– Постарайся сейчас заснуть.
– Хорошо, бабушка.
Эрендира закрыла глаза и, глубоко вдохнув обжигающий воздух, зашагала, провалившись в сон.
Фермерский грузовичок, забитый клетками с птицей, катил по дороге, распугивая козлов, исчезавших в клубах поднятой пыли, и птичий гомон был потоком свежей воды в липком воскресном дурмане, окутавшем городок Святого Михаила Пустынника. За рулем сидел раздобревший фермер-голландец с задубелой от ветров кожей и медно-рыжими усами, которые он унаследовал от одного из прадедов. Рядом с ним сидел его первенец-сын по имени Улисс – золотистый юноша с отрешенными морскими глазами, похожий на падшего ангела. Голландец сразу заметил палатку, перед которой скопилась длинная очередь солдат местного гарнизона. Солдаты сидели на земле и, передавая друг другу бутыль, делали по глотку; их головы были прикрыты ветками миндаля, точно они прятались в засаде перед атакой.
Голландец спросил на своем заморском языке:
– За каким чертом здесь очередь?
– За женщиной, – простодушно ответил сын, – ее зовут Эрендира.
– Ты-то откуда знаешь?
– В пустыне все это знают.
Голландец вышел из машины у заезжего дома, а Улисс, чуть задержавшись, ловкими пальцами открыл отцовский портфель, брошенный на сиденье, и, вытащив оттуда пачку денег, рассовал их по карманам, а затем быстро закрыл замок. Той же ночью, пока отец спал, он вылез в окно гостиницы и, примчавшись к палатке Эрендиры, встал в очередь.
Вокруг шло великое гулянье. Пьяные в дым новобранцы плясали друг с дружкой, чтобы не пропадала дармовая музыка, а фотограф щелкал во тьме желающих, не жалея магниевую бумагу. Бабушка, следя за очередью, успевала пересчитывать банкноты, разложенные на коленях, и связывать их одинаковыми пачками, которые складывала в большую корзину. Солдат осталось с дюжину, но зато прибавились штатские. Улисс был крайним. У самого входа топтался солдат с угрюмым лицом. Бабушка его не пустила и даже не притронулась к его деньгам.
– Нет, милок, – сказала, – я тебя не пущу ни за какие сокровища! Ты – траченый!
Солдат был из дальних мест и ничего не понял.
– Как это?
– Ты – порчун, у тебя на морде написано.
Она отстранила его, не касаясь рукой, и пропустила следующего солдатика.
– Давай ты, драгун! – сказала она, добродушно улыбаясь. – И не особо задерживайся. Родина тебя ждет.
Солдат не успел войти, как тут же вышел, потому что Эрендира взмолилась, чтобы позвали бабушку. Бабка повесила на руку корзину с деньгами и скрылась в палатке, где было тесно, но опрятно, прибрано.
В глубине на походной раскладушке пластом лежала измученная, измазанная солдатским потом Эрендира, которую била мелкая дрожь.
– Бабушка, – прорыдала она. – Я умираю.
Бабушка тронула внучкин лоб и, убедившись, что жара нет, принялась ее утешать:
– Да осталось всего ничего. Не больше десятка.
Эрендира не заплакала, нет, она завыла, как загнанный зверек. И старуха, сообразившая, что девочка перешла за грань мучительного страха, стала ласково гладить ее по голове, приговаривая:
– Ну-ну, будет, будет. Беда в том, что ты еще малосильная. Умойся лучше шалфейным отваром, это кровь освежает.
Когда Эрендира затихла, бабушка вышла на улицу и вернула солдату деньги.
– На сегодня все, ребята! – сказала она. – Завтра к девяти – пожалуйста.
Солдаты и штатские, сломав очередь, разразились криками. Бабка, не убоявшись, решительно замахнулась своим жезлом на возмущенных клиентов.
– Ах вы изверги! Аспиды ненасытные! – надрывалась она. – Вы что думаете, она у меня железная? Вас бы на ее место! Кобели поганые! Выползки безродные!
