ПЕРСОНАЛЬНОЕ ДЕЛО КОММУНИСТА ЮФЫ - Некрасов Виктор Платонович 4 стр.


— А кто же, конечно, он. Я и сам-то об этом раньше подумывал, но он, рассказал, на личном примере все это проверил.

И Николай развил перед Леночкой довольно стройно сконструированную теорию человеческого неравноправия и своеобразного распределения благ, прав и обязанностей, в котором не последнюю роль играл марксизм-ленинизм.

— Слушай, мне пить хочется, — сказала Леночка, ей надоело все это слушать и действительно хотелось пить.

Николай натянул штаны и побежал к киоску, где продавали теплое позавчерашнее пиво.


7

Пятнадцатого июля был день рождения Абрама Лазаревича. Минуло шестьдесят лет.

Проснулся он в этот день рано, но долго не вставал. Лежал с закрытыми глазами. За окном неистово носились ласточки, пронзительно, по-своему голося, ворковали призывно голуби, Потом, матерно ругаясь, кто-то начал сбрасывать внизу во дворе какие-то ящики. А Абрам Лазаревич лежал и думал о том, что вот начался еще один день и неизвестно, чем его заполнить. И никуда не надо идти, отмечаться у табельщицы, раскладывать бумаги на столе, отвечать по телефону, ходить на совещания, ездить в Ново-Беличи на стройки. И давно он не видел уже всех своих сослуживцев, которые раньше в этот день, день его шестидесятилетия, повесили бы у него над столом вырезанную из какой-нибудь фотографии его физиономию и пририсовали бы к ней забавное туловище с ручками и ножками, и написали бы — этим занимался присяжный стенгазетный поэт, все тот же Саша Котеленец — забавный стишок, вроде: «Лазарь наш Абрамыч, шестьдесят вам уж сполна, выпьем же стаканыч доброго вина... Пусть будет всем нам жизни ваш пример образцом достойным деланья карьер...» Недавно он, кстати, встретил этого самого Сашу Котеленца. Бежал с авоськой в руках, полной картошки.

— Любуйся, жертва семейной эксплуатации, — деланно весело заулыбался он, размахивая авоськой, — и подумай только, за все это дерьмо три рубля, тридцать рэ на старые деньги. Хотел грибов еще сушенных купить. Так за такую вот вязочку, смотреть не на что, полтора карбованца, дешевле грибов называется...

Потом так, вроде мимоходом, спросил о житье-бытье.

— Перешел на пенсию? Великое дело. Солдат спит, а служба идет.

Абрам Лазаревич спросил кое о ком из бывших сослуживцев.

— Да что говорить, — Саша развел руками, — тянем лямку. Сидим, не дождемся пенсионного возраста. Мне вот еще целый год тянуть. Жду не дождусь. На рыбалку буду ходить, таких вот щук ловить. Ходишь небось?

— Дома все больше.

— Напрасно, напрасно. Рыбалка великое дело.

На этом и расстались.

Встречал он еще кое-кого, так же на ходу, на улице. Минут пять постоят, поговорят о том о сем, об очередном инфаркте, вреде жары для сердечников, неудачном замужестве чьей-то дочери, и ни слова о том собрании, как будто его и не было. Один только Лемперт, Лемперт, проповедовавший теорию «невысовывания», сказал ему:

— Послушай меня, старого мудрого ребе. Забери ты ото идиотское заявление и дело с концом. Нужен тебе этот Израиль, как прошлогодний снег. С арабами они и сами справятся, без тебя, поверь мне. Пусть этим Гуннар Ярринг занимается, он за это свои пару копеек имеет. Ну их всех к лешему.

