– Хорошо, бабушка.
– И накорми страуса.
– Хорошо, бабушка.
Она оставила веер в головах кровати и зажгла две свечи возле сундука с костями покойников. Бабка, уже во сне, запоздало распорядилась:
– Не забудь зажечь свечи Амадисам.
– Хорошо, бабушка.
Эрендира знала: раз бабушка начала бредить, значит, ее не добудиться.
Девочка прислушалась к завыванию ветра за стенами шатра, но, как и в прошлый раз, не угадала, что он принесет ей Несчастье. Когда вновь раздалось уханье совы, Эрендира выглянула в темень, и в конце концов ее мечта о воле взяла верх над грозными чарами бабушки.
Но не успела Эрендира отойти на пять шагов от шатра, как нос к носу столкнулась с фотографом, который привязывал пожитки к багажнику велосипеда. Его понимающая улыбка приободрила девочку.
– Лично я ничего не знаю, ничего не видел и не стану платить за музыку, – сказал фотограф.
Он поклонился на все стороны и уехал. А Эрендира помчалась прочь от шатра и скрылась в кромешной тьме, где сквозь ветер кричала сова.
На сей раз бабка незамедлительно обратилась к властям. Военный комендант чуть не вывалился из гамака, как только она в шесть утра ткнула ему в лицо письмо сенатора. Отец Улисса дожидался в дверях.
– Ну как, черт побери, я буду читать? – заорал он. – Меня этому не учили!
– Это рекомендательное письмо сенатора Онесимо Санчеса, – процедила бабка.
Комендант без лишних слов схватил винтовку, висевшую рядом с гамаком, и громовым голосом стал отдавать приказы подчиненным.
Через пять минут военная машина с солдатами неслась наперекор ветру, который заметал следы беглецов. Впереди, рядом с водителем, сидел сам комендант. Позади – голландец с бабкой, а на подножках с обеих сторон пристроились полицейские.
Недалеко от городка они задержали колонну грузовиков, крытых брезентом. Люди, прятавшиеся в кузовах, приподняли брезент и наставили на машину пулеметы и винтовки. Комендант спросил у водителя первого грузовика, на каком расстоянии отсюда им повстречался фермерский грузовичок с птичьими клетками. Водитель яростно рванул с места.
– Мы не легавые, – бросил на ходу, – мы – контрабандисты.
Когда перед самым носом коменданта проскочили один за одним закопченные стволы пулеметов, он поднял руки и улыбнулся.
– Стыдоба! – крикнул вдогон. – Хоть бы не разъезжали среди бела дня!
На борту последнего грузовика была выведена надпись: «Я мечтаю о тебе, Эрендира».
Чем дальше военная машина удалялась к северу, тем суше становился ветер, а солнце, озлившись на ветер, палило так, что в машине с поднятыми стеклами нечем было дышать от жарищи и пыли.
Бабка первая углядела фотографа, он жал изо всех сил на педали в том же направлении, и единственной защитой от солнечного удара ему служил носовой платок, повязанный на голову.
– Вон он! – заорала бабка. – В сговоре с ними, ублюдок!
Комендант приказал одному из полицейских заняться фотографом.
– Бери его и жди здесь, – сказал он. – Мы скоро вернемся.
Полицейский спрыгнул с подножки и, напрягая голос, дважды рявкнул: «Стой! Стой!»
Но из-за встречного ветра фотограф решительно ничего не услышал. Когда его обогнала военная машина, старуха сделала ему какой-то загадочный жест. Фотограф принял это за приветствие, улыбнулся и дружески помахал рукой. Не услышав выстрела, он перевернулся в воздухе и рухнул замертво с размозженной головой на велосипед, так и не узнав, за что и почему его настигла пуля.
Ближе к полудню преследователи увидели перья, которые уносило обжигающим суховеем. Прежде им никогда не встречались такие перья, но голландец тотчас признал их, потому что это были перья его птиц, повыдернутые ветром. Водитель изменил направление, нажал на газ, и через полчаса, а то и раньше они заметили на горизонте грузовичок.
Когда Улисс увидел в боковое зеркальце приближавшуюся машину, он попытался оторваться от нее, но ничего не мог выжать из мотора. Все это время они ехали без остановок и устали до полусмерти от бессонной ночи и жажды. Эрендира, задремавшая на плече Улисса, очнулась в страхе. Увидев машину, уверенно настигавшую их грузовичок, она с наивной отвагой схватила пистолет, лежавший в перчаточном ящике.
– Без толку, – сказал Улисс. – Это пистолет Френсиса Дрейка.
Он ударил по нему в ярости раз-другой и выбросил в окно. Комендантская машина обогнала разболтанный грузовичок с птицами, наголо ощипанными ветром, и, круто развернувшись, встала поперек дороги.
