающими сердцами. По-моему, книга так и называется – «Пылающие сердца». Сам не знаю почему, но я всегда представлял себе этого человека, до которого мне вообще-то и дела нет, маленьким чернявым пронырой. И еще недавно услышал замечание другого чешского писателя о нашем соседе, которое этому представлению по меньшей мере не противоречило. А высказался он в том смысле, что, мол, какие уж там эротические романы способен сочинить на своем провинциальном шестке школьный учитель с его суховатыми прописями вместо авторской манеры, без всякого знания светской жизни, человек, который дальше своей указки и не видел-то ничего, – смех один. И тут как раз я впервые сталкиваюсь с этим нашим соседом в лифте. Какой элегантный, просто на зависть красивый человек! Знаешь, чехи ведь стремятся следовать французскому стилю, и хотя стремление это обычно малость ковыляет в хвосте у обожаемой страны, потому что издалека не успевает уследить за последним криком моды, как раз подражание всему французскому в этом смысле наименее ущербно, ибо Франция – это в первую очередь традиция, и всякий прогресс свершается там настолько постепенно, в настолько непрерывном и ничего не утрачивающем русле, что даже подражатели идут с ним почти в ногу или, по крайней мере, сохраняя вполне приглядный вид. И вот я вижу перед собой господина с колоритной французской бородкой клинышком, в мягкой, будто вчера с Монмартра, шляпе, с легким, летящего покроя, пальто на руке, приятными манерами, живым, свежим взглядом – да на него просто любо-дорого поглядеть![60]
Ну вот, а это уже я, и я снова с Тобой, любимая Фелиция, и пытаюсь заговорить Тебя подобной вот чепухой. Любимая, я получил Твою телеграмму, и сперва мне показалось, будто она вообще написана тайным шифром. Ты получила в четверг мое письмо – и телеграфируешь мне так мило, спокойно, так ласково, что я вынужден из последних сил сдерживаться, лишь бы этим Твоим словам не поверить и не дать себя успокоить, особенно если учесть, что сегодня вечером и Макс, правда в другом, но весьма близком отношении, тоже пытался меня успокоить и на какое-то время даже успокоил почти. Любимая, это письмо, которое Ты в четверг получила, – в нем все правда, до самого донышка. Конечно, я сейчас такой дерганый, что даже и сегодня еще способен в нем усомниться, теперь, издали, оно кажется мне иногда каким-то подвохом. Но нет, любимая, нет, все это правда, в нем не художественные образы, а только факты. Так оно все и есть, именно так.