Так, лежа, натянув одеяло на подбородок, думал Абрам Лазаревич обо всем этом, вспоминал и понимал, что всю эту канитель давно пора бы кончать, но вот почему-то не кончал, и ходил в райком, и вел эти бесконечные никому не нужные беседы в ожидании бюро райкома, а потом такой же тягомотины с другим следователем в обкоме — конца и края этому не видно. От всего этого становилось невыносимо скучно, и болела голова, и не хотелось уже ни в какие Израили и земли обетованные, а если и хотелось, то только чтоб не думать обо всем этом, и не видеть всех этих опостылевших презирающе-ненавидящих милицейских морд из ОВИРа, куда все еще надо было ходить наведываться и выслушивать в энный раз брезгливо роняемое: «Я ж вам сказала придти через месяц. У вас что, календаря нет, все пороги обиваете». Ох, как надоело, как надоело.

На старых, стоячих, еще дедушкиных часах, чудом почему-то не унесенных немцами, проскрипело, пробило восемь. Абрам Лазаревич встал, сунул ноги в шлепанцы и прошлепал на кухню готовить Борису завтрак. Тот еще спал, скинув на пол простыню и, как всегда, натянув на голову подушку, чтоб не слышать боя часов.

У него уже кончались экзамены — осталось еще два — математика и еще что-то, он уже не помнил что. Ох, уж эти экзамены, скорей бы они тоже кончались. Вчера, например, стали спрашивать парня о ближневосточном конфликте. Ну, ответь честь честью, как положено, не вдавайся в подробности и разъяснения. Так нет, этот лопоухий, пятнадцатилетний идиот задает учителю вопрос:

— Почему американская помощь Израилю называется подливанием масла в огонь, а наши ракеты и танки дружеской помощью борющемуся за независимость братскому арабскому народу?

Видали вы такое? Хорошо, учитель к нему неплохо относится и, как ни странно, наделен чувством юмора. «Ты газету «Правда» читай, — сказал он, — третью страницу, тогда все поймешь» — и поставил тройку.

Ох, Боря, Боря... Что с ним делать? Растет, молчит, все понимает. Стал какой-то замкнутый, серьезный, с товарищами по вечерам сидит, читают что-то недозволенное. Нашел у него недавно на столе «Дело Бейлиса». Потом спрашивал:

— Как же это так, никак не пойму. Царский режим, сатрапы, черносотенцы, антисемиты, «двуглавые орлы», пущены все механизмы, а человека признали невиновным?

— Хорошие защитники были. Маклаков, Карабчевский, Грузенберг, Зарудный, Григорович-Барский.

— Что ты говоришь! Как будто у Синявского и Даниэля были плохие.

— Тогда чего же ты спрашиваешь, если сам все понимаешь?

— Хочу все точки над «i» поставить. А у меня этих точек не хватает.

Вот как он стал отвечать, поганец.

А в это время другой «поганец», правда, уже двадцатилетний, Женька Баруздин, портил кровь своему отцу. Он стал «хиппи». Воспользовавшись каникулами, отрастил волосы до плеч, как у Герцена, по его словам, бороду, усы, ходил в черном свитере, невыносимой поношенности джинсах, и на все уговоры матери и отца лениво-презрительно отвечал:

— Просто у нас разные взгляды на жизнь. Меня тошнит от ваших газет с вечно улыбающимися с первых страниц передовиками. Тошнит от вашего стремления, безрезультатного, правда, до сих пор, к благополучию и сытым желудкам. К тому же, вы трусы. Всех боитесь — чехословаков, поляков, Гинзбурга, Галанскова, меня боитесь, себя самих. Кстати, отец, куда ты дел мою «Спидолу»? Все равно найду. А не найду — принесу другую. Или к Эдику буду ходить, там не так трясутся.

И ходил к Эдику и приходил потом с этим самым Эдиком и еще какими-то девицами, и начинали крутить магнитофон и ставить всяких там Высоцких и Галичей, от которых без ума.

Николай Александрович не на шутку встревожился. Хорошо еще водки не пьют — «мы, пахан, против допингов» — но и без водки весело предостаточно. Одних разговоров хватает.

