Про Клаву Иванову - Владимир Чивилихин 3 стр.


Глухарь назавтра пришел в цех и увел с собой Клаву. Она скоро вернулась к станку. Уже после я восстановил, что у них был за разговор. В блокноте того дня Клавиным почерком семиклассницы было написано всего несколько строк.

"Нет".

"Спасибо, я теперь самостоятельная".

"Не могу, я и так у чужих людей жила".

"Не пропаду, наверно".

"Нет, не могу".

А Глухарь - Клава мне потом рассказывала - говорил ей примерно так:

- Такое дело, дочка, женских мест в новом общежитии нету. И тут такое дело: мы со старухой решали вчера насчет тебя. Дом у нас большой, места хватит...

- А что такого? Ты у нас в обиде не будешь, прямо тебе заявляю...

- Это ты-то самостоятельная? Нет уж, дочка, ты давай думай...

- Одной с ребенком и пропасть недолго...

- А старуха моя ждет тебя сегодня чай пить. Я сказал, что придешь. Придешь?..

Короче, Клава сильно обидела Глухаря, и тут я его еще как понимал. У него был сын, красавец парень. Он погиб зимой сорок первого под Москвой. А жена-то у Глухаря после первых родов болела болезнями, и так остались двое стариков без никого, в пустом доме, и это может кому хочешь всю жизнь подернуть тенью.

И я ведь один раз так же огорчил Глухаря. Когда после войны умерла моя мать, старик Тоже звал нас с сестренкой к себе. Но я-то был мужик как-никак семнадцать лет, уже зарабатывал, и в депо меня к тому времени знали, я даже раз на собрании выступил. А главное, у Глухаря квартировала тогда большая ленинградская семья - куда же еще мы?

Но вот Клава не приняла доброты старика, может, и зря. Хотя в таких делах каждый человек исходит из своего. Наверно, в Клаве заговорило такое, что раньше пригнеталось. Или просто она не знала, как тяжело будет одной растить ребенка? Девичество-то прошло у нее быстро, считай, одной весной, и ничего она еще не понимала.

Неужто эти парни в белых рубашках наши, деповские? На работе они такие чумазые. Было пока просторно и прохладно в зале, и радиола играла сильно. Кружились пары под люстрой, больше всего девчата с девчатами. Клава с Тамаркой тоже пошла, и на подружку никто не смотрел, а на нее смотрели. Она отстояла трудную, работную смену, но после душевой и в летнем ненадеванном платье совсем не слышала себя, лишь коса тяжело льнула к спине. Потом ее пригласил какой-то по моде одетый Федя, скромный, с белыми кудрями надо лбом. Он успел ей сказать, что работает в гореме. И это не что-нибудь другое, а головной ремонтный поезд. Федя где только не скитался по Сибири, а сейчас живет в бараках недалеко от депо.

Федя, наверно, еще бы танцевал с Клавой, но появился Петька Спирин в тенниске. Он оглядел зал - и прямо к ней. От его взгляда она убрала ноги под стул, сжалась вся, но Петька властно взял ее за руку. Отмытый, он оказался рыжеватым, даже немного с краснинкой, а зубы у него были не такими большими, как раньше казалось.

Спирин сильно выкаблучивал в танце, зачем-то дергал ее, а она путалась ногами и краснела. Если он уходил в коридор курить, то ее уже почему-то никто не приглашал. Только подошел один раз Федя, но Спирин тут же вернулся, схватил его за плечо и прошипел:

- Отвали, понял?

- Что-что? - спросил Федя.

- Моя она. Понял?

- Да? А я думал, общая.

- А ну выйдем поговорим! Фуфло! А ну выйдем!

Но Федя не захотел говорить. Спирин плотно схватил своей длинной рукой Клавину неподатливую спину, потянул в зал. Девушка постепенно приспособилась к его фигурам, ничего в них сложного не было. И даже голову подняла, чтоб смотреть вокруг, как другие девчата, но видела только его кадыкастую, не пробритую как следует шею.

