Про Клаву Иванову - Владимир Чивилихин 10 стр.


- Значит, ты просто боишься? - Глухарь жалостливо, мигая синими веками, посмотрел на Жердея и устало опустился в кресло.

- Ну хорошо, хорошо, - пробормотал Жердей. - Делайте.

Но старый котельщик все смотрел на него, и от этого испытующего взгляда снизу некуда было деться. "Что он так смотрит-то? И на самом деле, неизвестно еще, как отнесутся к этой штуке, ее можно будет по-разному толковать. Уже ведь согласился, и старик это понял по губам, что ли? Видно, осуждает за слабость".

"Я человек, - написал, улыбаясь, инженер. - И ничто человеческое мне не чуждо".

Глухарь взглянул в блокнот, сердито повел бровями.

- Слушай, ты с какого года?

"С 34-го, - черкнул Жердей. - А что?"

- Понятно дело, - глаза старика уже смеялись. - А я с двадцать четвертого.

Инженер недоуменно глянул на него, потом понял, что имел в виду старик, и тоже засмеялся.

"Выходит, я еще не родился".

- Выходит. А пора уже. Крестного надо?

Получить у Глухаря рекомендацию для вступления в партию считалось на станции большой честью. Его крестники работали кондукторами, смазчиками на путях, но больше всего, понятное дело, было их в депо. Иногда старик сам предлагал свою рекомендацию, как в этот раз Жердею, а со мной, к примеру, даже предварительного разговора не вел. Сунул уже написанную рекомендацию, как будто знал, что я собрался просить именно у него. Хоть уже порядочно времени прошло, однако до сего дня поражаюсь - ведь ни единой душе тогда я ничего насчет этого не говорил. Написал он хорошо, коротко. Я, помню, растерялся даже, взял у него блокнот.

"Как это так?"

- Что? - спросил он.

"Ни с того ни с сего".

- И с того и с сего, - серьезно и даже, как мне показалось, сердито сказал Глухарь и ушел меж станков...

А блокнот, на котором Жердей разговаривал с Глухарем, я забрал в тот же вечер. Тогда я все-таки дождался старика и проводил домой. На дворе было ветрено, слякотно и темно. У депо-то еще ничего - прожектора на высоких мачтах светили и мелкие лампочки-фонарики желтелись по всей станции. В деповском сквере, под бледными огнями, мотало ветром высокие кусты, и чудилось, что там, в темноте, бродят невидимые слоны.

Мы перешли пути - старик не мог подняться на мост. Встал на первую ступеньку и тут же потянулся рукой к моему плечу. Да, не тот стал Глухарь, совсем уже не тот! На улицах была непроглядная темень. Ни звезд, ни месяца, одна чернота. Поселковые тротуары уже просырели насквозь скользко было идти. Я держал Глухаря под руку и чувствовал, что она у него крепкая еще, не дряблая. Только вот весь он ослаб в эти дни, прямо на глазах. Старик ступал осторожно, мелкими шажками и бормотал:

- Тут, Петр, не только бровь, спину можно сломать. Сколь годов уже говорю - давайте зальем асфальтом тротуары, давайте зальем. Народом поможем. Все некогда всем, все некогда... И на девчонку напустились, будто она чем-то хуже их человек...

Ворчал он до самого дома. Погоду ругал, начальника депо, меня за что-то - я так и не понял, инженера Жердея.

- Он, видишь ты, сказал "нет"! Но и мы железку в себе имеем! И я если скажу, так и быть тому. Ишь каков - хотел музыкой своей стариков купить...

Тут уж, по-моему, Глухаря занесло, насчет музыки-то. Никого Жердей не хотел покупать, а действовал от чистого сердца. Стоп, я разве не рассказал, как провожали мы наших кадровиков? Это интересно. Вы уже знаете, что народу поосвободилось, когда подошли электровозы, и старики начали оформлять себе пенсию. Хорошо им было уходить, потому что молодежь подпирала, да и заработки в последние годы были ничего, так что почти все получали предельное пожизненное содержание. И вот проводы состоялись в клубе. Все там было - приказы-наказы, премии, речи, слезы жидкие, стариковские. Но всех покорил, конечно, Жердей своим подарком. Когда ему дали слово, он сказал очень смешную речь насчет своего таинственного сюрприза и всех заинтриговал.

