Олив намазала медом поджаренный хлеб и глотнула чаю. Том положил на поднос с завтраком букетик полевых цветов – анютины глазки, колокольчики, пару веточек папоротника. Вонзив зубы в хлеб, Олив почувствовала, как в животе шевельнулась тошнота, но сладость меда успокоила ее. В голове возник непрошеный образ мертворожденного ребенка: что-то скорченное в плодном мешке, привязанное, как марионетка, длинной нитью к жизни самой Олив. Она очень старалась не надеяться и не бояться за нерожденного ребенка. Думая о будущих детях, она чаще представляла себе неподвижные восковые лица мертворожденных, чем потенциального нового Тома или Гедду. Она боялась за детей, их присутствие лишало ее покоя. И еще она любила их… заботилась о них. Она откусила хлеба с маслом и медом, питая себя и слепую новую жизнь, поселившуюся в ней без приглашения. И обратила свои мысли к тени, бегущей под землей.
* * *Олив Гримуит была дочерью шахтера. Ее отец Питер Гримуит, забойщик, рубил уголь в шахте, под землей, под той самой землей, по которой Олив бегала в школу и в лавку Голдторпа. Мать звали Люси, она была урожденная Эпплдор, дочь драпировщика из Лидса. Люси была маленькая, худая, истощенная, она когда-то собиралась стать учительницей и знала всякие вещи – например, что имя «Люси» означает «свет». Детей было пятеро: Эдвард, Олив, Пити, Виолетта и Дора, нежданный ребенок, умерший вместе с матерью от пневмонии, когда Олив было двенадцать. Оба брата, Эдвард и Пити, начали работать в шахте с четырнадцати лет. Олив Уэллвуд не придумывала сказок про шахту Голдторпа, она же «Галлфосс». Олив запрятала подальше память о терриконах и лебедках, о домике на Мортон-роу – темной нежилой гостиной, уютной кухне, садике размером с носовой платок, вечной вони выгребной ямы на заднем дворе, саже, покрывающей кружево занавесок. Олив упрятала все это – она представляла себе сверток из промасленного шелка, перевязанный бечевками, с красными сургучными печатями на узлах. Женщина, похожая и непохожая на Олив, несла этот сверток, не останавливаясь, по продуваемой ветром пустоши – иногда на голове, иногда на вытянутых руках перед собой, как несут подушку с регалиями при коронации. Из этого видения не могла получиться сказка. Женщина будет идти вечно, и сверток никогда не вскроют. Небо над женщиной было серым, воздух – грозовым. Когда Олив Уэллвуд обнаруживала, что ее мысли движутся в том направлении, она усилием переводила воображаемые стрелки на воображаемых рельсах и переключалась «оттуда» обратно в «Жабью просеку», в пеструю светотень диких лесов и летучих элементалей.
Олив Гримуит продолжала жить в Олив Уэллвуд – не в последнюю очередь благодаря присутствию Виолетты Гримуит, которая в то роковое время была еще мала, но все равно ощущала тягу корней, хотела вспоминать, могла вдруг ни с того ни с сего спросить: «А ты помнишь хлеб с мясным соком по воскресеньям? Помнишь, как мы смазывали салом шахтерские сапоги?»
Но не Виолетта, а одна только Олив, когда не удавалось этого избежать, вспоминала Питера и Пити, Люси и Дору. Во всяком случае, Олив так думала.
