— Теперь ты все знаешь, — говорил он, выдыхая воздух в промежутках между гребками, как боксер между ударами. — Я не имел права рассказывать тебе о своей службе. Но ты сама все увидела, все пережила вместе с нами. Мои матросы — ты уже убедилась в этом — не так уж недисциплинированны. Я горжусь ими. А то, что грязны паруса и команда не по форме одета, так это лишь маскировка… Ты меня слушаешь?
— Конечно.
— Но думаешь о другом?
— Да так… Ты удивишься тому, что я думаю.
— Ну, а все-таки?
Ирина Павловна отогнала чайку, пытавшуюся сесть ей на плечо, смущенно улыбнулась:
— Вот, знаешь, к нам в институт доставили однажды водоросль «сарагоссу» длиной около двух километров. Она была очень старая, эта водоросль, и прожила, наверное, не меньше трехсот лет. Но когда Юрий Стадухин исследовал ее под микроскопом, то оказалось, что клеточки у нее совсем молодые… Мы так и не могли отыскать в ней следов старости… Вот так же и ты, Прохор!
— Что — я?
— Разве ты не понял меня?
— Признаться, нет.
— Я говорю, что ты напоминаешь мне эту «сарагоссу». Сколько лет прошло с тех пор, как мы увиделись впервые, я уже стала далеко не молодая, вырос наш сын Сережка, а вот ты… Конечно, ты тоже изменился, — добавила она, — но все-таки в тебе осталось очень много от прежнего молодого Прохора, которого я встретила тогда… Ты помнишь когда?..
— Скажи мне, — неожиданно спросил он и стал грести тише. — Скажи, как это получилось? Ведь когда мы встретились, я был самый простой, обыкновенный парень. И выпить любил, и гулял вовсю, а ты…
— Брось, — перебила она его, — обыкновенным ты никогда не был. Ты очень прост внешне, но сказать, что у тебя простая душа, я бы не смогла. Поначалу ты и мне казался одним из тех капитанов, у которых уже выветрилось из души все… Все, что делает профессию моряка заманчивой и тревожной. Но это не так…
Со шхуны доносился стук молотков, скрип блоков — на мачту поднимали новый фор-марса-реи. Шхуна выделялась на изумрудном фоне сопок и штилевой глади залива резким силуэтом, каждая ниточка снастей виднелась отчетливо, как на хорошей гравюре.
Прохор Николаевич перевел взгляд с корабля на жену, сказал:
— Сколько лет прошло, а я иногда еще спрашиваю себя: за что же она меня полюбила?
— А ты знаешь, Прохор, — чистосердечно призналась жена, — я полюбила даже не тебя, а все то, что тебя окружало. Ты как-то оказался в центре этого окружения, и на тебе сосредоточилось все мое внимание… Ты бы хотел повторить свою молодость?
— Ради тебя — да, а так — нет, пожалуй. — А я бы хотела. И не только ради тебя… Еще молодой аспиранткой она приехала в Мурманск, чтобы познакомиться с рыбными промыслами на практике. Соленый запах морских водорослей; город, в котором каждый третий умеет поставить парус; обветренные парни в матросских куртках, расхаживающие по улицам в обнимку; светлые жемчужные ночи под незакатным солнцем — все это вскружило голову, и она здесь же решила навсегда связать свою жизнь с этим городом и с этим океаном…
В «Квадрате 308», как назывался тогда маленький ресторанчик, собирались капитаны стоявших в порту кораблей. В воздухе густыми слоями плавал дым, в котором перемешивались все оттенки запахов, начиная с махорки и кончая ароматом гаванской сигары. Разноголосый гам, слагавшийся из нескольких языков и наречий, стоял в этом низком темном помещении. Клуба капитанов тогда еще не было в помине, и все совещания происходили в «Квадрате 308», где за бутылкой пива выкладывались свежие новости с моря, шли азартные споры о способах лова. За этим-то и пришла сюда Ирина — послушать… И вот на середину зала вышел коренастый молодой моряк в рваном свитере под расстегнутым капитанским кителем. Отодвигая столы в сторону и расставляя на полу пустые бутылки и стулья, он расхаживал между этими «наглядными пособиями», показывая, как должен идти траулер, чтобы загрести в сети больше рыбы. Старые капитаны смеялись над ним, в глаза называли мальчишкой, а он, точно не замечая насмешек, упрямо продолжал вышагивать среди столов, метко парируя неуклюжие, как якорные лапы, остроты «стариков». Ирина уже поняла значение предметов, расставленных на полу, которые означали косяки рыбы и ход трала, и ее сразу заинтересовал этот парень в свитере, упрямые убеждения которого показались ей занятными. «Кто это такой?» — спросила она, и ей сказали, что это Прошка Рябинин, самый молодой капитан, а рыбы ловит больше «стариков», которые на промысле уже полвека. Все это еще больше заинтересовало Ирину, и в этот вечер она познакомилась с Рябининым.