Что же это был за подарок? Инженер включил свой магнитофон через радиолу, и началось. Надо же было такое придумать! Он, оказывается, в весенней горячке выгадал время и записал на ленту всю музыку старого депо. Мы узнавали паровозы по гудкам, по свисту и пыхтенью насосов, и даже сальники худые Жердей засек и как стокер ворочает уголь в тендере! Старики радовались, словно дети, честное слово, но самое-то главное инженер приберег под конец. Каждому машинисту он торжественно вручил моток пленки с полной программой, и старики целовали Жердея, тяжелыми своими кулаками колотили его по тощей спине. Нет, зря Глухарь так на Жердея насчет музыки-то! Просто старик был, наверно, не в духе или болезнь подступала... Он шел рядом, нащупывая ногами дорогу, и все гудел да гудел:

- Мужик-то он наш, понятно дело, да только ишь каков - ничего человеческое ему не чуждо! Авторитетом прикрылся. И потом - что такое "человеческое"? Скажи-ка мне, Петр! То-то!..

Старик еще что-то шумел, рассуждал о человеческом в человеке, но я уже думал о завтрашнем. Днем я согласился с Глухарем, хотя он предлагал такое, о чем в депо сроду не слыхивали. Как только оно все повернется - никто не знал. И поймет ли Клава? Должна, потому что все не могут быть со злом. Какой бы она ни стала - до конца своих дней не забудет, на что решились из-за нее.

Утро, в которое произошло небывалое, началось буднично. Как обычно, наши явились дружно, к восьми без малого, получили инструмент, наряды, зажгли над станками лампочки - утрами уже подолгу разгоняло сумерки. Все было как всегда. Клаве только показалось, что токаря слишком тихо переговариваются меж собой у инструменталки. Но мало ли о чем они могут говорить теперь?..

Глухарь что-то запаздывал. Не заболел ли он совсем? За ним по пути должны были зайти общежитские ребята. Ага, они тут - все в порядке, значит. Я оглядел цех. Хорошо! Просторный, беленый, и свету сейчас в нем будет хоть завались. И тихо - негромкие голоса в нем почему-то совсем пропадали. Он словно тоже отдохнул, надышался за ночь, изготовился и сейчас начнет.

Начал! Тонко запели револьверные станки у окон, прерывисто зарычали строгальные. Пустили вентиляцию, и она отдаленно зажужжала и завыла. Потом вступили главные наши токарные силы, и ровный гул наполнил цех. Звуки сплывались, перемешивались, подымались к светлеющей крыше, и казалось, что на нее рушит воды добрый дождь.

И Клава включила свой радиальный, склонила голову над станиной - у нее еще осталась эта привычка. Она знала, что через минуту ничего уже не будет слышать и наступит самое лучшее время дня - усталости еще никакой, руки все сами станут делать, а она сможет думать обо всем, переживать то, что было, и мечтать о том, что никогда не сбудется. Прошлое в последние дни подступило откуда ни возьмись, и все самое плохое, самое печальное и стыдное. Почему это так?..

Цех шумел и еще продолжал набирать силу. Я центровал фигурный флянец, не торопился и все поглядывал в глубину цеха - не покажется ли Глухарь. Вот он! Согнувшись сильнее обычного, он побрел центральным проходом, по узенькой тележечной колее. Глядел под ноги, чтоб не запнуться, и все уже заметили его, начали щелкать рубильниками. Старик шел, а следом стихали, гасли шумы. Вот совсем стало тихо. Когда Глухарь добрался до сверловки, вокруг радиального уже стоял народ. Кто-то выключил даже вентиляцию, и цех умер. Будто в кино пропал звук.