А после танцев Спирин задержал ее у раздевалки, хотя она изо всех сил рвалась к подругам.

- Щас пойдешь, щас, - снисходительно говорил он, крепко держа ее за руки и улыбаясь; от него плохо пахло табаком. - Кто теперь тронет тебя, мне скажи. Ясно?

- А кто меня трогать будет? - Со страхом Клава рассматривала его хулиганские руки - на них были наколоты кинжал, сердце, бутылка водки и надписи: "Что нас губит", "Нет щастя в жизни", "Петя с 37 года". Клава едва вырвалась. Как она завтра войдет в цех? Все уже, конечно, знают, чья она ухажерка.

К лету станок ее будто другим сделался. Всю весну он ознеблял правую руку и пригибал девчонку книзу. А мелкие детали вырывались из-под сверла, как живые, их надо было хорошо держать, а к обеду она не владала и левой рукой. Но потом руки попривыкли, да и спина не болела уже.

Станочек был старше ее раза в три. Он порядочно потрудился на своем веку и уже весь трясся от натуги, когда Клава нажимала на сверло. Однако дело свое нехитрое он делал исправно, и Клава полюбила его даже, как она любила и жалела в деревне стариков, которым пора бы уже на покой, а они безответно работают на конюшне и в поле.

Вечерами ходила она с Тамаркой на перрон и в кино. В жизни нашего Перелома кино занимает большое место, а это Клаве было на руку - всю жизнь мечтала, чтоб не пропускать ни одной картины. Раз во время журнала пробрался по ряду Спирин, согнал кого-то и сел рядом с Клавой. На экран смотрел плохо, гнулся сбоку, жарко дышал и перебирал, тискал ее тонкие горячие пальцы.

Ну зачем она пошла тогда на эту проклятую массовку! Было тем воскресеньем душно в поселке. Деповские собрались у клуба и двинулись к Анисимовой горе кто пешком, кто на мотоциклах-велосипедах. Сзади ехала орсовская машина с буфетом и баянистом. Лес стоял живой, зеленый, как вокруг деревни. А цветов-то! Огоньки на еланьках, медунки под кустами, кандыки где ни попадя. Хорошо! Чтобы рвать цветы, надо было сгонять с них пчел. Пахло пасекой. И птицы, видать, только что вывели, потому что больно уж хлопотливо носились по лесу. А когда налетел ветер на березняк под горой, он ожил, засветился весь, зарябел и зашумел, словно тысячи ребятишек захлопали в ладошки.

Я-то с Глухарем ушел тогда подальше от шума - заядлые рыбаки, мы не могли случая упустить, хотя знали, что в речонке, текущей под Анисимовой горой, ничего, можно сказать, не водилось. Однако нам было хорошо - от тихой воды, от леса, от тепла. Мы выпили по маленькой и задумчиво смотрели на недвижимые поплавки. Вот Глухарь понаблюдал, как ветер касается глубин леса, негромко заговорил:

- Тайга-а-а. Всех питает, и в тайге человек возвращается к свому исходу... Я перебил тебя, Петр? Говори, говори, будто я слышу, - может, чего и пойму по губам? Говори!

Но я молчал.

- А что ты так долго не женишься, Петр? - спросил Глухарь. - А?

Помню, я засмеялся и махнул рукой.

- Ты не маши, а отвечай! - заворчал старик. - Почему не женишься?

- Не встретил, - сказал я.

- Не понимаю, - подосадовал Глухарь и протянул мне блокнот с карандашом.

"Не встретил", - написал я.

- Это причина, - заглянув в блокнот, серьезно проговорил Глухарь. - Что ты там еще пишешь?

Я задумался, вспомнив сестренку; пора бы ей денег послать в Новосибирск, да и съездить к ней не мешало, с зимы не был.

- Да-а-а, - протянул Глухарь. - Сестру, тоже надо было поднять, Петр... Тащи!