Ей в ответ понеслась брань, куда более сочная, но она сумела взять верх над бунтовщиками и, опираясь на грозный жезл, не отходила от двери, пока не унесли лотки с фритангой и столики с лотереей. Старуха направилась было в палатку, как вдруг заметила Улисса, одиноко стоявшего в темноте безлюдного пустыря, где только что орали разъяренные клиенты; юноша, окаймленный зыбким ореолом, как бы выступал из ночного мрака в дивном сиянии собственной красоты.
– Ну а ты? – спросила бабка. – Где забыл свои крылья?
– Крылья были у моего дедушки, – ответил Улисс с детской простодушностью. – Только никто не верит.
Зачарованная бабушка глядела на него неотрывно.
– Лично я – верю, – сказала она. – Приходи утром с крыльями.
И вошла в палатку, оставив плененного страстью Улисса у дверей.
Эрендире немного полегчало после купанья. Перед тем как лечь, она надела коротенькую вышитую сорочку, но, вытирая волосы, все еще глотала слезы. Меж тем бабушка уже спала мирным сном.
И вот тут из-за спинки кровати медленно выросла голова Улисса. Эрендира увидела жаркие прозрачные глаза, но, прежде чем выговорить слово, утерла полотенцем лицо, думая, что это привиделось. Когда Улисс хлопнул ресницами, Эрендира еле слышно спросила:
– Ты кто?
Улисс приподнялся.
– Меня зовут Улисс, – сказал он. И, протянув украденные банкноты, добавил: – Вот они, деньги.
Эрендира оперлась обеими руками о кровать и, приблизив свое лицо к лицу Улисса, заговорила так, словно затеяла с ним веселую ребячью игру.
– Ишь какой! Встань-ка в очередь, – сказала.
– Я всю ночь простоял, – сказал он.
– А-а… Значит, жди до утра, – сказала девочка. – Мне знаешь как больно! Будто все почки отбиты…
В эту минуту во сне заговорила бабка.
– Вот уже двадцать лет, как не было дождя, – забормотала, – а тогда была такая страшная гроза, что ливень смешался с морской водой, и наутро, когда мы проснулись, в доме было полно рыб и ракушек, и твой дед, Амадис, царство ему небесное, своими глазами видел, как по воздуху проплыл светящийся спрут.
Улисс сразу спрятался за спинку кровати. Но Эрендира улыбнулась лукаво.
– Да не бойсь, – сказала. – Бабушка во сне говорит что ни попадя, но она не проснется, даже если земля дрогнет.
Улисс снова вырос из-за кровати. Эрендира, посмотрев на него с веселой ласковой улыбкой, быстро убрала с циновки несвежую простыню.
– Ну-ка, – сказала, – помоги мне сменить постель.
Улисс смело вышел из-за кровати и взял простыню за оба конца. Простыня была куда шире циновки, и Эрендире с Улиссом не сразу удалось сложить ее. Занимаясь простыней, они каждый раз приближались друг к другу.
– Мне до смерти хотелось тебя увидеть, – сказал он. – Кругом говорят, что ты невиданная красавица, и это – правда!
– Но я скоро умру, – сказала девочка.
– Моя мама говорит, что те, кто умрет в пустыне, попадут в море, а не на небеса, – сказал Улисс.
Эрендира свернула грязную простыню и положила чистую, выглаженную.
– А я не знаю, какое оно, море…
– Оно как пустыня, но из воды, – сказал Улисс.
– Значит, там нельзя ходить?
– Мой папа знал одного человека, который ходил по воде, – сказал Улисс, – но это было давным-давно.
Эрендира слушала как зачарованная, хотя ее клонило в сон.
– Приходи рано утром и будешь первым, – сказала.
– Мы с отцом уезжаем на рассвете, – сказал Улисс.
– И больше не вернетесь?
– Кто знает, когда, – ответил юноша. – Мы тут совсем случайно, потому что сбились с дороги на границу.
Эрендира задумчиво глянула на спящую бабушку.
– Ладно, – сказала, – давай деньги.
Улисс протянул ей все бумажки. Эрендира сразу легла на постель, но Улисс не тронулся с места. В самую ответственную минуту он оробел и не мог унять дрожь.
Эрендира потянула его за руку, но тут поняла, что с ним случилось. Ей хорошо был знаком этот страх.
– Ты в первый раз? – спросила.