* * *Сказки рассказывала не Люси – она учила детей читать и пыталась привить им хорошие манеры. Сказочником был Питер. Он возвращался домой к ужину – одежда задубела и черна от угольной пыли, глаза и губы красные на черном от угля лице, ногти обломаны, и в них навеки въелась чернота. Отмывшись, он сажал Олив на колени и рассказывал ей про подземный мир. Про его живых обитателей – пони с мягкими носами, таскающих вагонетки с углем по туннелям, про мышей и крыс, которые заскакивали в торбы к пони и выскакивали оттуда и которые могли сожрать обед из «тормозка» неосторожного шахтера или его свечи. Он рассказывал про ярко-желтых канареек, дрожащих и скачущих на жердочке в клетке. Живая система сигнализации. Если канарейка вдруг падала замертво, это значило, что приближается один из невидимых ужасов – удушливый газ, белый газ, гремучий газ. Газы испускал уголь, чей глубокий сон тревожили молотами и кирками шахтеры или обвалами – крепи забоя. Ибо уголь, как объяснил дочери Питер Гримуит, некогда был живыми лесами – там росли папоротники, высокие, как деревья, и орляки со стволами толще бочонка, там ползали твари, чешуйчатые, как змеи. И все они сплющились, ушли в древнюю грязь. В угле попадались призраки листьев миллионолетней давности, очертания тридцатифутовых стрекоз, отпечатки лап исполинских ящериц. Сильнее всего удивляло то, что смерть этих растений была как бы отсрочена. Испарения в шахте – это газы, продукт прерванного разложения. Питер перечислял дочери имена мертвых растений, которые сейчас шипели и вспыхивали в очаге на кухне. Лепидодендрон, сигиллярия. Он объяснил, как по-научному называются «испарения», то есть газы. Удушливый газ – в нем быстро задыхаешься. Угарный газ – он подкрадывается, если можно так выразиться, мирно, он пахнет фиалками и другими цветами. И метан – «Это, Олив, который выходит из задницы у коров» – гремучий газ. Шахтеры рассказывали про крыс, которые, украв еще тлеющую свечу, вызывали страшные взрывы. «Попробуй, Олив, как-нибудь поднести спичку к коровьей заднице», – сказал Питер, а Люси оборвала его: «Придержи язык, негоже такое говорить девочкам».
Рассказывали шахтеры и про «стук-постуков», чьи молоточки слышались порой в забое, и про Синюю шапку – он был одет в ослепительное синее пламя и иногда помогал толкать вагонетки, и про озорного духа по имени Разрежь-постромки – он забавлялся тем, что резал постромки, то есть упряжь, с помощью которой пони и шахтеры тянули ящики с рудой и вагонетки. Шахтеру стоило время от времени оставлять в шахте денежку, чтобы задобрить тамошних жителей. Питер рассказывал про кобольдов так же живо и наглядно, как про крыс и канареек.
Время от времени он приносил домой кусок угля, на котором был словно вырезан папоротник. И два раза он принес «угольные шары», какими славилась Галлфосская шахта. Угольный шар – это сохранившийся ком некогда живых предметов, спрессованных вместе: листьев, стеблей, веток, стручков, цветов, иногда и семян миллионолетней давности. Олив Уэллвуд до сих пор хранила эти окаменелые комья, но никому их не показывала.
* * *Эдвард был крупным мальчиком, в отца, и в шахту пошел с радостью – во всяком случае, так думала Олив. Правда, она вообще мало задумывалась об Эдварде: она никогда не знала его близко, он был слишком большой и не замечал ее. Но вот Пити. Пити. Он был годом старше Олив и пошел скорее в мать, чем в отца, хрупкий, хоть и жилистый, с материнскими тонкими мышиными волосами. (Олив со своей вороной гривой была в отца.) Он писал стихи и знал названия цветов и бабочек. Он сказал Олив: он знает, что должен идти в шахту, но ему хочется чего-то другого. «Чего? – шепнула она ему на ухо в темноте, в кровати, где они прижимались друг к другу ради тепла и утешения. – Чего ты хочешь?» А Пити ответил: «Какая разница, чего я хочу, все одно мне этого не видать». И Олив сказала: «Если б я была мальчиком, я б подумала, чего хочу». А Пити ответил: «Рази ж это не одно и то ж? Тебе вовек быть девчонкой, ничего не поделать, а мне идти в шахту, тож ничего не поделать».
* * *Пити пошел работать в шахту, так как ничего поделать было нельзя, и по своему маленькому росту получил работу дверового. Чтобы проветривать туннель и препятствовать распространению гремучего газа, использовались низкие дверки, которыми управляли маленькие мальчики, – они сидели на корточках в дырке, выдолбленной в стене забоя, с веревкой в руке, за которую тянули, чтобы пропустить вагонетки. Так эти мальчики сидели по двенадцать часов во тьме, под низким сводом, ожидая шума приближающихся вагонеток. Пити никому не рассказывал, как боялся и темноты, и сужающейся тесной дыры, на которую сверху давят мили земли, угля и камня – на нее и каким-то образом на самого Пити. Но в ночь накануне первого спуска он вцепился в Олив изо всех сил и сказал: «А ежли я не сдюжу? Ежли струшу?»
Олив представила себя на его месте – как ей велят отправляться вниз и как она визжит и бьется в спускающейся клети, рыдая и умоляя, чтобы ее вернули наверх. Она не могла себе представить, как можно добровольно склонить шею, вступая под низкие своды, добровольно войти в темноту. Дети лежали, обнявшись, и дрожали, и у обоих по лицу текли слезы – горячие и мокрые.