Клаву ожгла эта необычная тишина. Что такое?! Рокотал только ее мотор да в горячей стружке шипела мыльная вода. Клава подняла голову, выпрямилась. В тишине раздался сухой хруст сверла.

А вокруг нее - рабочие. Все. И женщины, и молодые парни, и пожилые. Молчат. Только Глухарь кашляет. А вон Тамарка. Круглит тревожные глаза. И Параша Ластушкина тут. И этот малохольный токарь, что давно уже потихоньку наблюдает за ней. И приятель его закадычный, который с ним и Глухарем тогда в ресторане вместе был. А что он глядит-то так по-особенному, этот Жигалин?..

Мне показалось, что в тот момент Клава видела только одного меня. Затрудняюсь передать ее взгляд. В нем были мольба и укор, растерянность и вызов, но все это очень приблизительно и далеко от того, что было в ее глазах. Я старался смотреть на нее хорошо - ободряюще, без строгости и насмешки, но не могу сейчас сказать, удалось мне это или нет, потому что был не в себе.

А тишина стояла! Без шуминки. И никто не знал, что делать! Это было не собрание, не совещание, не планерка. Что же это было? Прошла, может, минута или две, а показалось, долго. Но вот снова трубно закашлял Глухарь, и я глянул на него - наверно, он что-то должен сказать?

- Клавдея! - Голос старика был глухой и несильный, но и шепот был бы слышен сейчас. - Ты прости нас, Клавдея. Мы к тебе с добром. Вот что знай - у тебя тут врагов нету. Ни одного. И тебе с нами всю жизнь рядом. Мы зачем это? Чтоб человек ты была. Вот какое дело, Клавдея...

О нас я не буду говорить - видел только Клаву. Она с закипающими на глазах слезами шагнула к Глухарю, на ходу потерлась стриженой своей головой о рукав его пиджака, двинулась дальше. Наши расступились, и она, как тогда от паровоза, пошла-побежала. Глухарь немощно поспешил за ней, сутулясь, шаркая по цементу поношенными башмаками, и я снова поразился тому, как сильно сдал наш старик.

Мы расходились по станкам, переглядывались, и не знаю, как кому, а мне было хорошо. Ну и старик! Так обернуть все! Здорово он нас! А мы-то? Я был все еще не в себе и никак не мог отцентровать флянец, даже с приспособлением. Вот паршивый флянец! Ну и старик! Если бы не старик? Будто взял каждого за плечи и заглянул в зрачки.

Клава пробыла у Глухаря недолго. Когда она вернулась, в цехе слитно шумели станки, было совсем светло, и по-пустому горела только лампочка у радиального. Вот Клава включила станок, не заметив, что лампочка зря светит и что сверло в шпинделе было уже новое - Параша Ластушкина сменила, пока она была у Глухаря.

Все получилось обыкновенно и просто, будто ничего у нас не вышло, однако события часто так выглядят вблизи, словно они и не события, и только потом уже принимают на себя нагрузку.

Вскоре я уехал за границу. Первый раз на реактивном полетел, первый раз увидел иностранцев в их доме, и вообще много чего было в первый раз. Отсюда совсем другое виделось. Отлажено дело у них ничего, но ремонтники, оказывается, работают в таких же мазутках - лица не видать, паровозы так же, как у нас было, дерут свои железные глотки днем и ночью, и станки, как в нашем механическом до перестройки, - скрипуны. Брал я с собой полдюжины резцов собственной заточки, показал на тамошних дребезжалках скорости, про какие там и не слыхивали. Ничего получилось. Мне жали руки жесткими рабочими ладонями и понимали без посредников. Но и с переводчиком разговоры разные были. Распространено там одно заблужденье - они думают, что все, чем мы берем, нам досталось легко. А жизнь, как я понял, никому пока не дает задарма ничего - ни большого, ни малого. И если что отпустилось тебе само - все равно чем-нибудь придется расплачиваться.