— Пойми, Женя, — пытался он его совестить после того, как Василь Васильевич сказал ему как-то на бюро райкома: «Послал бы ты своего отпрыска в парикмахерскую, а то, право, неловко, орангутанга какого-то вырастил». — Пойми, что мне краснеть за тебя приходится, я все-таки занимаю определенное положение, со мной считаются, советуются, а сын паяц, да еще вбил себе в голову, что умнее всех.

— Если не умнее, то порядочнее. У меня на счету Юфы нет. У меня совесть чиста. Между прочим, он у вас что, больше не работает? Я его сына встретил, говорит, перешел старик на пенсию.

— Перешел. Шестьдесят уже.

— Кстати, на днях, кажется, стукнет. Борис мне говорил. Пятнадцатого, что ли? Вот предлагаю проявить заботу, внимание. У вас, по-моему, это принято: дать по шее, а потом с Первым мая поздравить или Седьмым ноября. Понес бы ему тортик или бутылку сухого «Надднiпрянського». От бывших «однополчан», так сказать.

И через неделю напомнил: «Сегодня, между прочим, пятнадцатое. Не забыл? Тортик, тортик...»


8

В этот вечер Абрам Лазаревич даже растрогался. Вечер был душный, предгрозовой. Тучи. Сначала бело-сизые, потом сизо-красные, красно-черные, долго ползли из-за крыш соседних домов, потом поднялся ветер, согнувший стоявшие под окном акации чуть не до земли, и после длительной этой подготовки полил, наконец, дождь. Не дождь, а лавина воды, какие бывают только в кинофильмах.

И в этот момент, когда, казалось, всех прохожих на улице должно было смыть, явились, все струившиеся потоками воды, промокшие до нитки, Коля Кудрявцев и с ним еще какой-то, бородатый. Принесли бутылку шампанского и еще какого-то, не то румынского, не то венгерского вина и завернутые в промокшую бумагу колбасу, холодец и баночку хрена.

— А мы к вам... По случаю, так сказать, знаменательного дня. Не прогоните? Все-таки промокли малость, не мешает и согреться.

Чувствовалось, что ребята малость «подзаправились», в чем, впрочем, сами признались: «Дождь вынудил, а тут как раз забегаловка». И, весело хохоча, стали в прихожей выкручивать рубашки и штаны.

Борька им помогал, показывал, куда вешать, был явно смущен и горд — не забыли, вот... Потом, натянув несколько тесные в подмышках борькины майки, уселись чинно на диван, поджав под себя длинные волосатые ноги.

— А это Леня Баруздин, — представил Николай Леню, — от имени, так сказать, вашей и бывшей моей парторганизации, я ведь оттуда ушел, не сошлись характерами, работаю теперь в автопарке. Ну, а вы как? Как здоровье?

— Да так, скрипим по-стариковски. Через месяц, вот, первую пенсию принесут.

— Ну а там как? — Николай кивнул куда-то в сторону. — С отъездом вашим?

— Хожу все. Анкеты переписываю. То это не так, то то... Борь, ты все-таки чистую скатерть постелил бы, разве мать не учила тебя, как надо гостей принимать. — Абраму Лазаревичу не хотелось говорить об ОВИРах и всем прочем.

Потом сели за стол и наполнили бокалы. Женя встал, еще не высохший, с прилипшими ко лбу волосами и очень серьезный.

— Мазелтов, — сказал он, и последующее говорил ни разу, даже чокаясь, не улыбнувшись. — Я хочу выпить, Абрам Лазаревич, за вас, за то, что вы такой, как вы есть. Пусть другие, в том числе и мой родитель, те, кто за благополучие и благоразумие, кто только думает об одном: «как бы чего не вышло», пусть они считают вас ненормальным. Пусть. Мы этого не считаем. Мы — это неопределившиеся, еще шарахающиеся и колеблющиеся, что-то нащупывающие, пока еще не нашедшие, но ищущие того, чего больше всего боятся наши родители. Мы хотим малого — свободы выбирать. И самим выбирать. Вы выбрали. Правильно или неправильно, но выбрали. И не отрекаетесь. Пусть же выбранное вами никогда не разочарует вас. За это я пью. Мазелтов!

