По правде говоря, мне даже жалко стало старого ротозея — уж очень он радовался, что варит помадку. Сказал, что уж много лет ее не пробовал, старуха его, дескать, все болеет, и у него вообще никакой семейной жизни нет. Но — господи боже ты мой! Я чуть было не сдохла с тоски! Представляете, пришлось мне эту помадку есть! Это мне-то! Ох, до чего же мне хотелось дать ему по шее! Он торчал у меня до самого отхода поезда! И еще требовал, чтоб я опять пела ему псалмы! Да, но самое-то смешное я чуть не забыла! Не успели мы сварить эту помадку, как безмозглый старикашка — сволочи эти пуритане, верно? — снова напяливает свой сюртук, где теперь вместо зеленых спинок лежат такие миленькие аккуратненькие кусочки газеты. Жи вотик надорвешь! Как будто, если он останется в одной рубашке да в жилетке, я на него польщусь. Но в конце концов я его спровадила. Я готова была поклясться, что он не станет открывать бумажник, пока не сядет в вагон и не заберется на верхнюю полку. Но он оказался подозрительным. Скажите честно, как по — вашему- хоть он и прикидывался святошей, но ведь это доказывает, что у него у самого были дурные мысли. Не успел он выйти на трамвайную, остановку — такси для этих проклятых жмотов не существует, — как тут же полез в свою кису, а там уже не прекрасные хрустики, а одна только газетная лапша.
Только я собралась смываться и — вы, конечно, посмеетесь, — стою, мурлыкая себе под нос один из этих псалмов, как вдруг он врывается ко мне с быком. И у него еще хватило наглости шухер поднимать! Будто он и не приставал ко мне вовсе. А потом уж такую рождественскую бодягу развел, что и деньги-то не его. Говорит, будто он собирал пожертвования, чтобы пристроить столовую и кухню к своей рассучьей независимой церкви! А бык хватает меня и ведет в участок.
Ну, да об этом я заранее позаботилась. Я давно еще договорилась с одним знакомым, что, когда понадобится, он внесет за меня залог, а я смоюсь из города, а деньги пришлю ему потом. Я так и хотела сделать, да только когда приехала в Нью-Йорк, то подумала, что этот мой друг, который внес залог, обойдется без этих денег, а я девушка бедная, и мне надо как-то выкручиваться. И в конце концов кто все это дельце обтяпал? Ведь я же, а не кто-нибудь, а он только деньги дал. И я никак не могла взять в толк, зачем мне тут себя обижать? А вы как думаете?
Но вот ведь какая несправедливость! Я-то думала, что для старого козла это был хороший урок — пусть в другой раз не ходит к незнакомым женщинам. Разве это не стоило тех денег, которых он лишился? И разве я не заработала свои семьсот долларов? Ведь заметьте, триста мне пришлось выложить своему напарнику только за то, что он у старика карманы обшарил.
И что бы вы думали? Попик едет домой и кончает жизнь самоубийством. Газеты сваливают все на меня, говорят, будто он не стерпел позора. Только я-то тут при чем? Судите сами. Знаете, что я думаю? По-моему, он наложил на себя руки, когда понял, что поступил против свой веры: он ведь был шибко верующий. Позвал быка, засадил меня в кутузку и, значит, продал Спасителя… Ведь тот же говорил: «Кто из вас без греха, пусть первым бросит в нее камень».
— Я еще точно не знаю, что буду делать, когда выйду отсюда. Может, займусь спиритизмом. Вот это фартовое дело. И сами понимаете: все по закону, да еще много добра людям делаешь. Конечно, обдираешь дураков, как липку, но ведь и в любом деле так, а зато эти старые хрычи и хрычовки прямо лопнуть готовы от радости, если им скажешь, что тетя Мария шлет им привет из рая!