Дернул я удочку, и мы засмеялись - рыбка была маленькая, смотреть не на что. Глухарь ловко поймал мою леску, осторожно снял добычу с крючка, опустил в речку.

- Эта пусть еще поживет... Может, пойдем к народу?

Массовка шла своим чередом. Кое-кто из деповских приложился с утра, и уже слышался возбужденный говор, нестройные запевки. И тут я скажу про песни, потому что очень уж люблю, когда деповские поют. Я не про те песни говорю, что появляются каждый год, - новое тоже в охотку поется, и не про те, что заводят по пьяной лавочке, когда уж ничего путного не приходит и голову.

Мне нравится, когда наши поют старинные сибирские песни. А делают они это серьезно, истово, будто молятся. И на самых обыкновенных семейных вечерах или когда соседи соберутся в складчину, голоса можно встретить, да еще какие! И командир всегда находится, которого вдруг слушаются все. А нашего токаря Еремея Ластушкина даже специально зовут в гости, чтоб он преподнес какую-нибудь старую и редкую песню. И вот, как подойдет время, прищурится он или прикроет ладонью глаза и начнет осторожно, едва слышно и как бы рассказывая:

По пыльной дороге телега несется...

Все замрут, смотрят на него, ждут, когда он подаст знак, а Еремей чуть погромче и в другом уже, песенном ключе:

В ней по бокам два жандарма сидят...

Тут Еремей рванет кулаком, и подымут все разом, а он правит песню, находит за столом тех, кого ему надо, чтоб оттенили подголосьем басы, либо молит глазами, просит поддержать, вывести какое-то место; он то приглашает взять повыше, то укрощает всех взглядом, то бережно несет песню над столом тяжелой-легкой рукой - засмотришься и заслушаешься!

Наверно, это ссыльные завезли сюда и оставили песни, что не забылись и через сто лет. И от гражданской войны тоже кой-чего еще сохранилось, только таких напевов, как на Переломе, я нигде больше не слыхал. Заводят суровую и тяжелую бывальщину про палача-генерала и еще одну, широкую, как сибирская сторонушка, песню любят - названия ее тоже не знаю, но начинают густо так и вольно:

Отец мой был природный пахарь,

И я работал вместе с ним...

Нет, есть в народной песне такое, что возвышает и очищает человека. Раз я засек нашего Глухаря в одной певучей компании. Видно, он совсем не страдал от того, что не слышит, ревностно следил за нами, впиваясь глазами в меня, в других, шевеля губами, покачиваясь в лад, а потом улыбался вместе со всеми, и взгляд его был теплым, со счастливой слезой. Бывают, знаете, такие лица у людей после песни - все отдашь! И она, хорошая песня-то, если ее неуменьем или озорством не испортить, может потом неделю греть...

А на массовках у нас больше частушки поют, для веселья. Так было и в тот раз, на той горькой массовке. Общежитские девчата уселись кружочком на газетах. Клава, как все, выпила стакан красного и смотрела на пляшущих деповских женщин, веселых, румяных, одетых в пестрые платья. Плясать они не умели, а просто перебирали ногами, откидывая назад руки и выпячивая груди, или, взяв друг дружку за кончики пальцев, мелко тряслись.

Одна только - крепенькая да поворотистая - выделывала своими хромовыми сапожками. Она была в юбке гармошкой и совсем прозрачной блузке.

Попереди кружева,

И позади кружева,

Неужели я не буду

Кондукторова жена?

Плясунья плавно отмахивала в стороны руками, дурашливо подкрикивала, смеялась над частушкой и над баянистом, который очень уж серьезно относился к своему делу. Он, будто невыносимо страдая, кривил лицо, отворачивал его в сторону и, надувая на шее жилы, взывал надрывным голосом:

Ты гармонь, моя гармонь

Четырехугольная!

Ты скажи мине, гармонь,

Чем ты недовольная?