Я познакомился с бабкой и ее внучкой в пору их самого пышного расцвета, однако заинтересовался всеми подробностями этой истории много позже, когда Рафаэль Эскалона поведал нам в своей песне о ее трагической развязке, и мне подумалось – об этом стоит рассказать. В ту пору я торговал энциклопедиями и медицинскими книгами, разъезжая по провинции Риоача. Альваро Сепеда Самудио тоже мотался по этим краям, сбывая аппараты для производства охлажденного пива. Он усадил меня в свой грузовичок, сказав, что ему нужно поговорить со мной о чем-то важном, и, колеся по всем селениям, мы так много говорили о всяких пустяках и выпили столько пива, что не заметили, как и когда пересекли пустыню и очутились на самой границе. Там-то и стоял шатер бродячей любви, над которым красовались натянутые полотнища с призывными словами: «Нет слаще Эрендиры!», «Приходите снова – Эрендира ждет!», «Без Эрендиры жизнь не жизнь!». В нескончаемую очередь сбивались мужчины разного достатка и разных стран, и эта огромная очередь походила на змею с человечьими позвонками, которая, подрагивая в полудреме, растянулась через площади, дворы, крытые рынки и шумные утренние торжища, через все улицы суматошного города, где сновали заезжие торговцы. Каждая улочка была притоном, каждая развалюха – питейным заведением, каждая дверь – пристанищем беглых людей. Невнятная разноголосица музыки и протяжные выкрики уличных торговцев вливались истошным паническим ревом в одуряющий зной города.
Среди сонма бездомных бродяг и бездельников был и Блакман Добрая душа; взобравшись на стол, он просил найти ему живую гадюку, чтобы тут же на себе показать чудодейственные свойства изобретенного им противоядия. Была там и женщина, превратившаяся в паука за непокорство родителям. За пятьдесят сентаво она дозволяла себя трогать любому, кто желал увериться, нет ли обмана, и охотно отвечала на все вопросы, касаемые ее злосчастной судьбы. Был и посланец Вечной жизни, возвещавший о том, что скоро со звезд слетит на землю чудовищная летучая мышь, чье опаляющее серное дыхание нарушит весь порядок в природе и вынесет на поверхность воды все тайны со дна моря.
Единственной тихой заводью в городе был квартал с домами терпимости, куда докатывались лишь тлеющие угольки городской сумятицы. Женщины, прибывшие сюда из четырех квадрантов навигационной розы, зевали от скуки, слоняясь по опустевшим гостиным. Сидя в креслах в часы сиесты, они дремали и дремали под мерный шелест вентиляторов, и никто их не будил, чтобы заняться любовью, и беднягам только и оставалось, что ждать пришествия чудовищной звездной мыши. Внезапно одна из женщин резко встала и направилась к галерее, которая выходила на улицу и была увита лиловыми и алыми цветами на колючих стеблях. Внизу тянулась очередь к Эрендире.
– Эй, вы! – крикнула женщина. – Интересно, что, у нее иначе, чем у нас?
– У нее письмо сенатора, – отозвался кто-то из очереди. На крики и смех выскочили другие девицы.
– Который день, – сказала одна, – а очередь не убывает. По пятьдесят песо каждый, с ума сойти!
Первая, кто вышла на галерею, вдруг сказала:
– Как хотите, а я пойду посмотрю, что там из золота у этой малявки.
– И я пойду, – подхватила другая, – все лучше, чем без толку греть стулья.
За ними последовали остальные, и к шатру Эрендиры прибыла уже целая толпа разъяренных девок. Они ворвались в шатер и стали лупить подушками мужчину, который в те минуты самым наилучшим способом тратил свои кровные денежки, скинули его на пол и, взяв за ножки кровать, где лежала нагая Эрендира, вытащили ее на носилках прямо на улицу.
– Это произвол! – орала бабка. – Безродные твари! Дешевки! – А потом в сторону очереди: – На что вы годитесь, дохляки?! На ваших глазах такое творят над беззащитным существом… Яйца бы вам поотрезать, блядуны хреновые!
Она кричала, как оглашенная, дубася палкой всех, кто попадался под руку, но ее бешеные вопли тонули в криках и злых насмешках толпы.
Эрендира не смогла спастись от такого страшного позора – удрать не позволяла собачья цепь, которой бабка приковывала ее к кровати после неудавшегося побега. Но никто ее по дороге не мучил. Нагую Эрендиру медленно пронесли на ее алтаре под навесом по самым людным улицам, словно это аллегорическое шествие с кающейся грешницей в цепях, а потом сунули в раскаленную от зноя клетку посреди главной площади. Эрендира сжалась в комочек, спрятала в ладони сухие, без слезинки глаза и вот так лежала на самом пекле, кусая от стыда и бессильной ярости тяжелую цепь своего злосчастия, пока какая-то сердобольная душа не прикрыла ее рубашкой.
Это был один-единственный раз, когда я увидел ее воочию, но со временем узнал, что они с бабкой обретались в том пограничном городке под покровительством местных властей до тех пор, пока бабка не набила до отказа огромные сундуки. Лишь тогда старуха с внучкой покинули пустыню и двинулись к морю. Во все времена в этом царстве беспросветной нищеты никому не доводилось видеть такого скопища богатств. Нескончаемо тянулись запряженные волами повозки, на которых громоздилось пестрое барахло, как бы возрожденное из пепла сгоревшего особняка. Вдобавок к императорским бюстам и диковинным часам везли купленный по случаю рояль и граммофон с набором душещипательных пластинок. Индейцы шли по обе стороны, охраняя все это имущество, а духовой оркестр возвещал об этом победительном шествии в каждом городке.
Бабка сидела в паланкине, увитом разноцветными бумажными гирляндами, под сенью тяжелого церковного балдахина и непрерывно жевала зерна, которыми, как всегда, была набита ее матерчатая сумка. Бабкины габариты стали еще внушительнее, потому что она надела парусиновый жилет, в карманах которого, точно в патронташе, лежали слитки золота. Рядом с ней была Эрендира в ярком нарядном платье с золотыми блестками, но по-прежнему с цепью на щиколотке.
– Тебе грех жаловаться, – сказала бабка, когда позади остался пограничный город. – Наряды у тебя – царские, постель роскошная, собственный оркестр и прислуга – четырнадцать индейцев. Это же чудо, а?
– Да, бабушка.
– Когда я уйду от тебя, – продолжала бабка, – ты не будешь жить за счет мужчин, ты купишь дом в самом главном городе. И станешь свободной и счастливой.
Это был совершенно новый и неожиданный поворот в бабкиных взглядах на будущее. Но об изначальной сумме долга бабка не заговаривала, да и все как-то запуталось: сроки окончательной уплаты откладывались, а расчеты стали совсем мудреными. Эрендира ни единым вздохом не выдавала, что у нее на душе. Она молча сносила все постельные муки в едком тумане свайных селений, в зловонии от селитряной жижи, в лунных кратерах тальковых карьеров, а меж тем бабка без устали расписывала ее счастливое будущее, словно гадала на картах. Однажды вечером, выбираясь из мрачного ущелья, они уловили в ветре древний запах лавра, услышали обрывки ямайской речи и почувствовали жажду жизни, от которой защемило их сердца.
– Вот оно, гляди! – сказала бабка, жадно вдыхая прозрачное сияние Карибского моря, ибо полжизни провела в пустыне. – Нравится?
– Да, бабушка.
Там они и поставили шатер. Бабка проговорила всю ночь, так и не сомкнув глаз, и минутами тоска о невозвратном прошлом путалась в ее словах с видениями грядущего. Заснув наконец, она проспала дольше обычного. И проснулась, умиротворенная шумом волн. Но когда Эрендира усадила ее в ванну, бабка снова взялась пророчить, и ее истовые речи смахивали на горячечный бред.
– Ты станешь великой властительницей, – говорила, глядя на Эрендиру. – Самой знатной дамой, тебя будут боготворить твои подданные, почитать и превозносить самые высокие правители. Капитаны будут посылать тебе цветные открытки из всех портов мира.
Эрендира не слушала ее. Теплая вода, настоянная на душице, текла в ванну по желобу, проведенному с улицы. Эрендира, чуть дыша, с застывшим лицом черпала эту воду тыквенной плошкой и обливала бабкины намыленные телеса.
– Слава о твоем доме будет передаваться из уст в уста от Антильских островов до Голландского королевства, – вещала старуха. – И дом твой станет могущественнее президентского дворца, потому что в стенах твоего дома будут обсуждать государственные дела и вершить судьбы нации.
В этот момент в желобке вода вдруг исчезла. Эрендира вышла из шатра посмотреть, в чем дело. И увидела, что индеец, которому положено лить воду в желоб, колет дрова возле кухни.
– Холодная вода кончилась, – сказал он, – пусть остынет эта.
Эрендира подошла к плите, где стоял большой котел с кипящими благовонными листьями. Обернув руку тряпьем, она приподняла котел и поняла, что сумеет донести его без посторонней помощи.
– Иди, – сказала она индейцу, – я сама налью.
Эрендира еле дождалась, когда индеец выйдет из кухни, потом сняла с огня котел с горячей водой, насилу подняла его и собралась было вылить кипяток в широкий желоб, как вдруг раздался бабкин голос:
– Эрендира!
Ну будто она все увидела! Внучка помертвела от страха, и в последнюю минуту ее охватило раскаяние.
– Сейчас, бабушка, – сказала она, – я стужу воду.
Той ночью девочку допоздна терзали сомнения, а бабушка, уснувшая в жилете с золотыми слитками, до рассвета распевала во сне песни. Эрендира, лежа в постели, не сводила с бабки глаз, которые в полутьме горели, как у кошки. Потом она вытянулась, словно утопленница, с открытыми глазами, скрестив руки на груди, и, собрав все свои душевные силы, беззвучным голосом позвала:
– Улисс!
Улисс внезапно проснулся в доме среди апельсиновых деревьев. Он так явственно услышал зов Эрендиры, что бросился искать ее в полутемной комнате. Но, подумав минуту-другую, быстро сложил в узел свою одежду и выскользнул за дверь. Когда он крался по террасе, его настиг отцовский голос:
– Ты куда это?
Улисс увидел отца, озаренного лунным светом.
– К людям, – ответил юноша.
– На сей раз я не стану тебе мешать, – сказал голландец, – но знай, где бы ты ни скрывался, тебя найдет отцовское проклятие.
– Ну и пусть! – сказал Улисс.
Голландец смотрел вслед удалявшемуся по лунной роще Улиссу с удивлением, даже гордясь решимостью сына, и в его взгляде промелькнула довольная улыбка. За спиной голландца стояла его жена, как умеют стоять только прекрасные индианки. Когда Улисс хлопнул калиткой, голландец сказал:
– Вернется как миленький. Жизнь его обломает, и он вернется раньше, чем ты думаешь.
– Нет в тебе ума! – вздохнула индианка. – Он никогда не вернется.
Теперь Улиссу незачем было спрашивать дорогу к Эрендире. Он пересек пустыню, прячась в кузовах попутных машин. Крал что подвернется, чтобы было что есть и где спать, а нередко крал из любви к риску и в конце концов добрался до шатра, который на сей раз стоял в приморском селении, откуда были видны высокие стеклянные здания горевшего вечерними огнями города, а по ночам тишину нарушали прощальные гудки пароходов, уходивших к острову Аруба.
Эрендира, прикованная цепью к кровати, спала в той позе всплывшей утопленницы, в какой призвала юношу к себе. Улисс смотрел на нее долго, боясь разбудить, но взгляд его был таким трепетным, таким напряженным, что Эрендира проснулась. Они поцеловались в темноте и, не торопясь, с безмолвной нежностью, с затаенным счастьем ласкали друг друга, а потом, изнемогая, сбросили с себя одежды и, как никогда, были самой Любовью.
В дальнем углу шатра спящая бабка грузно перекатилась на другой бок и принялась бредить.
– Это случилось в тот год, когда приплыл греческий пароход, – сказала она, – с командой шальных матросов, которые умели делать счастливыми женщин и платили не деньгами, а морскими губками, еще живыми, и те потом ползали по домам и стонали, точно больные в жару, и когда дети плакали от страха, пили их слезы.
Старуха вдруг приподнялась, словно кто ее тряхнул, и села на постели.
– И вот тогда пришел он. Бог мой! – вскрикнула старуха. – Он был сильнее, моложе и в постели куда лучше моего Амадиса.
Улисс, не замечавший поначалу бабкиного бреда, испугался, увидев, что она сидит на постели. Эрендира его успокоила.
– Да не бойсь! – сказала. – Бабушка всегда говорит об этом сидя, но чтоб проснуться – такого не было.
Улисс положил ей голову на плечо.
– Той ночью, когда я пела вместе с моряками, мне показалось, что разверзлась земля, – продолжала спящая бабка. – Да и все, наверно, так решили, потому что разбежались с криками, давясь от смеха, и остался он один под навесом из астромелий. Как сейчас помню – я пела песню, которую пели тогда повсюду. Ее пели даже попугаи во всех патио.
И дурным, неверным голосом, каким поют лишь во сне, бабка завела песнь своей неизбывной печали:
Господи Боже, верни мне былую невинность, дай насладиться его любовью, как в первый день.
Только теперь Улисс прислушался к горестным словам старухи.
– Он явился, – говорила она, – с какаду на плече и с мушкетом, чтобы бить людоедов, как Гуатарраль – в Гвиану. И я услышала его роковое дыхание, когда он встал предо мной и сказал: «Я объездил весь свет и видел женщин всех стран и могу поклясться, что ты самая своенравная, самая понятливая и самая прекрасная женщина на земле».
Она снова легла и зарыдала, уткнувшись в подушку. Улисс с Эрендирой замерли в темноте, чувствуя, как их укачивает раскатистое бабкино дыханье. И вдруг Эрендира голосом твердым, без малейшей запинки, спросила:
– Ты бы решился убить ее?
Улисс, застигнутый врасплох, не знал, что сказать.