Улисс не ответил, лишь улыбнулся потерянно и виновато.
– Дыши глубже, – сказала Эрендира. – Такое бывает поначалу, а потом хоть бы что.
Она уложила его рядом и, раздевая, успокаивала, как ребенка.
– А звать тебя как?
– Улисс.
– Не наше имя, вроде как у гринго…
– Нет, как у одного мореплавателя.
Сняв с Улисса рубашку, Эрендира покрыла его грудь быстрыми поцелуями и принюхалась к коже.
– Ты будто из золота, – удивилась. – А пахнешь какими-то цветами.
– Нет, наверно, апельсинами, – сказал Улисс и, сразу успокоившись, улыбнулся загадочно. – Птицы – это для отвода глаз, – добавил, – а на самом деле мы контрабандой возим через границу апельсины.
– Разве апельсины – контрабанда?
– Наши – да! – сказал Улисс. – За каждый платят пятьдесят тысяч песо.
Эрендира впервые рассмеялась за такое долгое время.
– Что мне больше всего нравится в тебе, – сказала, – это как ты всерьез рассказываешь такие небылицы.
Она вдруг оживилась, сделалась разговорчивой, будто этот невинный юноша враз сумел изменить не только ее настроение, но и склад характера.
Бабушка, в самой близи от роковой встречи, по-прежнему говорила во сне.
– И вот в первых числах марта тебя принесли домой, – бормотала, – ты походила на ящерку, завернутую в пеленки. Амадис, твой отец, еще молодой и красивый, так ликовал в тот день, что велел нагрузить цветами двадцать телег. Он ехал по улицам, крича от радости и разбрасывая эти цветы, отчего весь городок стал золотистым, как море.
Старуха бредила с неослабной страстью несколько часов кряду. Но Улисс ничего не слышал, потому что Эрендира любила его так горячо, так искренне, что потом стала любить за полцены, а потом до самого рассвета – даром.
Миссионеры, подняв распятия, встали плечом к плечу посреди пустыни. Ветер, такой же свирепый, как ветер Несчастья, трепал их холщовые монашеские одеяния, их клочковатые бороды и грозился сбить с ног. За ними высилась монастырская обитель в колониальном стиле с маленькой колокольней, выступавшей за суровыми оштукатуренными стенами.
Самый молодой миссионер, их глава, указал перстом на глубокую трещину в затвердевшей глине:
– Эту черту не переступать!
Четыре индейца, что несли бабку в дощатом паланкине, сразу остановились.
Старухе было уже невмоготу сидеть на неудобной скамье, ее замучили зной, пыль и липкий пот, но в лице оставалась все та же природная гордость. Эрендира шла рядом. За паланкином следовали гуськом восемь индейцев с тяжелой поклажей, а замыкал шествие фотограф на велосипеде.
– Пустыня – ничья! – изрекла бабка.
– Она Богова, – ответил миссионер. – А ваш богомерзкий промысел попирает Его святой закон.
Бабушка тотчас распознала чисто кастильский выговор и решила уйти от лобового столкновения с миссионером, дабы не набить себе шишек о твердость его духа. Она сразу сменила тон:
– Не понимаю, о чем ты толкуешь, сынок.
Миссионер кивнул в сторону Эрендиры:
– Эта девочка – несовершеннолетняя.
– Но она – моя внучка!
– Тем хуже, – отрезал монах. – Отдайте ее под наше покровительство добром, иначе мы предпримем другие меры.
Бабка не ожидала такого оборота дела.
– Что ж, благородный сеньор, – отступилась она в испуге. – Но рано или поздно я тут проеду, увидишь.
Спустя три дня после встречи с миссионерами, когда Эрендира с бабушкой спали в деревушке по соседству с монастырем, к их палатке осторожно и беззвучно подползли боевым патрулем шесть невидимых в ночи существ. Это были послушницы в балахонах домотканого полотна – сильные молодые индианки, которых выхватывал из темноты зыбкий лунный свет.
Не задев тишины, послушницы накрыли спящую Эрендиру москитной сеткой и осторожно вынесли, как большую, но хрупкую рыбу, попавшую в лунный невод.