Сразу несколько женских голосов, перекрикивая друг друга, отвечали ему, и Клава ничего не могла разобрать, только в конце припевки выделился чей-то визг:

Я наемся пирогу

И работать не могу!

А потом еще раз, выше и тоньше, будто перетянутая балалаечная струна: "Я наемся пирогу и работать не могу!" Клаве стало смешно, и она никак не могла успокоиться - все смеялась да смеялась. Потом она вместе со всеми пошла к патефону, где начались танцы, но как-то незаметно рядом с ней очутился Петька Спирин, прикоснулся к руке:

- Пройдемся, Клашка.

- Еще чего? - она повела плечами, оправила платье.

- Как хочешь, - равнодушно сказал Петька. - А то пройдемся?

- Пусти.

Они вроде бы спорили, а сами уже шли кустами вокруг поляны, с нее доносились взвизги и грубые мужские голоса вразнобой. Миновали березняк, в котором гулял ветер, взяли в гору.

- Будто за этим бугром моя деревня! - воскликнула Клава.

- Поглядим, - сказал Спирин.

- Да нет, - улыбнулась она извинительно и пояснила: - Это кажется только.

- Все одно поглядим.

Они поднялись до средины горы. Отсюда было видно, как уходили зеленые холмы все дальше и дальше, теряя подробности, растворяясь на горизонте в синем дыму.

- Не устала, Кланя? - Он протянул к ней руки, и она увидела, что в вырезе рубахи у него тоже сине. - Может, понесу?

- Тише! - Клава приложила палец к его губам.

- Чего там? - оглянувшись, спросил Спирин, однако рук не отнял. - Кого ты боишься? Дрожишь, как стюдень...

Они прислушались к едва слышной частушке. На поляне тот же тонкий голос выводил:

Мой миленок парень бравый,

Парень бравый, не простой,

В основном депо женатый,

В оборотном холостой!

- Понесу, может? - снова предложил Петька. - А то круто.

- Я крепкая, - сказала Клава.

- Вон ты какая.

Она, как на танцах, ощутила его сильное, будто деревянное тело. Но почему он так странно смотрит?

- Крепкая, - повторил Петька. - И с парнями?

- А я с парнями не гуляла.

- Ври!

Клава решительно крутнула головой и глянула на него, как она всегда смотрела, неосторожно, во все глаза.

- Еще ни с кем...

- Ни-о-о-о? - протянул он. - Что же мне с тобой делать?

- А что? - спросила Клава и тут же смятенно зашептала сквозь слезы: Пусти! Тебе говорят? Дурак! Не тронь!..

Новое, "комсоставское" общежитие стояло на краю поселка. Из окон его были видны лес и поселковые огороды с кучами заиндевевшей картофельной ботвы да не срубленной еще капустой. Излилась и ушла последняя туча, разъяснело. Однако все быстрее меркли дни, а долгими лунными ночами уже захолаживало. Клава знала, что в эти светлые ночи капуста вбирает в себя предзимнюю свежесть, наполняется снежной белизной и хрупом.

До депо отсюда было дальше, зато станционные звуки смягчались, глохли на расстоянии, и Клава могла спать. Только перед началом смены "кормилец" подымал ее своим властным ревом. Его было слышно, если даже целый день уходить от станции в тайгу, - Клава проверила.

Когда ей дали декретный отпуск, она стала часто бывать в замирающем лесу. Земля сделалась уже неподатливой, твердой. Под ногами, в коровьих переступах, тонко хрустели примерзиночки. Опушка была попорчена - пробита и прорежена скотом, но стоило пройти немного, и дорожки с тропками разбегались из-под ног, терялись в голых кустах: иди куда хочешь, что ни шаг, то твой.

Было блаженно тихо в этом сквозном лесу и просторно - он не загораживал белесого осеннего неба. Клава ни о чем не думала, лишь глаза ее с непонятным вниманием останавливались на полинялой траве, на пустых цветочных чашечках, на серых непахнущих муравейниках, на раздвоенных стручках акаций, завитых в черную, будто стальную, сгоревшую под резцом стружку. Тоненькие рябины бережно несли в зиму свои жарко горевшие ягоды, следы красного лета, странные в этом леденеющем лесу.

Тайга, видать, приостановила соки, до весны порвала связи с землей и солнцем, стояла недвижимо, лишь островерхие пихты медленно ходили под ветром, будто выискивали что-то в небе вершинами.

В общежитии, уже засыпая, Клава видела эти вершины. Они помогали ей даже издалека.

Шли дни, и она все реже вспоминала, как грохочут паровозы и копытят по рельсам вагоны, как под рукой оживает упругая сила, что трясет станок, как из-под сверла сыплется белая чугунная крошка.

Приходили девчата из старого общежития, и в комнате сразу становилось тесно и душно. Гости приносили безвкусные китайские яблоки из вокзального ресторана, занимали Клаву неинтересными девчачьими разговорами. Тамарка говорила, округляя глаза, и так тихо, будто Клава была тяжелобольной. А один раз, в воскресенье, зашел Глухарь - его дом стоял неподалеку. Старик занял полкомнаты, трубно откашлялся в ладонь.

- Иду из бани, дай, думаю, зайду, - заговорил он так громко, что за стенкой кто-то заворочался на скрипучей койке. - Здесь потише? А? Потише?

Клава кивнула головой и заплакала.

- Ишь ты, когда слезу пустила, - сердито сказал Глухарь, сел на стул, ссутулился и замер, только брови шевелились. - Ну поплачь, поплачь!

- Это я так, - всхлипнула Клава, забыв, что старик ничего не слышит.

- Ну будет, будет! - Он говорил отрывисто, будто бил кувалдой. Клаве показалось, что он выпивши. - Ты, главное, рожай сейчас спокойно. Ясли у нас есть...

- Страшно, - прошептала Клава, так и не вспомнив, что старик живет, как в погребе, окруженный вечной тишиной.

- Может, ты боишься? - проворчал Глухарь, начал свертывать цигарку, однако спохватился, рассыпал табак. - А ты не бойся! Тыщи рожают, и ты родишь. Такая уж судьба.

Старик попрощался. Конечно, он заглянул после бани к кому-нибудь из приятелей, выпил медовухи и потому такой разговорчивый. Судьба? А что такое судьба? Тетка говорила: "Кому на роду что написано". Где бы это прочитать, что написано про Клаву на этом самом роду? Чтобы знать наперед и покойнее жить. Неужели сама она виновата во всем? Нет, человек никогда и ни в чем не бывает виноват один! Но ведь Глухарь, кажется, и не винит ее? А как другие?

Две девушки, что жили с Клавой, приходили поздно, уставшие от своего ненормированного рабочего дня, однако и тут продолжали дневные разговоры о каких-то домкратах, о сметах и пристройках из железобетона. И Клава вспоминала чьи-то чужие слова о том, что за станком-то оно, пожалуй, и лучше: отработал свои семь часов и гуляй, можно и так заработать больше, чем с дипломом. Клава редко видела соседок, не приглядывалась к ним и не сразу научилась их различать. Одна из девушек была курящей, хотя ни разу не задымила при Клаве, в комнате. Утрами, уходя на работу, она предупредительно спрашивала:

- Может, вам надо что-нибудь?

Клава отвечала, что ничего не надо, а потом целый день мучилась - она всегда забывала поблагодарить соседку за внимание. А другая девушка вовсе не заговаривала с ней - видать, была недовольна, что Клаву подселили к ним. Эта сильно ухаживала за собой - без конца красила и перекрашивала волосы, до полночи другой раз, несмотря на усталость, терзала их перед зеркалом и прорву бумаги изводила на бигуди. Иногда, уже в постелях, соседки еле слышно перешептывались.

- А он все-таки... очень! - с выражением говорила некурящая. - Очень!

- Безусловно, это интересный человек.

- Что же ты теряешься?

Назад Дальше