И притом я сама верю в спиритизм. А вы разве не верите? Впрочем, конечно, я так и думала. В том-то и горе, что все вы слепы, как черви. Миссис Битлик и капитан Уолдо тоже такие же. Слишком уж вы материалистичны, чтобы услышать голоса с того света. Да, много раз я утешалась в своем горе — никто из вас и представить себе не может, что мне пришлось пережить, много раз я утешалась, беседуя с генералом Грантом или еще с какой-нибудь великой душой. Вот почему я в кичман и угодила — потому что материалисты, вроде вас и судей, попросту меня не понимают. Да, я думаю, из меня получится хороший медиум.
А еще я могла бы написать книгу. Про то, какая я была испорченная, как блатовала и как потом раскаялась. Уж поверьте, это я сумею! Я ведь все стоящие книги прочла. Держу пари, что знаю Фрэнка Гарриса,[132] Оскара Уайльда и Артура Брисбейна[133] не хуже, если не лучше любого университетского профессора. Да, мне бы надо заняться каким-нибудь хорошим, честным делом вроде исцеления молитвой или очищения душ. М-да. Я, наверно, была не очень хорошей женщиной. Понимаете, мой папаша меня ненавидел. Ну и отлично! Я ему покажу! Правда, он уже двадцать лет как сыграл в ящик, но я все равно ему покажу! Чтобы с ним расквитаться, я буду мстить каждому мужчине, какой только попадется мне под руку!
Энн прижалась лбом к стене тюремного коридора. — Значит, есть все-таки арестанты, не менее отвратительные, чем их тюремщики.
ГЛАВА XXVII
Первая из двух женщин, находившихся в камере смертниц, была повешена на следующий день после приезда Энн в Копперхед-Гэп. Казнили ее в одиннадцать часов ночи, но уже с семи часов вечера и до рассвета тюрьма была охвачена смятением, и Энн слышала, как заключенные кричали и колотили в решетчатые двери камер.
Лил Хезикайя, старухе негритянке, приехавшей в тюрьму вместе с Энн, ее зловещей сокурснице в этом университете обреченных, теперь осталось ждать всего лишь неделю, и возле нее был установлен круглосуточный караул смерти. Круглые сутки двое из девяти надзирательниц, не сводя глаз с Лил, сидели по два часа в коридоре у дверей ее камеры.
Одной из них была Энн.
Караульщицы сидели в креслах-качалках — такие попадаются в летних домиках на берегах озер.
Еще семь дней. Еще шесть. Пять. Через пять дней его величество Государство схватит это живое существо и лишит его жизни. Вот сидит эта женщина — старая, сморщенная, пепельно-серая, по всей вероятности, безумная и все же исполненная чуда жизни. Глаза, наделенные магическим даром зрения, благодаря которому только и существуют предметы; уши, способные различать тончайшие оттенки звуков; чрево, породившее крепких бронзовых сыновей; руки, которые ткали яркие коврики и месили кукурузные лепешки, — и через пять дней, через четыре, а теперь уже через три дня мудрое и могущественное Государство превратит ее в кучу бесчувственной разлагающейся плоти, гордясь своей местью и твердо веря, что, умертвив таким образом Лил Хезикайя, оно на веки вечные предотвратило все убийства в будущем.
Милостию божией — аминь — мы не неистовствуем, подобно язычникам, но, согласно кроткому учению Христа, объединяемся в один великий союз, дабы кротко лишать жизни старых костлявых негритянок — так давайте же споем «Страна свободных и родина смелых».
Да, Энн была вне себя. Она не одобряла убийство. Она сожалела, что эта старая сумасшедшая негритянка совершила убийство. Но ведь Лил не готовилась к нему холодно и бесстрастно, как это делаем мы, думала она.
Еще два дня. Еще сутки.
Ведущие пенологи штата вроде миссис Унндлскейт и доктора Эддингтона Сленка часто заявляли, что в своем просвещенном краю они избавились от варварского понятия мести по отношению к преступникам. Поэтому они установили караул смерти возле Лил Хезикайя, чтобы она не могла покончить жизнь самоубийством и тем лишить общество удовольствия ее умертвить.