Он называл ее почему-то «барышней», смущался в разговоре, не знал, куда деть свои грубые, потрескавшиеся от соли руки, но, когда она попросила его рассказать о промысле, он сразу оживился. «Так ловить рыбу, как ловили при царе Горохе, нельзя, — говорил он. — Вот мне ссылаются на норвежцев, а норвежцы-то сами научились промышлять у нас! Еще в прошлом веке финмаркенский губернатор докладывал в Копенгагене, что русские добывают рыбы больше, чем подданные его величества, короля датского…»
Потом они встретились еще раз, долго бродили по улицам, разговаривая до позднего вечера. Рябинин однажды смущенно предложил зайти к нему выпить чаю. Когда же он открыл дверь свой комнаты, Ирину поразила убогость обстановки. Грубая самодельная мебель и голые окна говорили о том, что в доме нет хозяйской руки. На столе стояла миска с засохшей, недоеденной кашей. В большой кастрюле плескалась живая рыбина. «Руки ни до чего не дотягиваются, — угрюмо оправдывался Рябинин. — Только закончишь один рейс, в новый уходишь». И неожиданно для себя Ирина вдруг захотела сделать что-нибудь хорошее этому сильному моряку: она решительно сбросила пальто и всю ночь мыла пол, перетирала посуду, варила обед. С этого дня началась для нее новая жизнь…
— Пожалуй, — сказала Ирина после долгого молчания, — я согласилась бы повторить молодость и ради тебя тоже. А ради нашего Сережки просто стоило бы повторить всю жизнь!..
Тузик, скрипя днищем, вполз на каменистую отмель. Прощаясь с мужем, Ирина спросила:
— Так ты идешь в Горло?
— Бить моржей и тюленей, запомни это, — ответил он и двумя взмахами весел снял шлюпку с мели.
Тихий фронт
Шли всю ночь по болотам. Через каждые полчаса останавливались, рубили хворост, клали гати. Лошади пугливо прядали ушами, пробовали копытом шаткую тропинку. Олени были смелее.
Зыбкая чарусная почва пружинила под ногой, гать тонула, сапоги заливало пахучей зеленой хлябью. Над людьми и животными густым кисейным облаком висели комары. Защищаясь от гнуса, солдаты курили махорку с примесью ольхового листа.
Шагавший рядом сержант сказал Аглае:
— На этом направлении, товарищ военфельдшер, в прошлую войну погиб писатель Диковский. У самого озера Суоми-Салми.
И, подбросив на спине солдатскую поклажу, добавил:
— Хороший был писатель! И человек тоже.
— А где же фронт? — спросила Аглая. — Идем, идем… Левашев, поправляя на хребте оленя плоский ящик с минами, ответил:
— Как где?.. Здесь везде фронт.
Аглая недоверчиво посмотрела на шагавшего рядом ефрейтора — молчаливого, пожилого, но легкого на ногу человека.
