А потом пошел снег… (сборник) - Анатолий Малкин 2 стр.


Бег оказался не напрасным – хотя физкультурник Михаил, оторопевший от его прыти, уже ругался непечатно в голос, призывая к соблюдению необходимого темпа и графика, – послышался шум, он нарастал с каждой секундой, впереди развиднелось, и дорога вышла на край обрыва над ущельем, по дну которого бежала шумная горная речка. Лес остался позади, и вскоре они подошли к месту, где река, делая крутую петлю, оставляла за собой цепочку линз голубоватой прозрачной воды.

Гелий с ребятами понеслись к воде, сбрасывая на ходу одежду, не обращая внимания на крики проводника за спиной – почему тот кричал, он понял только после того, как, пробив толщу воды до дна, выскочил пробкой наверх с диким звериным воплем – вода оказалась ледяной. Нет, это не то слово, она вся состояла из пронзивших его тело ледяных игл – тысячи игл прошили его тело от лодыжек до глаз, и, задохнувшись от ужаса и восторга, он выпрыгнул на берег прямо к ногам Ольги.

Она сидела на берегу в длинном легком светлом платье, обхватив ноги руками, не двигаясь, хотя он, вынырнув из воды, мог видеть ее стройные, очень красивые ноги целиком, вплоть до белого лоскутка ткани в глубине, и, с интересом разглядывая его, шутила над тем, как стучат его зубы, и ужасалась количеству мурашек, усеявших его спину и руки.

Он лежал рядом с ней, отогреваясь на солнце и морщась от жеребячьих криков демонстрирующих свою удаль парней, тихо отвечал на ее расспросы о своей работе в Москве, о знакомых ему известных людях, но по какому-то внутреннему уговору они ни разу не коснулись его личной жизни, хотя она-то, как бы между прочим, уже сказала о своем муже и ребенке, ждущих ее в Омске.

Нанырявшись до икоты, парни разлеглись по всему берегу, пренебрежительно поглядывая на подошедшую группу солидных дядек с животами, привольно распиравших их рубашки. Засучив брюки, они робко пробовали воду белыми ногами, не решаясь в нее войти, несмотря на призывы своего инструктора, толстенной загорелой тетки, которая вовсю плескалась в кристальной воде, предлагая им освежиться перед входом в лес. Когда дядьки, так и не поддавшись на уговоры, с уважением обходя посиневших героев, ушли по дороге в лес, наступила тишина, глубину и гулкость которой оттеняли скрипучие переливы цикад и редкие крики чаек в вышине. Подумав, физкультурник объявил привал, и спальни номер пять и номер три, серьезно недоспавшие накануне, улеглись соснуть на выжженную беспощадным крымским солнцем сухую с зелеными проплешинами траву.

Гелий тоже раззевался, смущенно улыбаясь, но не в силах бороться с собой, извинился перед Ольгой и прикорнул, замолкнув на полуслове, – она не спала одна. Даже Михаил закемарил, надвинув шляпу себе на нос. На всякий случай оглянувшись по сторонам, она осторожно коснулась лохматых, жестких, как проволока, волос Гелия, потом накрутила вьющуюся прядь на указательный палец и, подождав, бережно отпустила ее не распрямившейся и улыбнулась. Потом она прилегла рядом с ним и смотрела в его лицо, как ей казалось, доверчивое и беззащитное, лежала близко-близко к его обветренным, потрескавшимся губам, а потом тоже уснула. Только чайки, залетевшие по своей надобности так далеко от моря, могли видеть их двоих, повернувшихся друг к другу – будто и не спали они, продолжая шептаться, – а рядом и поодаль, поодиночке и группами, под выцветшим синим небом, разметались тела их спящих попутчиков.

Но Гелию снилось плохое. Ему снились фотографии, горящие в пламени костра, фотографии, на которых лица его и жены в белом платье и фате, и священника, и иконы, корчились, изгибаясь от жара, покрывались коричневой патиной, а потом багровели, чернели, обугливаясь, и проваливались в дыры, выжженные огнем. Если он и представлял себе ад, про который читал у Данте, то, наверное, такой, в котором должен был бы видеть то, что он сделал собственными руками.

Мама жены и его мама тоже упросили их сходить в церковь и повенчаться после загса. И жена и он крещены были тайком. Она – в дачном месте, в убогой разрушенной церкви, где старинные лики проступали на стенах при морозах заиндевевшими лицами и где все необходимое для служб оборудовали почти тайком, в маленьком помещении свечной при входе. Его крестили под Винницей, куда на дачу увозила каждый год мама его и братьев и где за месячную пенсию бабки Фроси местный униатский поп совершил назло советской власти незаконный обряд. Но вдруг о венчании узнала подружка жены, а потом поползли слухи, и его вызывали на комсомольские комитеты, где он врал отчаянно, спасая себя, и со страха вывез все фотографии и метрики в лес и жег их до пепла на костре, приседая от страха, когда начинали громко трещать стволы деревьев. Вот тогда, видимо, ему и была назначена кара – всегда бояться, всегда делать не то, что хочет его сердце, и всегда видеть один и тот же сон.