Ее ни на секунду не оставляли в одиночестве. Лил должна была спать, думать, молиться, испражняться, размышлять о том, что на следующий день она будет мертва, под наблюдением скучающей Китти Коньяк, миссис Кэгс или какой-нибудь другой надзирательницы. Лил всю жизнь прожила в горах и привыкла к тишине горных долин. Она уже давно томилась в предсмертной агонии, потому что смерть день и ночь, день и ночь неотступно глядела на нее из назойливых глаз этих женщин.
Однако Лил, всегда любившая молиться, находила некоторое утешение в визитах тюремного священника преподобного Леонарда Т. Гэррн, который ежедневно приходил помолиться вместе с ней. Но, разумеется, мистер Гэрри был чрезвычайно занят и мог уделять ей не более пяти минут в день.
Стремительно прошествовав по коридору, он приветствовал Энн и миссис Кэгс следующей речью: «Добрый день, сударыни. Надеюсь, вы не слишком утомлены своим богоугодным делом! Ничего, скоро вы сможете отдохнуть. Остались всего только сутки!»
— Господи милосердный! — запричитала безумная старуха в камере. — Только сутки!
— Лил! — заметил мистер Гэрри. — Не забывай, что ты не должна поминать имя божие всуе.
Он вошел в камеру, но прислонился спиной к двери, стараясь держаться как можно дальше от Лил. Он был почти совершенно убежден, что у негров есть душа, но ему не нравился цвет их кожи.
— Итак, сестра моя, я пришел к тебе почти в последний раз и могу пробыть здесь минуту — не больше. И потому, если ты желаешь преклонить колена, то, как я уже сказал, преклони колена. Смилуйся, господь, над этой заблудшей душою. Прости ее, если есть ей прощение. Она раскаялась в тяжком грехе своем и потому простиееаминьспокойнойночилил.
Стремительно прошествовав по коридору, он приветствовал Энн и миссис Кэгс следующей речью: «Добрый день, сударыни. Надеюсь, вы не слишком утомлены своим богоугодным делом! Ничего, скоро вы сможете отдохнуть. Остались всего только сутки!»
— Господи милосердный! — запричитала безумная старуха в камере. — Только сутки!
— Лил! — заметил мистер Гэрри. — Не забывай, что ты не должна поминать имя божие всуе.
Он вошел в камеру, но прислонился спиной к двери, стараясь держаться как можно дальше от Лил. Он был почти совершенно убежден, что у негров есть душа, но ему не нравился цвет их кожи.
— Итак, сестра моя, я пришел к тебе почти в последний раз и могу пробыть здесь минуту — не больше. И потому, если ты желаешь преклонить колена, то, как я уже сказал, преклони колена. Смилуйся, господь, над этой заблудшей душою. Прости ее, если есть ей прощение. Она раскаялась в тяжком грехе своем и потому простиееаминьспокойнойночилил.
— Вы правда думаете, что он может меня простить? Правда? Правда?
— Да, да. Милосердие его бесконечно. Но мне пора.
В Копперхед-Гэпе не было правила, разрешавшего старостам отделений заменять надзирателей в карауле смерти, но Китти Коньяк обычно являлась заменять миссис Кэгс, и одну смену Энн и Китти дежурили вместе.
— Держись, старуха, — весело сказала Китти негритянке. — Выше голову. Ты ничуть не хуже всех остальных.