— Это правда? — спросила она. — Или товарищ шутит?
Лейноннен-Матти, кивнув в ответ головой, объяснил:
— Вон там блестит — видите? — озеро Хархаярви, раньше мы стояли возле него, а сейчас, когда освободили Выборг, мы тоже продвинулись вперед. Финны занимают деревню Тиронваара, но мы выбьем их из нее. Слышите?
Аглая прислушалась. Где-то очень далеко потрескивали выстрелы «кукушек». Вторя им, в цепких зарослях трясинного кочкарника покрикивали кулики.
— Здесь их много, — сказал Левашев.
— Кого? — спросила Аглая. — Куликов или… Ой, что это? — вдруг вскрикнула она, невольно закрывая глаза руками.
— А вы не смотрите, — посоветовал Лейноннен-Матти, сдергивая с плеча винтовку.
Но, пересилив себя, Аглая снова посмотрела в ту сторону, где с дерева свешивался вниз головой труп женщины, в сером лыжном костюме с погонами на плечах. Длинные рыжие волосы ее разметались на ветру, лицо было страшным, веревочная петля сползла на узкие бедра.
— Боже мой, женщина, — тихо простонала Аглая.
— «Лотта Свярд», — коротко пояснил Левашев. — Задурили бабам головы, вот они и «закуковали», дурехи…
Грянул выстрел. Лейноннен-Матти с первой же пули перебил веревку, и мертвая женщина сорвалась с дерева, тяжко плюхнулась в болотную зелень. Долго кричало встревоженное воронье.
— Вам, я вижу, жалко ее? — сурово спросил ефрейтор, снова закидывая винтовку на плечо.
— Нет! — ответила Аглая. — Ведь она, может, наших столько убила…
— А вот мне жалко, — печально вздохнул Левашев. — Ну, что вот она лежит сейчас в болоте, и никто о ней не помнит. А ведь не будь этой проклятой войны, была бы матерью, на огороде бы копалась, счастлива была бы, может…. Эх, да что там говорить! — и он сокрушенно махнул рукой.
Впереди растянувшегося обоза заржала лошадь. Издалека донеслось ответное ржанье. Люди подтянулись, смолкли разговоры.
Левашев сказал:
— Сейчас будет дорога на Тиронваара…
Болота кончились. Почуяв твердую почву, обоз двинулся быстрее. Втянулись на взгорье, заросшее спутанным ельником, и увидели телегу, на которой лежали двое раненых. Пожилой карел с лицом, точно кора старого дерева, расправляя вожжи, говорил:
— Ушли лихтари из Тиронваара, сидели-сидели и вдруг сами ушли. Можете идти спокойно…
— Ну вот, елки зеленые, — рассмеялся Левашев, — ты, Матти, слышал? — сами ушли. Видать, понимают, что все равно выбьем… Садитесь, товарищ военфельдшер, на телегу, чего пешком-то идти, — предложил он Аглае, — теперь дорога пойдет хорошая. А вы позвольте спросить, по какому поводу к нам едете?
— Да я не к вам, — ответила Никонова, хватаясь за тряский переплет двуколки. — Мне от вас придется вдоль всего фронта проехать, а то забрались вы со своими лошадьми да олешками в такую глушь, что не каждый ветеринар до вас доберется.
— Выходит, вроде инспектора ветеринарного?
— Да, вроде так, — согласилась Аглая.
В полдень обоз с продовольствием и боезапасами пришел в оставленный финнами поселок Тиронваара. Было странно видеть пустые дома, на окнах которых белели чистенькие занавески, а в печах еще хранился жар недавно сгоревших Дров.
Но на улицах не встречалось ни одного жителя, даже собаки и те не лаяли.
В штабе батальона, размещенном в доме священника, куда Аглаю вызвал капитан Керженцев, шла привычная подготовка к бою. Это было ясно со слов Керженцева.