Вернувшись после первого дня в шахте, Пити сказал: «Ничё, не так уж страшно». Но наутро Олив чувствовала – он коченеет от ужаса.
Он привык. Он тянул веревки в темноте почти год. Но однажды высоко над головой шахтеров устье реки Галл задрожало, затряслось, словно вскипело гигантскими пузырями. Случившийся поблизости батрак с интересом наблюдал. К своему изумлению, он увидел, как вода начала отливать от обоих берегов, уходя через огромную зияющую трещину на дне. Батрак побежал. Он понял, что земля между руслом и сводом шахты треснула и вода льется в шахту. Он пробежал две мили до шахты, и люди спустились вниз с предупреждением, а другие поднялись наверх – те, кто успел обогнать надвигающийся поток воды, затопляющий туннели и забои, отрезающий боковые проходы.
Пити пошел работать в шахту, так как ничего поделать было нельзя, и по своему маленькому росту получил работу дверового. Чтобы проветривать туннель и препятствовать распространению гремучего газа, использовались низкие дверки, которыми управляли маленькие мальчики, – они сидели на корточках в дырке, выдолбленной в стене забоя, с веревкой в руке, за которую тянули, чтобы пропустить вагонетки. Так эти мальчики сидели по двенадцать часов во тьме, под низким сводом, ожидая шума приближающихся вагонеток. Пити никому не рассказывал, как боялся и темноты, и сужающейся тесной дыры, на которую сверху давят мили земли, угля и камня – на нее и каким-то образом на самого Пити. Но в ночь накануне первого спуска он вцепился в Олив изо всех сил и сказал: «А ежли я не сдюжу? Ежли струшу?»
Олив представила себя на его месте – как ей велят отправляться вниз и как она визжит и бьется в спускающейся клети, рыдая и умоляя, чтобы ее вернули наверх. Она не могла себе представить, как можно добровольно склонить шею, вступая под низкие своды, добровольно войти в темноту. Дети лежали, обнявшись, и дрожали, и у обоих по лицу текли слезы – горячие и мокрые.
Вернувшись после первого дня в шахте, Пити сказал: «Ничё, не так уж страшно». Но наутро Олив чувствовала – он коченеет от ужаса.
Он привык. Он тянул веревки в темноте почти год. Но однажды высоко над головой шахтеров устье реки Галл задрожало, затряслось, словно вскипело гигантскими пузырями. Случившийся поблизости батрак с интересом наблюдал. К своему изумлению, он увидел, как вода начала отливать от обоих берегов, уходя через огромную зияющую трещину на дне. Батрак побежал. Он понял, что земля между руслом и сводом шахты треснула и вода льется в шахту. Он пробежал две мили до шахты, и люди спустились вниз с предупреждением, а другие поднялись наверх – те, кто успел обогнать надвигающийся поток воды, затопляющий туннели и забои, отрезающий боковые проходы.
Дыру, в которой сидел Пити, тоже затопило. Олив не знала, как это случилось – быстро или медленно, пытался он спастись или захлебнулся сразу. Тела шестерых мальчиков и семи взрослых затянула и потом выплюнула зловонная черная вода. В неожиданно открывшуюся промоину упал один спасатель и тоже утонул.
В часовне отслужили панихиду и собрали денег на памятник, чтобы поставить рядом с местом происшествия. Питер Гримуит словно усох. Он ходил сгорбившись, глядя в землю. Он по-прежнему после ужина сажал Олив на колени – она была уже, можно сказать, слишком большая для этого, – но рассказывать уже не мог, у него больше не было ни сказок, ни секретов в карманах. Люси не плакала при оставшихся детях. Она была беременна, постоянно кашляла, веки были растерты в красноту. Несмотря на растущий живот, казалось, что она тоже усыхает.
Через полгода всю деревню сотрясли громкие взрывы и треск. Все знали, что это значит, – они привыкли всю жизнь бояться именно этого. Все побросали свои дела – оставив полузащипанный пирог, недочищенный ботинок, не до конца разорванную на подтирку для отхожего места газету – и скорее, кто бегом, а кто быстрым шагом, направились к надшахтному зданию, где в вечернем воздухе летали языки пламени, пепел и горячие частицы шлака. Шахтеры, которые выбрались наверх, пытались объяснить, где произошла авария и где могут быть застрявшие в ловушке другие шахтеры. Олив стояла, держа за руку Виолетту, потому что Виолетта цеплялась за нее. Олив предпочла бы, чтобы ее не трогали, предпочла бы не быть, на время перестать существовать. Не знать было невыносимо. Он жив, он поднимется наверх, они бросятся к нему и зарыдают. Он мертв. Наверх поднимут его тело. Или не поднимут: оно сгорело или погребено слишком глубоко в коварном угольном болоте.