Это стало его тайной, такой же, как тайна мамы о ее мелкопоместных дворянских родственниках, тайна национальности у отца, которую он прятал всю жизнь и которая, всплыв однажды, разрушила его карьеру, тайна бегства от раскулачивания у родителей жены, из-за которой ее мама была вынуждена всю жизнь жить с нелюбимым. Подобные тайны и теперь есть у каждого, но тогда такая тайна была рядом с позором и забвением. Его тайна душила его во сне, и, пытаясь вырваться из одеревенелого тела и мучаясь под обжигающим жаром, он начал каяться, еле ворочая опухшим языком, и очнулся от трубного звука.

Загорелый до черноты, развеселый физкультурник все трубил и трубил в свою блестевшую на солнце дудку, извлекая из нее короткие хриплые звуки, сообщавшие разомлевшим под солнцем туристам, что привал закончен.

Гелий смотрел на вскочившую Ольгу, на примятой щеке которой отпечаталась красным следом какая-то травинка, не вслушиваясь, слушал ее быстрый пересказ того, как он неожиданно заснул на полуслове, не закончив что-то интересное о Пугачевой, обещал обязательно продолжить, надевал рюкзак с тушенкой, который по жребию должен был тащить следующий километр, и понимал, что она рядом оказалась неспроста и это что-то будет значить для него, и не знал, должен ли он этого начинать бояться.

Дневной сон, как утверждают его адепты, очень способствует здоровью и пищеварению, поэтому народ взвыл, требуя положенного бутерброда, но архангел-физкультурник был неумолим, только разрешил наполнить фляги ледниковой водой, а потом погнал всех вниз, чтобы успеть выполнить норму движения до ночи.

Сначала они почти бежали вниз с крутого откоса, по высокой луговой траве, усеянной мелкими желтыми и голубыми цветами, потом вышли на тропу по узкой скале между двумя глубокими обрывами и осторожно выбирали путь на покрытом пылью известняке, потом добрались до просторной поляны, откуда открывался неописуемый вид на далекие хребты гор, покрытых лесом, и там долго фотографировались у кряжистой сосны, росшей на краю обрыва, на огромных валунах, разбросанных по траве, и на всех панорамных местах. Потом он передал рюкзак враз помрачневшему Марченко, отцепив его от крутощекой фигуристой оторвы с быстрыми, согласными на все глазами, и рванул вперед, в голову колонны, где следующие пять километров прошагал рядом с проводником, практически в одну ногу. Походы Гелий любил, еще в студенчестве вместе с геологической партией, где подрабатывал летом, мог легко махануть пешедралом и тридцатку километров в день. Когда солнце повернуло на ночь и начало нырять за верхушки гор, из-за поворота дороги показалась крыша базы, и физкультурник затрубил сигнал остановки на ночлег.

Ночь упала мгновенно, как это всегда бывает на юге, как будто кто-то неизвестный выдернул провод из розетки, и ослепительная бело-красная полоса света над горами потухла, как люминесцентная лампа, – накал ушел, но раскаленная спираль облаков над горами медленно остывала, потом мигнула раз, два и пропала в темноте.

Глаза привыкли не сразу. Сначала видны были только темные пятна фигур людей, рассевшихся за столами с едой, на улице. Только огоньки сигарет висели в темноте раскаленными угольками, бросая отсвет на губы и носы, потом разгорелись свечи на столах и в свете их проявились лица. А потом тот же неизвестный зашвырнул наверх пригоршню звезд, которые заиграли в остывающем воздухе протяженными острыми гранями далекого голубоватого света, купол неба провалился в бесконечность, и вдруг стали слышны голоса.

Быстро похолодало, и все полезли по сумкам за брюками и свитерами, а потом сгрудились у костра и долго, пока на гитаре у Карлуши Миллера не лопнули струны, пели что-то из пионерского детства, потихоньку теряя пару за парой, быстро растворявшихся в темноте, за освещенным костром кругом травы.

Он прятался от Ольги все это время, до привала. Он сознательно старался не оборачиваться, не искать ее глазами, не бросался помогать ей на спуске, уходил вперед, потому что боялся того, что начиналось, потому что боялся того, что обязательно будет после.