— Нет, что вы, мисс, — всхлипывая, ответила Лил. — Я была очень плохой женщиной. Я, наверно, заслужила свою смерть. Я не молилась как следует, вот в чем все дело. Проповедник мне говорил, чтоб я молилась больше, а я все-таки мало молилась. Мой старик, бывало, приходил домой пьяный и бил меня и дочку, а она вдова, и вот я молилась, и молилась, и молилась, чтоб он бросил пить этот самогон. Но он как увидит меня на коленях, так совсем взбеленится и давай бить меня каблуком, и тут, я думаю, вера во мне ослабела, и я не стала при нем молиться. Вот в чем мой грех, вот за что господь меня покарал — потому что от этого вера во мне ослабела, и однажды ночью, когда он пришел домой и стал пинать ногами больного внучка, я стукнула его кочергой, а когда он начал меня душить, так я и вовсе веру забыла и ударила его топором. Да, я была плохой женщиной, мисс.
— Ерунда, никакая ты не плохая, — зевнула Китти, закуривая запрещенную папиросу.
Покуда Энн размышляла, заметить ей папиросу или нет, Лил сердито встала, вцепилась руками в решетку и торжественно провозгласила:
— Я знаю, что хорошо, а что плохо! Я знаю, что я была, плохая и кто еще плохой! Я не такая, как вы! Ходят на высоких каблуках! Курят папиросы! Это адские факелы, вот что! Я тоже курила трубку, но я бросила курить ради моей веры, ради господа! Папиросы!
— Слушай, ты! — вскричала Китти. — Много ты знаешь про веру, хоть и умеешь топором размахивать! А известна ли тебе великая тайна спиритизма? Можешь ли ты вызывать духов? А я могу! Слушай, что я тебе скажу! Хочешь поговорить со своим зятем, который помер? Его звали Джозеф, и он любил твою подливку!
— О господи, мисс! Это правда! Он всегда ее любил! Ах, неужто он здесь? Может, он принес мне весть? Может, он замолвит словечко всевышнему за бедную старую грешницу?
— Китти! Перестаньте! Будьте осторожны! — прошептала Энн.
— Ничего, я отвалю старухе не весточку, а прямо конфетку на все пять долларов!
Лил с благоговением смотрела на хипесницу. Ее оживил наркотик надежды, который Китти состряпала из догадки о подливе и известной всей тюрьме биографии Лил. Обезьянья физиономия старой негритянки скорчилась в улыбку, ее исхудалые руки с выбеленными бесконечной работой ладонями затрепетали на прутьях решетки, и она возбужденно выкрикивала слова молитвы в унисон хипеснице, которая нараспев говорила:
— Джозеф велит тебе передать, что ты будешь в раю. Говорит, что поведут тебя туда архангелы.
— В раю! В раю! Аминь!
Еще двадцать один час, и эти сияющие, полные веры глаза станут тусклыми и бессмысленными, как вареные луковицы.
Доктор Артур Сорелла, тюремный врач, был похож на Эдгара По. Надзирательницы сплетничали, что он окончил университет Джонса Гопкинса и был преуспевающим городским врачом, из тех, что имеют по два паккарда, но когда от него ушла жена, начал пить. Этот человек, словно призрак, бродивший по коридорам, единственный из всего персонала был мягок с заключенными.
Когда доктор Сорелла зашел к Лил" Хезикайя, дежурившая с Энн долговязая рыжая надзирательница, двоюродная сестра одного из сенаторов штата, крепко спала, и Энн сказала:
— Доктор, сегодня вечером ее казнят. Осталось всего десять часов. Вы им перед этим не даете наркотиков? Но хоть ей дайте. Она так боится! Послушайте, как она молится!
— С удовольствием бы, если б мог. Вообще, если уж должна существовать смертная казнь, я бы давал этим беднягам возможность тихо и пристойно покончить с собой. Подсунул бы им какой-нибудь яд, чтобы они могли принять его, когда им вздумается. Но здесь я даже не смею дать им морфий. В доброе старое время тюремщик накачивал смертника джином, так что тот даже не замечал, когда его вздергивали. Но проповедники и добрые граждане нашего штата решили, что господь бог не сможет вдосталь насладиться своей местью, если грешник не будет трезвым и не осознает, что он с ним делает.