Словом, всякого мы там увидели вдосталь, после возвращения рассказывали в депо обо всем - и о плохом, и о хорошем, в газете местной писали, но это уж к нашей истории не относится. Одно только охота спросить, и даже не знаю у кого, - почему к нам исчужа рабочие не ездят? Вернее, ездят, и я там встречал таких, что бывали у нас, да только впечатление наши газеты зачем-то создают другое. Пишут о банкирах, артистах да обо всякой вынюхивающей сволочи, а о рабочих маловато. Понятное дело, с пользой многие гости гостят, однако пускай мазутник, Его Величество Рабочий Класс, побольше ездит, пусть узнает, какие мы есть, без клеветы и прикрас, это им и нам надо. Как ты ни крути, а верно, что рабочий - главный человек на земле. И великое это звание "рабочий" - и на иностранных языках и на русском - пошло от святого слова "работа".

Сейчас на дворе зима. Тихо. Лежат вокруг депо снега, рыхлые и чистые необычайно. Валили они густо и долго. Раньше в такую непогоду весь поселковый народ выходил стрелки чистить, чтоб спасти график. Сейчас эту самодеятельность наши путейцы первыми на всей сети прекратили - наладили обдув стрелок. Сверху валит, а снизу воздухом из трубок - вот это "снегоборьба", я понимаю! Это по-нашему. И вообще сказать, я каким-то другим зрением посмотрел оттуда на все наше. Первые дни за границей чувствовал себя ничего, спокойно. Но вдруг однажды без какой-либо причины как полоснет по сердцу! Дальше - больше. Сосет, не могу. Провожают, помню, нас в первосортный люкс, говорят хорошие слова, а я уже ничего не соображаю. Еще в лифте поднимаюсь, а мыслями уже там, в номере. Хоть бы в нем приемник был, хоть что-нибудь поймать бы! Песню, любую скучную передачу - все равно. Там я умом понял, как дорога мне эта земля, где живет труд мой и моих молчаливых друзей, которые обо всем главном думают так же, как я.

И еще я про Клаву там вспоминал. Перед отъездом разговор у меня с ней был. Короткий разговор, но все же это лучше, чем ничего. До поезда оставался целый час, а я так и рассчитывал - в цех еще надо было зайти. С нашими прощался за руку, торжественно - ведь первый человек из депо уезжал за границу, а это, конечно, событие. К Глухарю заглянул, с мастером простился, с Ластушкиными, с бандажниками и карусельщиками, каждый чего-нибудь говорил, а я двигался от станка к станку и все думал, как подойду к радиальному.

Подошел. Клава слабо улыбнулась и руки убрала за спину.

- Запачкаетесь...

- Да нет, - сказал я. - Ничего.

Она как-то долго посмотрела на меня большими своими глазами, а я пожал ее плотную маленькую руку, повторил:

- Ничего!

- Уезжаете? - спросила она. - За границу?

- Приеду.

- Приезжайте счастливо...

Вот и все. А там я думал о ней, о том, как встречусь и какие будут первые слова. Купил ее сыну иностранную игрушку, такую забавную, что сам все время смеялся, когда заводил...

А в Новосибирске, помню, мы побежали к электровозу - может, наша бригада взяла состав? Оказалось, не наша. В купе с нами ехали какие-то двое. Узнали, что мы только что из-за границы, с глупыми вопросами про барахло стали приставать, даже вспоминать неохота. Ну, я им ответил.

- У вас, наверно, в магазинах все есть, - обиделись они. - Где вы сами-то живете?

- Сами-то мы живем на Переломе, - сказал я и ушел в коридор, к окну. За ним плыли ровно разостланные под небом матово-белые поля, пестрые березки хороводились, а я льнул к стеклу и косил глаза, ожидая, когда появятся на горизонте мои холмы, моя тайга и поезд возьмет на подъем. Колеса пели: "Мы жи-вем на Пе-ре-ломе! Мы жи-вем на Пе-ре-ломе!" Колеса всегда поют то, что ты хочешь...