Он прятался от Ольги все это время, до привала. Он сознательно старался не оборачиваться, не искать ее глазами, не бросался помогать ей на спуске, уходил вперед, потому что боялся того, что начиналось, потому что боялся того, что обязательно будет после.

Карлуша посидел рядом с ними, самый взрослый в их компании человек и самый молчаливый и спокойный, пошуровал в костре кочергой, пуская в небо залпы лохматых искр. Он не ожидал того, что не могло случиться, и не хотел сердиться на Ольгу, которой понравился Энгельс, а не Карл, поэтому вздохнул и засобирался на базу, окошки которой еще светились в темноте тусклым светом керосиновых ламп.

И они остались около костра одни. В ней не было и капли того глупого самомнения, отчаянной бесшабашности, грубой раскованности, которые переполняли головы ее подружек по отряду, тех, кто без тени сомнения и даже с каким-то вызовом позволил увести себя в темноту. Она сидела, обхватив плечи руками, сгорбившись, и он решил, что ей холодно, и укрыл ее одеялом, и даже приобнял за плечи, а она не сопротивлялась и прислонилась к нему. И так они долго просидели, пока он не начал целовать ее и вдруг увидел, что она плачет. Она зашептала отчаянно, что не знает, почему так случилось, и чтобы он не думал, что это из-за него, и что она очень-очень хорошо к нему относится, но у нее всегда все не так, как у других, и вообще ей не надо было ехать сюда, потому что знала, чем все кончится, и что ей ничего и не надо, но он не такой, как другие, и ее потянуло к нему, и пусть он не обижается на нее, потом замолчала, повернулась к нему, обхватила крепко руками и начала целовать его сама, так сильно, что ломило в зубах. Они сидели у затухающего костра, и та сила, что толкала их друг к другу, начисто исключала осторожность и стеснение. Он чувствовал, как ее влечет к нему – это ее стремление было таким сильным, таким явственным, необычным и таким грубым неожиданно, что он почти покраснел, когда услышал свой нутряной глубокий рык, который потряс его, а потом неожиданно его начало трясти, как будто в мучительном ознобе, и подступило знакомое удушье, и он, задыхаясь, отстранился от нее инстинктивно, не в силах объяснить ничего вразумительно, и только бормотал какие-то извинительные слова.

Ольга, застыв, немного посидела молча, потом резко поднялась и опрометью убежала на базу. Он не знал, как быть дальше, накинул на плечи одеяло и ушел на край обрыва, на камни, где и провел остаток ночи.

Костер прогорел, пламя втянулось в багровые угли, которые начали покрываться сизым налетом пепла. Они еще долго мерцали своей раскаленной сердцевиной, а потом умерли, и густая темнота наконец смогла укрыть всех одиноких.

Утром с моря нагнало облаков, сначала ватных, белых, и идти без палящего, как сумасшедшего, солнца стало полегче, но очень парило и привалы становились все чаще и продолжительней.

Тропинки потихоньку сошлись в проселочную дорогу, наезженную какими-то повозками, но идти приходилось по обочине, остерегаясь обильных лошадиных каштанов и коровьих лепешек.

Ольга спряталась от него в толпе оживленно галдящих девчонок – даже натянула на голову вместо серенькой косынки широкополую, как у Мичурина, шляпу, – а он никак не мог найти повода, чтобы подойти к ней и хоть как-то объясниться.

Колонна почти догнала поднявшее несусветную пыль стадо коров, с задранными вверх хвостами над покачивающимися с боку на бок задницами – в этом жесте коренных крымчанок чудилось нечто ужасно пренебрежительное по отношению к ним, шляющимся без дела туристам. Видимо, эта мысль пришла в голову не только ему, потому что народ резко затормозил и начал так хохотать и свистеть, что коровы немедленно перешли на галоп, их огромные вымена, не успевая, взлетали по сторонам, как надутые резиновые перчатки. Растерявшийся пастух, мирно спавший в седле пузатой лошаденки, чуть не свалился на землю от неожиданности, завопил благим матом и, щелкая бичом, помчался за ними останавливать.