— Но не можете ли вы…
— Тссс! — Доктор Сорелла свирепо посмотрел на нее, потом взглянул на спящую надзирательницу. — Не будьте дурой! Я всегда им что-нибудь подсовываю. Если б я этого не делал, мне пришлось бы убить самого себя. Однако капитану Уолдо об этом лучше не говорить. Послушайте! Уезжайте отсюда! Одно из двух — или тюрьма вас убьет, или, что еще хуже, она вас затянет, и вы станете садисткой вроде капитана Уолдо. Только полюбезнее. Нет человека настолько доброго или настолько мудрого, чтобы устоять, если из года в год у него есть возможность пытать людей. Я дело другое, я человек конченый. Уезжайте! О господи, как мне хочется выпить!
Энн заглянула в камеру, где Лил Хезикайя подняла к небу жилистые руки, в экстазе созерцая своего бога.
— Мне тоже!
Не теряя времени на любезные тосты, оба с жадностью глотали жгучий самогон прямо из горлышка бутылки, которую доктор вытащил из внутреннего кармана пиджака.
В течение последних полутора суток, оставшихся до казни Лил Хезикайя, Энн приходилось почти все время дежурить у ее камеры, так как она была свободнее всех: кроме ведения счетов, она не имела важных обязанностей. Ей ведь не надо было следить, чтобы заключенные не бежали из тюрьмы, или заставлять их выполнять задания в мастерской. Короче говоря, делать ей было совершенно нечего, если не считать обучения арестанток, что, по словам миссис Битлик, было просто нелепой причудой.
За эти тридцать шесть часов Энн иногда сменяли, чтобы дать ей возможность поспать, однако она не могла сомкнуть глаз. Она лежала без сна в общей спальне, но видела не стены спальни и не отвратительную миссис Кэгс, которая, зевая, чесала у себя под мышками, а Лил Хезикайя, исполненную веры в бога.
В половине одиннадцатого, в зимний вечер, когда в коридорах стояла промозглая стужа, а ветер, словно арфа, пел в голых ветвях деревьев, миссис Битлик, миссис Кэгс и Энн направились к камере Лил Хезикайя. По знаку миссис Битлик дежурные надзирательницы встали и на цыпочках вышли.
При виде старшей надзирательницы Лил вскочила с колен. Она стояла, сгорбившись, уронив голову на свою тощую грудь, безостановочно шевелила пальцами и всхлипывала.
Три крепких женщины в синих форменных платьях распахнули двери камеры.
— Стой прямо, Лил. Снимай платье, — ласково сказала миссис Битлик.
Однако, чтобы снять с Лил все до нитки и надеть на ее темно-серое тело новое белье из грубого ситца и новое платье из черного сатина, надзирательницам пришлось ее поддерживать.
— Бога ради, возьми себя в руки! Не ты первая, не ты последняя! — в сердцах буркнула миссис Битлик, но тут же, обращаясь к Энн, извиняющимся тоном добавила:- Терпеть не могу в такое время делать замечания даже такой бабе, но люди, которые не могут смириться со своей участью, просто выводят меня из себя!
Без двадцати минут одиннадцать в камере появился его преподобие мистер Гэрри.
— Добрый вечер, сударыни! — бодро воскликнул он.
Расстелив на полу чистый носовой платок, он опустился на колени рядом с Лил, облаченной в новое черное сатиновое платье. Платье было фабричного производства, с кривыми швами.
Три надзирательницы стояли в коридоре. Мистер Гэрри читал молитву. Энн никак не могла уловить смысла — до нее доносился только набор обтекаемых слов: «Милосердный отец наш, прими к себе эту душу, за великое прегрешение наше».
Пока мистер Гэрри молился, в камеру проскользнул доктор Сорелла. Он пощупал у Лил пульс. Энн показалось, что он дал старухе какой-то шарик, и она торопливо сунула его в рот. Гримаса ужаса вскоре сошла с ее — лица, и она принялась кричать: «Да, да, господи! Аминь! Аллилуйя! Хвала господу!»