Не было способа, который не испробовала бабка, чтобы выманить девочку из монастырской обители. И лишь когда не оправдались все ее планы, от самых простых до самых хитроумных, она обратилась за помощью к гражданским властям, которые единолично представлял человек в военном чине. Она застала его в патио, голого по пояс, в тот самый час, когда он расстреливал из винтовки тучку, одиноко темневшую в раскаленном небе. Местный правитель, оказывается, пытался продырявить ее, чтобы пошел дождь, но все же прервал бесплодную стрельбу, чтобы выслушать старуху.
– Я ничем не могу помочь, – сказал. – Миссионеры по закону имеют право держать у себя девочку до ее совершеннолетия. Или пока ее не отдадут замуж.
– Так зачем, собственно, вас держат алькальдом? – спросила бабка.
– Чтобы я добился дождей.
Поняв наконец, что одинокая тучка за пределами его досягаемости, он бросил свое государственное дело и целиком занялся бабушкой.
– Вам главное – найти государственного человека, который мог бы за вас поручиться. Кого-нибудь, кто в письменном виде удостоверит вашу моральную устойчивость и добронравие. Вы, случаем, не знакомы с сенатором Онесимо Санчесом?
Бабка, сидевшая под палящим солнцем на табурете, слишком узком для ее монументального зада, сказала с величавой яростью:
– Я беззащитная женщина, брошенная на произвол судьбы в этой огромной пустыне.
Алькальд жалостливо скосил на нее правый глаз, сощуренный от жары.
– Тогда не теряйте зря времени, сеньора, – сказал, – поставьте на этом крест.
Но не тут-то было. Бабка поставила свою палатку напротив монастыря и села думать думу, будто воин, решивший в одиночку взять приступом город-крепость. Бродячий фотограф, который уже хорошо знал нрав старухи, приладил свои вещички к багажнику и собрался в путь. Но призадумался, увидев, как она сверлит глазами монастырь, сидя на самом солнцепеке.
– Поглядим-посмотрим, кто первый не выдержит, – сказала бабка, – я или они.
– Они здесь три сотни лет и ничего – выдерживают, – бросил фотограф, – так что я поехал.
Только тут бабушка заметила велосипед с привязанной поклажей.
– Куда едешь?
– Куда глаза глядят. Свет велик, – сказал фотограф и поехал.
– Не так уж велик, как тебе думается, неблагодарный мерзавец.
Бабка озлилась и даже не повернула головы в его сторону, боясь хоть на миг отвести взор от монастыря. Она не сводила глаз с его стен в течение многих дней, раскаленных добела, и многих ночей с шалыми ветрами; она смотрела на монастырь неотрывно, даже в дни духовных упражнений, когда из монастыря не вышла ни одна живая душа. Индейцы сделали возле ее палатки пальмовый навес и привязали там гамаки. Но бабка бодрствовала допоздна, восседая на троне, и, когда ее одолевал сон, жевала и жевала сырые зерна, доставая их из сумки, пришитой к поясу, с победной невозмутимостью лежащего быка.
Однажды ночью совсем рядом медленно проехала колонна крытых грузовиков, освещенных гирляндой цветных фонариков, которые придавали им вид призрачных сомнамбулических алтарей. Бабка тут же смекнула, что к чему, потому что они были в точности как грузовики ее Амадисов. Последний, чуть отстав от колонны, остановился, из кабинки вылез водитель, чтобы поправить груз в кузове. Он был одной масти с ее Амадисами – та же шляпа с круто загнутыми полями, те же сапоги за колено, два патронташа на скрещенных ремнях, два пистолета и карабин. Поддавшись искушению, бабка окликнула водителя:
– А знаешь, кто я?
Он навел карманный фонарик и, глядя на ее помятое от бессонных ночей лицо, на погасшие от усталости глаза, на повисшие лохмы волос, увидел женщину, о которой, вопреки ее возрасту, вопреки безжалостному свету фонаря, можно сказать, что в свои годы она была неземной красавицей. Когда водитель удостоверился, что видит ее впервые в жизни, он погасил фонарик.
– Могу поручиться, что вы – не Пресвятая Дева Скоропомощница.
– Какая Дева, – сладким голосом сказала бабка, – я – Дама.
Водитель невольно схватился за пистолет:
– Чья Дама?