Абрам Лазаревич почувствовал, что у него наворачиваются слезы. Отошел к окну и долго смотрел на бегущие внизу, во дворе ручьи. Дождь постепенно переставал.

Потом вернулся к столу и слегка волнуясь сказал, что очень тронут тем, что Леня сказал. И тем, что вообще пришли. Он, как они, вероятно, понимают, не придает никакого значения датам, и все же приятно. Приятно, когда не забывают, когда...

Он смутился и неловко, проливая на скатерть, наполнил опять бокалы.

— А насчет выбора? Думаю, что твои родители правы, считая меня ненормальным. Но очень уж надоело быть нормальным, поверьте мне. А если говорить совсем уж начистоту...

Но начистоту ему сказать не дали. Дождь кончился и явились гости, старые, еще институтские друзья Абрама Лазаревича, муж и жена с племянником-физиком, из категории тех, как сразу поняла молодежь, которые Абрама Лазаревича тоже считают ненормальным. На столе появился торт и еще одна бутылка.

Стараясь не обращать внимания на голые ноги Женьки и Николая, старые друзья заговорили сначала о дожде, потом об измучившей всех за последнее время жаре, вообще о перемене климата за последние годы, о том, что это результат ядерных испытаний и всяких там космических экспериментов, и тут племянник-физик, оседлав своего конька, стал нудно рассказывать о последних успехах в этой области. И стало совсем скучно.

— У тебя нет Галича? — спросил заговорщицки у Бориса Леня. — Хотелось бы нокаутировать старцев.

— Есть у Валеры, соседа. И маг есть.

— Принес бы.

Через минуту появился магнитофон, и комната заполнилась гитарой и приятным, комнатно-застенчивым, перебиваемым смехом и аплодисментами, голосом кумира всей молодежи.

Сначала все смеялись, слушая про товарища Парамонову, про вышедшую замуж за красавца-эфиопа регулировщицу Леночку, про истопника, рекомендующего «столичную» как верное средство от стронция, потом перестали смеяться.

«Мы похоронены где-то под Нарвой,

под Нарвой, под Нарвой...

тихо и грустно, а потом все громче и трагичнее зазвучал голос.

Мы похоронены где-то под Нарвой,

Мы были — и нет.

Так и лежим, как шагали попарно,

попарно, попарно;

Так и лежим, как лежали попарно.

И общий привет.

И не тревожит ни враг, ни побудка,

побудка, побудка,

И не тревожит ни враг, ни побудка,

умерших ребят.

Только однажды мы слышим как будто,

как будто, как будто,

Только однажды мы слышим как будто

Вновь трубы трубят.

Что ж, поднимайтесь, такие-сякие,

такие, сякие,

Что ж, поднимайтесь, такие-сякие,

Ведь кровь — не вода.

Если зовет своих мертвых Россия,

Россия, Россия,

То, значит, — беда.

Вот мы и встали в крестах и нашивках

нашивках, нашивках,

Вот мы и встали в крестах и нашивках

В снежном дыму.

Смотрим и видим, что вышла ошибка

ошибка, ошибка,

Смотрим и видим, что вышла ошибка,

И мы — ни к чему.

Где полегла в сорок третьем пехота,

пехота, пехота,

Где полегла в сорок третьем пехота,

Напрасно, зазря,

Там по пороше гуляет охота,

охота, охота,

Трубят егеря...

Все молча слушали, глядя кто в окно на раскачиваемые ветром акации, кто на бутылки на столе, кто на кончики собственных ногтей. Потом так же молча прослушали «Промолчи, промолчи, промолчи... Промолчишь, попадешь в первачи... Промолчишь, попадешь в богачи... Промолчишь, попадешь в палачи...»