— Финны ушли, — сказал он, — чтобы вернуться ночью без единого выстрела. Знаю их волчью тактику. С японцами воевал, с немцами воевал, но такого коварного и хитрого врага, как эти суомэлайнены, я еще не видел. Они думают, что мы нахлещемся спирту и завалимся спать. У них тут целый заводик был, на котором они из древесины гнали какую-то отраву. Так вот, товарищ военфельдшер, оленями и лошадьми займитесь потом, а сейчас я вам. поручаю уничтожить запас спирта на заводском складе…
На помощь пришел Левашев. Во время пути они подружились, и Аглая уже знала, что солдат до службы был председателем рыболовецкого колхоза, что у него есть хорошая молодая жена Фрося и что он сам вообще «бо-о-ольшой любитель поговорить!». Даже в подвале гидролизного завода, куда они спустились, чиркая спички, Левашев не прекращал вести разговор.
Выпуская на землю ядовитую влагу, он говорил:
— И вот одного, товарищ военфельдшер, я никак не пойму… В восемнадцатом году, изволите сами знать, лахтари чего здесь только не творили! Мы им выход к морю Баренцеву уступили — живите спокойно! Так нет же, в тридцать девятом, пожалуйста, снова пошла катавасия. Уж, кажется, учеными должны бы стать — где там! Опять за Гитлером в войну сунулись. Ну, товарищ военфельдшер, как хотите, а на этот счет я свое особое мнение имею и в секрете его не держу. Хоть политруки и говорят нам, что наше отношение к малым странам должно быть исключительно гуманным, а все-таки здесь и финский народ виноват во многом…
Голова кружилась от спиртных испарений. Аглая выбралась из подвала на свежий воздух.
Вечерело. В небе проступали яркие дрожащие огни звезд. Легкая туманная дымка курилась над скошенными лугами. Вдали затаенно чернела полоска леса. За лесом — враг. А здесь все тихо и мирно, и олени, стоя посередине речушки, бьют копытами рыбу, радостно фыркают — лакомятся.
— Какой тихий фронт, — не переставала удивляться Аглая, — даже не верится, что идет война, странно как!..
— А война есть, — продолжал Левашев. — И вот я так думаю, товарищ военфельдшер, что эта война с Финляндией должна быть последней. И не только с Финляндией, но со всеми другими странами, большими и малыми… Что вы на это скажете?..
Теппо Ориккайнен поднял к избитому лицу ладонь. Обручальное кольцо, смятое ударом приклада, больно врезалось в сустав пальца. Палец не гнулся, и капрал, сморщившись от боли, сорвал с руки позолоченный ободок и отбросил в угол землянки.
— Что это? — сказал Суттинен, поигрывая под столом плетью. — Или жены у тебя нет?
— Нету, — ответил капрал, смахивая кровь с пальца. — Ничего у меня нету… И никогда не было!
Обер-лейтенант Штумпф вылил себе в стакан остатки коньяку из плоской черной бутылки; высоко запрокинув голову, выпил. Густо крякнул, загребая из тарелки горсть мелкой брусники, и обратился к Рикко Суттинену:
— Я думаю, лейтенант, все ясно. Дело этого бравого парня, — он кивнул на Теппо, — будет разбирать трибунал. И не ваш — финский, а наш — немецкий. Пусть-ка он посидит в тюремном каземате Петсамо…
Слегка пошатнувшись, обер-лейтенант встал и натянул перед зеркалом фуражку.
— Я пошел, — сказал он. — В три часа ночи, перед выступлением на Тиронваара, разбудите.
Когда за немцем закрылась дверь, лейтенант Рикко Суттинен перебросил через стол арестованному капралу сигарету и, покачивая головой с большими оттопыренными ушами, протянул:
— Дурак ты, Теппо Ориккайнен!