Пока меня тут не было, распределили квартиры в новом доме. Рассказывают, что спорили долго, где кому жить, даже перессорились - вот ведь какие мы еще. Потом собрались у Глухаря и тянули жребий. Не знаю, как уж они там тянули, но мне досталась комната в одной квартире с Клавой Ивановой. И когда я приехал. Глухарь сразу же пригласил меня к себе. Долго кашлял, потом рассказал, как все вышло.

- Такое дело, - виновато закончил он.

Радоваться или печалиться мне, я не знал, но сделать все равно уже ничего нельзя было.

- Ничего, - сказал я и поднялся. - Ничего!

Старик дал мне блокнот, а что я ему мог написать? Кивнул и ушел.

Вселялся я, когда дом уже, можно сказать, был обжит. В какую квартиру ни сунься - везде мои многолетние знакомые. Другу одному дали, инженер Жердей тоже большую квартиру в нашем подъезде получил, мать с отцом перевез, жену и сыновей-двойняшек, не в папу толстых.

Дом оказался хорошим, теплым. Сложили его из больших серых кирпичей стройбатовцы. Заводик, построенный ими, с самой весны перерабатывал, прессовал шлак из отвалов, и сейчас он пошел в дело. А за шестьдесят лет паровозы навалили вокруг станции столько этого добра, что хватит на целый город. Так уж получилось, что машины, с которыми попрощались мы навеки, служат нам теперь свою последнюю службу.

Что еще? С соседями, Клавой и сыном ее Андреем, у нас дружба. Вечерами Клава заходит, книги берет, рассказывает, чего я не знаю из ее истории. А на мальца - ему уже год миновал - я почти всю фотопленку трачу. И удивительно, парень совсем не болеет, хоть и искусственник. А весельчак! Вообще-то я другую музыку люблю, но заиграю для него на мандолине "Студиантину" - веселый такой вальсок есть - или что-нибудь из "Продавца птиц", а он смеется-заливается, будто соображает. Может, артистом вырастет? А может, ученым, или рабочим, или начальником? "Начальник", по-моему, вообще-то слово доброе, означающее человека, который стоит в начале всякого хорошего дела. И вот я спрашиваю, кто сейчас побьется об заклад, что Андрейка не станет большим начальником - министром или даже начальником над министрами?

Бывает, знаете, что появится у нас в депо кто-то чужой - в макинтоше или пальто с воротником шалью. Ходит, смотрит, будто себя потерял. Ну мы тоже, конечно, смотрим, переглядываемся. Макинтоши-то такие и у нас есть, а вот что ты за человек? Глядь, и слух пойдет - это наш, оказывается, деповский, в первый год войны будто бы на промывке работал. Из переломских, между прочим, вышло много докторов, физиков-химиков, офицеров. А один мой друг - мы с ним с незабываемых военных лет, знаете, вроде побратимов - пошел по партийной линии. Он теперь в обкоме ворочает, видали? Тоже приезжает иногда в депо и тоже ходит, будто кого потерял. Всем им сильно помогло, я думаю, деповское, и этот правильный закон - с производства в институты брать - я бы еще подправил: надо, кроме справок, руки на экзаменах смотреть. А из наших, переломских-то, говорю, кого только нет сейчас, и это в норме, и пусть так оно идет.

Не рассказал я еще про одну подробность. Солдат тот ведь не уехал после демобилизации, решил остаться, хотя с Клавой у них разладилось. В цехе говорили: "Солдат - он и есть солдат". Да только это одни разговоры. Клава о многом мне поведала откровенно, однако тут, чую, замалчивает кой-чего. Сказала, что совсем прогнала его, когда я уехал за границу, но, видно, куда все сложней у них было. И я не хотел бы всего вспоминать. Что было, то прошло, а со стороны-то судить - легко. Она попыталась, я думаю, отстоять то, что меж ними начиналось, но когда почувствовала, что он не уверен в своем, - ей нельзя было уже лгать ни себе, ни ему, чтоб не идти им потом всю жизнь в обнимку с горем. И зачем она будет объяснять все это словами, если может каждому смотреть в глаза? Тут надо было понимать Клаву...

Назад Дальше