– Амадиса Первого.
– Стало быть, вы с того света, – сказал он настороженно. – А что вам, собственно, надо?
– Помогите мне вернуть мою внучку, внучку Амадиса Первого, потому что ее упрятали в монастырь.
Водитель понемногу справился со страхом.
– Ты ошиблась дверью, – сказал он, – и если считаешь, что мы вмешиваемся в дела Бога, значит, ты не та, за кого себя выдаешь, и в глаза не видела Амадисов, да и не смыслишь ни уха ни рыла в нашей работенке.
В тот предрассветный час бабка почти не спала и, кутаясь в шерстяную шаль, жевала зерна. Мысли ее путались, и бред неудержимо рвался наружу, но она не смыкала глаз и все сильнее прижимала руку к сердцу в страхе, что ее задушат воспоминания о доме с алыми цветами у самого моря, где она была счастлива. Так она просидела до той поры, когда пробил первый удар монастырского колокола, когда зажглись в окнах первые огоньки и вся пустыня наполнилась запахом хлеба, испеченного до утреннего благовеста. Вот тут бабка сдалась усталости и вверилась обманной надежде, что вставшая чуть свет Эрендира только и думает, как бы удрать и вернуться к ней.
Меж тем Эрендира спала крепким сном все ночи с тех пор, как попала в монастырь. Ей остригли волосы садовыми ножницами почти наголо, обрядили в домотканый балахон, какой носили затворницы, всучили в первый же день ведро с разведенным мелом, швабру и велели белить ступени лестниц после каждого, кто по ним пройдет. Это был адский труд, потому что по лестницам беспрерывно подымались и спускались миссионеры в грязных ботинках и послушницы с корзинами, но после смертной галеры, какой стала для девочки постель, все дни в монастыре казались ей светлым воскресеньем. Да и не она одна возилась до поздней ночи, потому что монастырь клал все силы не столько на борьбу с кознями Дьявола, сколько на борьбу с пустыней.
Эрендира видела, как послушницы-индианки ловко бьют по загривку коров, чтобы стояли смирно, пока их доят, видела, как прыгают часами на досках, отжимая сыр, как помогают окотиться козам. Видела, как они, взмокшие от пота, точно портовые грузчики, таскают воду из дальнего источника, как усердно поливают огород, который другие послушницы развели, отчаянно мотыжа каменистую почву пустыни, чтобы вырастить хоть какую-то зелень. Своими глазами она видела преисподнюю монастырской пекарни и монастырской гладильни. Видела монашенку, которая, погнавшись во дворе за боровом, схватила его за уши, споткнулась, и боров волок ее в жидкой грязи, пока не подоспели две послушницы в кожаных фартуках и одна из них не заколола его мясницким ножом. Все трое были заляпаны с ног до головы кровью и глинистой жижей. Эрендира видела в дальнем углу монастырской больницы чахоточных монашек в смертных рубашках; сидя на террасе, они смиренно вышивали простыни для новобрачных, ожидая последней воли Всевышнего, а тем временем отцы-миссионеры произносили душеспасительные проповеди в песках пустыни. Эрендира жила незаметно, в тени, открывая каждый день все новые и новые воплощения ужаса и красоты, о которых даже и не подозревала в узком мирке опостылевшей постели, и никто – ни самые бойкие, ни самые тихие послушницы не могли добиться от нее ни слова с тех пор, как она попала в монастырь. Однажды утром, разводя в ведре мел, Эрендира услышала струнную музыку, которая показалась ей прозрачнее, чем свет в пустыне. Ошеломленная этим чудом, она заглянула в огромный пустой зал с голыми стенами и большими стрельчатыми окнами, сквозь которые врывалась, дробясь и оседая, ослепительная ясность июня. И увидела посреди зала монашенку поразительной красоты – она ей никогда не встречалась, – которая играла на старинном клавесине Пасхальную ораторию. Эрендира слушала чуть дыша, не мигая, и очнулась, когда зазвонил колокольчик к трапезе. После обеда она белила ступени, пока не дождалась часа, когда послушницы угомонились и перестали сновать вверх-вниз, и вот, оставшись наконец одна, там, где не было ни единой души, впервые за все это время сказала вслух: