Океанский патруль. Книга 2 - Валентин Пикуль 20 стр.


— Сердешный ты, — пригорюнилась тетя Поля, — как же ты живым вышел оттуда?

— И не спрашивай, — отмахнулся солдат. — Кости все перебиты, зацинжал сильно. Меня, вишь ты, вчистую демобилизовали. На родину еду, на Псковщину…

— Да ты бы сразу эдак-то сказал. У тебя и денег-то, наверное, нету?

— И то правда, — весело согласился солдат. — Денег всего четыре рубля. Ну, думал, поторгуюсь…

— Так пойдем ко мне, эвон коттедж мой стоит на взгорье. Пойдем, уж чем-чем, а рыбой-то я тебя угощу!.. А ты в плену старичка такого не видывал?

— Величать-то его как прикажешь?

— Мацута, Антон Захарович.

— Не припомнить. Может, и видел когда… Пришел солдат в дом, сел у комода, осмотрелся.

— Хорошо живете, — заметил.

— Жили раньше, — ответила Полина Ивановна.

— Заживем еще! — бодро откликнулся солдат.

За столом, аппетитно обгладывая жареные куски рыбы, солдат рассказывал:

— Сейчас, мать, дело такое, что только беги. Вот и бежит народ. Финский-то фронт, — слышала небось? — словно шинель на мне, по всем швам расползается. Наш брат-пленный и пользуется… По лесам, горам да болотам только костры наши и светятся. А из плена-то самого на «ура» бежим. Знаешь, как это?.. А вот: выведут нас, допустим, на работу, мы уже все сговор держим, «ура» крикнет кто-либо, и — врассыпную… Ну, конечно, человек пять недосчитаемся. Тут уж дело такое, робкий лучше не лезь…

— Робкий он у меня, — сказала тетя Поля.

— А я тоже был из этого десятка. Коли жить под немцем не хочется, так поневоле осмелеешь… Тут такое уж дело, мать! — твердо повторил он, по-крестьянски собрав со стола крошки.

И когда он ушел, этот солдат, тетя Поля вдруг почувствовала себя легче. Ночь проспала спокойно, а наутро проснулась с новым настроением. Ей все время казалось, что кто-то должен прийти, она кого-то ждала, но — кого?..

Вечером навестила дочку Аглаи и наказала старому смотрителю:

— Ты, Степан, время от времени заглядывай ко мне. А вдруг придет он, а меня нету, — я снова в море уйду! А я — жду…

— Кто придет-то? — удивился Хлебосолов.

— Ясно кто! Или не понимаешь?

— Невдомек мне.

— Ну, это твое дело. Только заходи.

И смотритель, внимательно посмотрев ей в лицо, сказал:

— Ладно! Зайду… Ты не беспокойся… Или вон Анфиску пришлю — у нее ноги помоложе…

Около смерти

«Ну вот, — подумал лейтенант Рикко Суттинен, — одна-две минуты — и все будет кончено… Все, что было!.. Так, пожалуй, и лучше…»

И, подумав, он вытолкнул из-под ног березовый чурбан, тонкая петля сразу захлестнула шею. Ему показалось, что он слышит, как хрустят хрящи его горла, потом боль рванулась откуда-то из груди — впилась в самую макушку головы.

Мрак тяжело нахлынул сверху, раздавил сознание, как поганую лягушку.

И оттуда же, сверху, откуда свалился мрак, кто-то грубо крикнул ему:

— Вставай, девка!

Суттинен медленно открыл глаза. Он лежал на полу, а обер-лейтенант Штумпф стоял над ним, широко раздвинув толстые ноги, и крутил в руках концы разрезанной веревки.

Ударом сапога советник отбросил в угол березовый чурбан, снова крикнул:

— Вставай!.. Я никому не скажу!

Рикко Суттинен поднялся, шагнул к столу, налил водки.

— Судьба, — сказал он, растирая горло. — Видно, не суждено посмотреть Туонельского лебедя!..

Он осушил стакан, и его тут же вырвало.

— Ну вот, — брезгливо поморщился Штумпф.

— Плевать! — сказал Суттинен, вытирая подбородок, и крикнул денщика: — Вяйне! Поди сюда, вытри…

— Допился, — продолжал советник, — пора бросить.

— А я брошу! — запальчиво крикнул Суттинен. — Я еще не конченый… Я еще все могу… Я брошу, вот это — последнее!

Он снова налил себе водки и выпил. Денщик с тряпкой в руках стоял на пороге, не уходил — ждал: вырвет господина лейтенанта или не вырвет?

На этот раз не вырвало, и Суттинен успокоенно сказал:

— Ну вот… Клянусь: это — последнее!

Он встал и, нахлобучив на голову кепи, вышел. Штумпф сел к окну, долго смотрел, как по улице, пошатываясь, идет лейтенант Суттинен; вот он остановился, потом завернул к крыльцу дома, в котором размещался полковой капеллан.

«Тоже мне святоша нашелся! — подумал советник и тяжело, с надрывом вздохнул. Хотелось есть, но консервы и жареные грибы надоели. — А не лечь ли спать?» — и он завалился на походную койку, скрипнувшую под его грузным телом. Но сон не приходил, в голову лезли неприятные мысли…

Обер-лейтенант Штумпф был опытным офицером, воевал уже четвертую кампанию, он хорошо понимал и видел то, чего еще не хотели видеть многие его соратники. Так ему, например, было ясно, что наступление Красной Армии на этом участке фронта — от Киимасярви до Канталахти — уже началось. Некоторые офицеры еще упорно продолжали верить в официальную версию о невозможности русского наступления в Лапландии и Северной Карелии; считалось, что все основные силы русских стянуты на центральном фронте. Однако обер-лейтенант думал иначе. Русские уже не раз доказывали, что способны вести наступление по всему фронту, и они наступают здесь, в Карелии!

Да, они наступают… Штабные офицеры не хотят верить в наступление, ибо не видят в нем той бурной стремительности, какой отмечены все предыдущие прорывы русских в Белоруссии и на Украине. «Болваны!» — злобно думал Штумпф, и койка снова скрипела под ним. Ведь на этот раз русские наступают незаметно, как-то исподволь. Их легкие подвижные отряды просачиваются через болота и леса в тылы финских войск, сеют там разброд и смятение; чего же еще ждать, если недавно они ворвались на броневике даже в Вуоярви, ранили самого командира пограничного района…

«Не понимают, — озлобленно решил Штумпф, подумав про финнов, — не понимают, что наступление уже началось… А сами отползают к старой границе… Идиотство!»

Примерно так же думал и войсковой капеллан, когда на пороге его комнаты появился лейтенант Суттинен. Отложив путеводитель по Карелии с раскрытой картой, на которой капеллан отмечал «свой» путь отступления вместе с армией, он внимательно выслушал офицера.

Суттинен долго и путано говорил о близости конца, который страшит его, о неизвестности дальнейшего, которое страшит его, о затянувшейся войне, которая страшит его тоже. Страх — это слово часто повторялось им, и капеллан, кладя на голову офицера пухлую белую руку с агатовым перстнем на мизинце, сказал:

— Сын мой, вижу, что гнетет тебя души смятение, но забыл ты, сын мой, что воин не должен страшиться смерти. Сладко и отрадно погибнуть за нашу Суоми, и ворота рая всегда открыты для павших на поле брани. А еще, сын мой, смерть не страшна потому, что конец любой жизненной повести естествен и прост — это сама смерть…

Но, промучившись с лейтенантом целых полчаса, переходя от ласковых увещеваний к угрозам, капеллан ничего не добился и, уже изменив своему апостольскому тону, сказал с прямолинейностью солдата:

— Вот что, лейтенант, хватит! Я сейчас налью вам водки, и отправляйтесь к себе, уже поздно…

Суттинен выпил; оправдывая себя, решил: «Ладно, это последнее, сегодня можно, а уж завтра…» Шагая по темной грязной улице, почти трезво раздумывал: Суоми кончает войну, она терпит поражение, вслед за которым не следует ожидать ничего хорошего и ему, двадцатисемилетнему парню, члену грозных когда-то партий «Шюцкор» и «Союз соратников СС».

На штабном крыльце стоял капрал Хаахти и, перегнувшись через перила, плевал кровью.

— Ты чего? — спросил лейтенант.

— Губу разбили, сволочи…

— Кто?

— Да вот, взяли около озера, их сейчас Штумпф допрашивает…

Суттинен шагнул в дверь, бегло осмотрел пленных.

— Откуда? — спросил лейтенант.

— Задержаны во время обхода постов, — сонно ответил Штумпф, — спали в стогу сена… Говорят, что бежали с рудников. Документов нету, а оружие есть…

И он захохотал, как всегда, совсем некстати. Один из пленных, одетый в длиннополую, густо заляпанную грязью шинель с чужого плеча, сказал по-немецки с каким-то странным акцентом:

— Я нашел этот пистолет… вместе с шинелью…

Капрал Хаахти появился в дверях, ткнул кулаком в спину второго пленного, почти старика, в ватнике и зимней шапке.

— Песок сыплется, — сказал он, — а дерешься, собака!..

Суттинен взял шкурку лисицы, лежавшую перед Штумпфом на столе, потеребив пальцами рыжеватый мех, привычно определил:

— Лапландская… Такие в Финмаркене. И печально вздохнул, вспомнив отцовский питомник черно-бурых лисиц в Тайволкоски, старую кормилицу свою…

После взрыва никелевого рудника «Высокая Грета» пастора арестовали немцы. Эту тяжелую для отряда весть принес дядюшка Август. Улава настаивала на дерзком налете среди ночи на здание комендатуры, где находился арестованный Руальд Кальдевин. И как ни было горько Никонову, он все же не дал согласия на эту рискованную операцию, понимая, что такой налет может стоить больших жертв.

— Подождем, посмотрим, что будет дальше, — говорил он Улаве.

Ждать пришлось недолго. На шестой день Кальдевина освободили — не было прямых улик; кроме того, арест пастора вызвал новую волну ненависти у населения, а гитлеровцам приходилось теперь с этим считаться.

Но скоро на подходах к замку появились конные разъезды горных егерей. Лагерь был поставлен на осадное положение, выставили дополнительные караулы, роздали все имевшееся в отряде оружие. Очевидно, гитлеровцы, как и в прошлую зиму, решили разведать окрестности, наверняка считая взрыв «Высокой Греты» делом рук партизан. В постоянном ожидании боя Никонов решил привести в исполнение свой замысел — переправить через линию фронта Антона Захаровича, Иржи Белчо, солдата Семушкина и других.

— Ну прощай, Костя, — говорил боцман перед тем как покинуть лагерь. — Что сказать жене твоей?

Никонов дал Мацуте лисицу, добытую прошлой осенью, и ответил:

— Возьми, отдай ей… И скажи, что люблю. Как никогда не любил еще. Пусть ждет. Встретимся. Обязательно встретимся… «И вот встретились», — думал Мацута… Суттинен сказал советнику по-шведски:

— Много их таких по лесам бродит… Ну и пусть идут своей дорогой… Все равно конец!

Штумпф поднялся и, не сказав ни слова, вышел. Суттинен сел на койку. Хаахти стянул с его ног разбухшие от сырости сапоги, забросил их на печку.

— Идите, — сказал лейтенант пленным, — а то расстреляю. Ну, что встали?.. Марш, марш!..

И, закрываясь с головой серым стеганым одеялом, он с наслаждением думал, что сделал хорошее дело перед богом, который отплатит ему, наверное, тем же…

— Марш, марш!..

Когда пленные вышли на крыльцо, двое конвоиров сразу выступили вперед, и Штумпф сказал капралу Хаахти:

— Нашему лейтенанту вредно ходить к священнику. К тому же он пьян и не соображает, что приказывает. А я приказываю другое…

И капрал с той же угодливостью, с какой только что помогал стягивать сапоги, крикнул конвоирам:

— Отведите подальше… Слышите?..

Тьма, пронизанная иглами дождя, молчала.

Шли во тьме, не разбирая дороги. По самую щиколотку проваливались в топкую болотную грязь. Земля, из которой с трудом выдирались сапоги, надрывно чавкала под ногами. Дождь продолжал лить, как и прежде, но никто не замечал его.

Время от времени конвоиры начинали о чем-то переговариваться приглушенным шепотом.

— Спорят, куда вести, — сказал Семушкин.

— Далеко не отведут, — ответил Мацута, — охота им по такой слякоти вожжаться с нами!

Неожиданно на ум пришла Поленька. Вспомнил ее работящие руки, и какой доброй она умела бывать, и как хорошо ему было с нею. Отчаянье придало ему злобной силы. Он задергал связанными руками, а Иржи Белчо, повернувшись к финнам, крикнул:

— Стреляйте здесь… Не мучьте!

Но конвоиры ввели их в густой болотистый лес и только тогда остановились. Один из них подошел к Мацуте, с характерным цоканьем мужика-северянина сказал:

— Слусай, отец, закурить хоцешь?

— Развяжи руки.

Солдат в нерешительности постучал прицельной планкой винтовки.

— Ладно, — сказал он, — развязем. Только вот ты, отец, на стык сам не лезь, до греха недалеко, а снацала нас выс-лусай.

— Ты финн? — спросил Мацута.

— Карел, — ответил тот, освобождая руки пленников.

— А откуда по-нашему знаешь?

Конвоир забросил в кусты разрезанную веревку, невесело улыбнулся:

— Долго рассказывать, отец. Я здесь, можно сказать, родился и вырос. А в двадцать первом лахтари всю насу деревню Койскакелла угнали церез границу. Так с тех пор в Финляндии и околацивался.

Закурили. Второй финн что-то сказал своему товарищу. Тот заторопился:

— А дело вот какое… Мы, как говорится, ни при цем. Вы забрались в стог сена — ну и спите на здоровье! Это все капрал нас в офицеры выслузивается. Наверное, и сейцас сидит там, — солдат махнул рукой в сторону деревни, — и здет выстрелов.

— Так чего же ты медлишь?

— Слусай, отец, — неожиданно вспылил солдат, — если будет надо — застрелю хоть сейцас, а ты меня не подбивай, я за эти три проклятых года все, что хоцешь, делать науцил-ся. Ты слусай!..

— Ну, слушаю.

— Так вот… Я и мой товарисц, он настоясций суомэлайнен, давно зелаем бросить винтовку. Надоело! Кровь, кровь, кровь… Когда зе конец, спрашивается?.. Но мы — боимся…

— Чего боитесь?

— Цего… Будто, отец, сам не знаез, цего надо бояться!

— Не знаю.

— Брось! Вон нам командир роты недавно фотографии показывал, цто васи русские с насими пленными сделали. Глаза повыкололи, уси отрезали, а тех, кого оставили в зивых, кастрировали.

Боцман все понял.

— Дурак ты, — дружелюбно сказал он, — знаем, как это делается: наших же измордуют, догола разденут, а потом выдают за финнов — разберись!

Недоверчиво выслушав боцмана, солдат продолжал:

— Так вот, отец, мы тебя ницем не обидели, а ты сказез своим, цто эти, мол, двое спасли вас. Мозет, когда васи политруки и не будут…

— Брось дурить, — строго прервал его Антон Захарович. — Даже если бы вы пришли с пустыми руками, вам все равно ничего бы не сделали наши офицеры… Но я, — добавил он, помолчав, — обещаю сказать, что ты просишь…

По общему вздоху, который облегченно вырвался в эту минуту из груди каждого, второй конвоир, настоящий суомэлайнен, не понимавший слов, понял зато другое — договор заключен.

Он встал на колено, жирно и смачно лязгнул затвор, и четыре гулких выстрела прогрохотали в ночном лесу.

И, услышав эти выстрелы, Штумпф сказал себе:

— Так-то вернее!..

Через несколько дней, одетый в старомодный костюм, пахнувший нафталином (долго ему пришлось лежать в шкафу!), бывший мичман Мацута сидел в кабинете главного капитана рыболовной флотилии. Дементьев говорил:

— И обижаться не приходится, Антон Захарович, возраст дает себя знать. Стареем, мичман, стареем…

Мацута взмахнул шляпой, которую держал до этого на коленях, и с силой насадил ее на рукоять своей трости.

— Да какой я к черту мичман, Генрих Богданович, если меня вчера с учета в военкомате сняли!

— Переживаешь?

— А как же, капитан! Война-то еще… А меня уже за борт выбросили.

— Эх, Мацута, Мацута, — сказал главный капитан, — забываешь ты об одной вещи!

— Это о какой же?

— Стаж свой партийный забываешь. В приложении к твоему опыту жизни — это крепчайший сплав получается.

— Ну и что же мы с этим сплавом делать будем, — передернув плечами, сердито сказал Антон Захарович, — если у меня паспорт есть? Что ж, может быть, дату рождения подделаем?

— Ты, боцман, — вздохнул Дементьев, — не туда клонишь… Я знал, что если Мацута в Мурманске, — значит, зайдет ко мне. И приготовил для тебя одно дело…

Боцман обрадованно задвигал стулом:

— Ну, ну?

— Да не знаю, как ты к нему отнесешься. Ведь тебе или все, или уж ничего! Быть у дела — так, значит, давай все море, а быть около моря, как сижу, например, я, ведь ты не захочешь…

— Ну, а все-таки? — насторожился Мацута.

Дементьев испытующе поглядел в глаза старого моряка и сказал:

— Хватит. Повоевали. Молодежь учить будешь. Преподавателем-лаборантом в мореходный техникум пойдешь?..

— Преподавателем?..

— Да!

— Что вы, Генрих Богданович, ведь я же — боцман.

— Да, ты боцман, который знает море и корабль, как никто. А это как раз то, что нам нужно. Ты будешь вести курс корабельной практики: вязание узлов, парусное дело, якорное устройство, правила управления шлюпкой и тысячи других вещей, которые ты изучил вот этим местом…

И, весело засмеявшись, главный капитан флотилии постучал себе кулаком по загривку.

Придя домой, Антон Захарович обнял жену и сказал:

— Дают мне дело: и хочется взять, и боязно чего-то.

— Какое же это дело?

— Быть преподавателем в «мореходке».

Тетя Поля на мгновение задумалась.

— Скажи, Антоша, когда к тебе на корабль приходил молодой матрос, ты учил его?

— Учил. А то как же?

— Не было тебе боязно?

— Не было.

— Тогда чего же ты боишься сейчас?

— А ведь верно, — сказал Антон Захарович. — Ты у меня, Поленька, умница!..

Награда за неудачу

После того как союзникам удалось подвести свои армии к границам Германии, немцы стали перегонять на север почти весь свой подводный флот, — центр торпедной войны переносился, таким образом, в арктические широты. К осени 1944 года в Баренцевом море насчитывалось уже около двухсот гитлеровских субмарин, которые постоянно крейсировали на скрешении военных и торговых коммуникаций. Здесь были подлодки, совсем недавно спущенные со стапелей, с плохо обученными командами, рассчитанные гитлеровскими инженерами на короткое существование. Здесь были и старые субмарины, на рубках которых висели лавровые венки. Цифрой отмечался счет побед, куда входили и безобидные траулеры, и грязные английские дрифтеры, и увеселительные яхты, потопить которые не стоило особого труда. Но все же этот мрачный счет иногда переваливал даже за сотню, и схватиться с таким врагом было совсем нелегким испытанием…

Назад Дальше