Капрал подобрал с полу толстую короткую сигарету (половина — табак, половина — опилки) и закурил от зажигалки, щелкнувшей, как взводимый курок. Пока он прикуривал, тусклый язычок фитильного огня золотил его круглую рыжую голову.
— Я не дурак, господин лейтенант. Просто мне надоела война. И не только мне, но и многим другим. Шюцкор затеял войну, пусть шюцкор и воюет. Довольно!
Зажигалка щелкнула снова — на этот раз как выстрел.
— Смотри, Ориккайнен, — прищурился Рикко Суттинен, — я жалею тебя, как хорошего выносливого солдата, хотя и не понимаю, что заставило тебя, настоящего финна, распространять большевистские листовки…
— Я же сказал — война.
— Великие испытания выпали не на одну твою долю. Наша прекрасная Суоми переживает великие события.
— Я устал, господин лейтенант, от этих «великих событий».
— Ну что ж, в казематах Петсамо ты славно отдохнешь…
Когда Ориккайнена увели, лейтенант послал денщика за ужином и достал из ящика письменного стола тетрадь в сафьяновом переплете. Рикко Суттинен считал себя человеком неглупым и на этом основании решил вести дневник.
Аккуратно поставив дату, он записал:
«Переговоры позорно затянулись. Рюти молчит. Пресса прикусила язык. Очевидно, Риббентроп предъявляет сейму чересчур жестокие требования. Таннер, съевший собаку в финансовых вопросах, попросту боится, как бы такое „сотрудничество“ не выкачало из Финляндии все ее жизненные ресурсы. Штумпф в плохом настроении. Собственноручно избил прикладом капрала Ориккайнена, у которого нашли в матрасе красные листовки. В листовках наши военнопленные в России убеждают солдат переходить на сторону русских. Среди подписей, поставленных пленными, разглядел две знакомые фамилии моих бывших солдат. На три часа назначено наступление на Тиронваара. Предполагаю, что мой замысел окажется верным, и солдатам придется работать только ножами…»
Часы пробили полночь. В пристройке дома хозяйская корова монотонно жевала жвачку. За темным окном шумел вершинами лес. Плескалась вода в озере. Надсадно квакали лягушки. Офицер отложил тетрадь и стал ждать возвращения денщика…
В доме, где родился Рикко Суттинен, на стене гостиной, вправленный в черную раму, висел приказ Маннергейма от 23 февраля 1918 года. В нем генерал клялся, что не вложит меча в ножны до тех пор, пока последний воин Ленина не будет изгнан из Карелии, и что тогда будет создана мощная, единая и великая «Страна Суоми», которая раскинет свои пределы от Ботнического залива до Уральских гор и от дачных пригородов Петрограда до просторов Тиманской тундры… «Будущая граница Финляндии, — писал Маннергейм, — будет проведена так, что весь ингерманландский народ войдет в состав Финляндии. Петроград не может служить тому помехой».
С тех пор прошло немало лет, но для того общества, в котором родился и воспитывался молодой Суттинен, эти разжигающие аппетит слова приказа оставались в силе. Беспощадно вырубаемые леса с каждым годом отступали все дальше и дальше на север, и доходы лесопромышленного товарищества, куда были вложены капиталы семьи Суттинен, неумолимо катились под купол. Но там, за тенью пограничного столба, где звучала родственная речь карела, раскинулись лесные дебри, и если бы можно было присвоить эти богатства, то Рикко Суттинену не пришлось бы сейчас сидеть в этой избе, слушать кваканье лягушек и ждать денщика со скудным ужином.
В эту ночь никто не ложился спать. Солдаты в последний раз проверяли оружие; примкнутые к винтовкам штыки поблескивали настороженно и мрачно. Большая оранжевая луна светила как раз в окно сеновала, и ее неестественный свет усиливал впечатление от ночного мрака, наполненного таинственными шорохами.
Керженцев в накинутой на плечи шинели стоял в раскрытых воротах сеновала и курил, пряча папиросу в рукаве.