— М-да, — задумчиво сказал пришедший гость, когда Боря выключил, наконец, магнитофон, — все это, конечно, грустно; рождает невеселые мысли, но еще грустнее, что увлекается этим наша молодежь, — он кивнул в сторону перематывавшего ленту Бориса и стоявшего с ним рядом Николая. — Может, мы в этом возрасте беспечнее были, а может, напротив, собраннее, целеустремленнее. Как ты думаешь, Ава? А годы тогда были тридцатые, нелегкие. Коллективизация, голод...

— Тридцать седьмой еще был впереди, — сказал Абрам Лазаревич, — а для них он уже позади, история. И дело врачей — тоже история.

Поговорили о врачах, Берии, небезызвестном Рюмине, которого уже все забыли.

— Кстати, — вставил Женя, — в последнем томе БСЭ, который только что вышел, на букву «Б» Берии вовсе нет. А в предыдущем издании, я видел у отца, в этом самом томе на букву «Б» лежит записка: возьмите ножницы или бритвочку, вырежьте страницы такие-то и такие-то и замените прилагаемым — Берингов пролив и еще что-то. Это вместо Берия. Отец, конечно, указание выполнил и кровавого тирана тут же сжег на спичке.

— А кто это Берия? — недоуменно спросил Николай.

— А кто такой Ягода, Ежов — тоже не знаешь? — поинтересовался Женя. Николай пожал плечами. — И чему вас в армии только учат?

Николай смутился и покраснел.

— Я вообще не очень-то того... Учиться еще надо.

— Научат вас, — мрачно сказал Женя, — «По ленинскому пути» Леонида Брежнева читай. Он сейчас на всех языках вышел.

Воцарилось неловкое молчание. Молодой физик, чтоб разбить его, разлил вино и сказал:

— Век живи, век учись, все равно дураком умрешь.

Взрослые ничего не сказали и молча выпили.

— Да, вот так-то, — Женя поставил свою рюмку на стол и тихо пропел: «И вышла ошибка, ошибка, ошибка... и трубят егеря».

— Трубят... — неопределенно сказал Абрам Лазаревич. Разговор явно не клеился. Гости посмотрели на часы. — Торопитесь, что ли? — спросил Абрам Лазаревич.

— Да... Еще одни именины сегодня. Урожайный день какой-то. — Раскланялись и ушли.

После их ухода стало как-то проще. Покрутили еще магнитофон, потом пили чай с принесенным тортом. Разошлись где-то после одиннадцати. Штаны и рубашки к тому времени уже высохли.

— Ну что ж, — пожимая ребятам руки, говорил Абрам Лазаревич. — Очень мне приятно было, что зашли. Не думал, никак не думал. Есть, значит, все-таки преемственность поколений.

— Только поколение не то, — рассмеялся Леня. — Наше, то есть. Недостаточно целеустремленное, малосведущее. Надо вот еще Николаю на Берию глаза открыть, а то темный он у нас еще. Пошли, что ли, Коля?

И ребята убежали, весело перепрыгивая через одну ступеньку.

Абрам Лазаревич подошел к окну, подышал посвежевшим после дождя воздухом, потом сказал:

— Помой-ка, Борь, посуду. А я полежу. Голова что-то закружилась с непривычки, — и лег на диван.


9

Прошло лето — жаркое, сухое, почти без дождей. Сердечники жаловались на него. Абрам Лазаревич тоже плохо себя чувствовал. Никуда они с Борей, как собирались, не поехали — куда-нибудь на юг, к морю. Нужно все еще было ходить к следователю, потом со дня на день откладывали бюро райкома. Состоялось оно где-то в начале сентября.

После него Абрам Лазаревич пришел разбитый, какой-то осунувшийся, сразу лег на диван.

— А обед? — встревожился Боря. — Я тут все приготовил. К супу даже гренки поджарил. Салат сделал из помидоров с огурцами.

— Спасибо, Борь. Погоди немного. Отлежусь малость... Дай мне стаканчик воды. И таблетку там, на столе, ты знаешь.

Назад Дальше