С горы затрубил Михаил, разворачивая их на тропинку в сторону от дороги и дальше на крутые ступеньки до входа в пещеры. От одного вида черной дыры, из которой веяло явственной прохладной свежестью, у него налился чугуном затылок, и пока раздавали и зажигали факелы, он стоял, разглядывая длинный темный ход в глубину горы, который вел в грот с подземным озером и пытался справиться с собой, соблазняя воображение виденной по телевизору картинкой прохода по пещерам среди свисающих вниз каменных узорчатых пик сталактитов, с которых падало множество прозрачных капелек воды, переливающихся в свете фонарей драгоценным блеском. Но ужас оказался сильнее. Растерянно улыбаясь, он стоял у входа, пропуская вереницу товарищей мимо себя, что-то подсказывая, куда-то направляя, вручая очередной зажженный факел, вовсю втянувшись в роль заботливого помощника физкультурника Михаила, пока не увидел Ольгу. Она прошла мимо, опустив глаза, а он сказал ей что-то веселое и ласковое, и, видимо, голос выдал его, потому что, отойдя на несколько шагов, она внезапно тревожно оглянулась, внимательно посмотрев на него. Он махнул ей в ответ приветственно рукой и, сжав зубы до боли, все же заставил себя войти в дыру и даже прошел десяток шагов вовнутрь, но как только ход круто пошел вниз, заметно сужаясь и теряя в высоте, в висках у него заломило, на лбу и спине выступила испарина, а потом отказали, ослабев, ноги. Он присел у стены, пытаясь переждать приступ и успокоиться, чтобы пройти этот путь, чтобы никто не догадался о его страхе, но одна мысль о том, что над головой висит гора тысячетонной тяжестью, парализовала его волю.

Из пещеры доносились возбужденные голоса ребят, постепенно отдаляясь и пропадая в глубине, а он медленно выползал, в буквальном смысле на четвереньках, к выходу.

Очнулся он от резкого запаха нашатыря и шлепков по щекам. Открыв глаза, он увидел над собой знакомые животы дядек и их толстенную проводницу с марлевой салфеткой в руке. Ее тяжелые пышные груди и круглое сдобное лицо с тройным подбородком висели так близко над ним, что новый приступ удушья охватил его и он закашлялся, пытаясь вырваться из пут убийственной для него заботы, но был слаб и не мог справиться, пока неожиданно не появилась Ольга, которая отогнала всех от него, грубя и извиняясь одновременно.

Второй раз он очнулся уже в тишине. Голова его лежала на ее коленях, и она осторожно гладила его по волосам. Он не открывал глаз и думал о том, как ему объясниться с ней, с этим, в общем-то, совсем пока чужим ему человеком, думал о том, зачем надо объясняться и почему он не может жить, как другие, просто и без особых сожалений о содеянном, и почему его так привязывает к людям, что встречи с ними становятся подобием медленной казни. Не открывая глаз, рассказал ей о том, что с ним происходит и почему так было прошлой ночью, и успокоился, жмурясь, как кот, под ласковым движением ее пальцев. Ноги у нее были уютными, на них было удобно лежать голове, и хотя она была близко, от нее не исходило никакой опасности. Он перевернулся, уткнувшись в ложбинку между ног, и тихо втянул в себя ее запах, нежный и терпкий, как у вербены. Она откинулась на спину, и он лег рядом с ней и начал осторожно целовать ее губы, потрескавшиеся на солнце. Зверь в его теле не дремал и заставлял руки прикасаться ко всему, что он хотел узнать, но она не сопротивлялась и, закрыв глаза, все позволяла им.

Потом раздались голоса возвращавшихся людей, она вскочила и, велев ему дожидаться, помчалась в пещеру, чтобы выйти к нему вместе со всеми.

Дожидаясь гомонящую на подъеме братию, он вальяжно развалился на траве, разглядывая темные дождевые облака, которые, тяжело переваливаясь через вершины гор, позли в сторону моря, окружая со всех сторон мирно светящее солнце, и думал о ней, о том, почему эта девочка стала так близка ему за несколько дней и почему он так хочет, чтобы она думала о нем хорошо.

По траве вышагивала ворона, которая явно целилась на роговой гребень, который обронила Ольга, и он дал ей подойти поближе, а потом так громко заорал по-тарзаньи – разучил этот крик еще в школе, зарабатывая себе авторитет у пацанов, – что до полусмерти перепугал физкультурника, который первым вынырнул из дыры, подслеповато щурясь на солнце. Ворона недовольно глянула на него искоса, отчетливо ответила ему, каркнув два раза в ответ, и спокойно зашагала в сторону.

Потом он отчаянно заливал ребятам, как пробежал пещеру по-быстрому, потому что был в ней не раз, и про путешествия по московскому подземелью и одесским катакомбам добавил, и был так весел и жив, что ничто его не выдало, тем более что дядьки и их животы еще бродили в глубине.

Дождь достал их как по заказу прямо на раскопках древнего города. Они только спустились с каких-то древних, в сплошной узорчатой резьбе каменных ворот, как начала падать сплошная, без разрывов стена воды, как будто наверху перевернули реку вверх дном. Наверное, так и начинался потоп. Все исчезло вокруг – и море, и горы, и небо, не говоря уже о домах, кораблях, дорогах и прочих ничтожных по сравнению с природой творения людей.

Назад Дальше