Его так и не нашли. И никого из тех, кто с ним работал. Ожидание было настолько долгим и мучительным, насколько это вообще мыслимо.
Один раз Олив проснулась среди ночи с мыслью о том, что Питер и люди из его звена все еще живы – там, внизу, в кармане воздуха за крепостными стенами из обломков, и ждут спасения, которое никогда не прибудет.
Эти два сюжета были сложены в промасленный, перевязанный веревками сверток. Узлы залиты сургучом. Женщина шла по пустоши, продуваемой ветром, с запечатанным, безмятежным свертком, в котором скрывалось немыслимое, оскорбляющее нравственность.
* * *Когда Люси слегла и начала умирать вместе с новорожденным младенцем, который кротко отказывался брать грудь, Олив стояла у постели матери, недвижная, словно каменное изваяние. Виолетта оказалась кудесницей. Она варила говяжий бульон, предварительно выпросив мяса у соседей, она по ложечке вливала его в потрескавшиеся губы Люси, вытирала ей лицо, гладила руки, наклонялась над ней и оттягивала красное веко, заглядывая под него, вглубь глаза. Ада, сестра Люси, приехала из Бэтли и умоляла Люси не умирать. Тетя Ада и Виолетта относились к Олив недружелюбно. «Шевели култышками!» – кричала Ада. Виолетта скулила и назойливо трясла умирающую. Никто не понимал, что такое с Олив, кроме самой Люси, у которой все реже хватало сил вернуться в сознание. «Она слишком много вынесла, она больше не может». Но Люси обнаружила, что не в силах поднять руку и поманить Олив к себе, не может открыть рот и вытолкнуть из себя слова. Последним настоящим чувством Люси было беспокойство из-за каменного взгляда Олив. «Не ожесточайся так», – хотела сказать Люси, но не смогла. «Ну раз не могу, так не могу», – сказала она себе и закрыла глаза навеки.
* * *Джордж Мейблторп, муж тети Ады, пять лет назад пережил несчастный случай в шахте. Обвалом ему раздавило бедро. Он сидел дома и чинил разные вещи: сапоги, башмаки, разбитый фарфор – невидимыми заклепками. У тети и дяди был сын Джо, который работал в шахте и отдавал родителям часть заработка, но все равно достаток в семье был шатким, как и ее общественное положение. Ада была портнихой. Она шила робы шахтеров из толстой ткани, униформы для прислуги, юбки, нижние юбки. Она посадила Виолетту, которая ловко управлялась с иголкой, помогать и учиться ремеслу. Олив хорошо давалось ученье, а шитье не очень. Еще до всего этого она заработала стипендию на учебу в старших классах, и Питер ею гордился. Тетя Ада разрешала ей ходить в школу еще год. Вернувшись домой после школы, Олив принималась за работу. Она отскребала дочиста деревянное сиденье в отхожем месте. Она вставала на колени на вонючий цементный пол и терла его. Она чистила ботинки и картошку, она полировала ножи, она мыла и скребла порог у входной двери. Тетя Ада решила, что чистых фартуков и приличных башмаков не напасешься, и забрала Олив из школы. Тетя не любила Олив и решила послать ее в люди. Тогда Олив не нужно будет кормить – даже наоборот, она сама будет присылать тетке деньги.
Сначала Олив отдали в горничные к владельцу овощной лавочки в Донкастере. Олив надела душную черную форму, тяжелый фартук и некрасивый накрахмаленный чепец, похожий на шлем. Ноги у нее были слишком тонки для толстых черных хлопковых чулок, которые собирались складками на лодыжках. Олив была отвратительна самой себе, а хозяину казалось, что от нее волнами исходит ненависть. Олив отослали обратно к тете Аде и сказали, что она не справляется с работой. Тетя Ада уложила Олив на свои костлявые колени и отлупила щеткой для волос.
Посоветовавшись с пастором, тетка снова отправила племянницу работать – на сей раз «прислугой за все» у двух незамужних учительниц в Конисборо. Барышни Бин владели полным шкафом книг и были вежливы. Олив должна была притворяться двумя служанками сразу: кухаркой в чепце и толстом фартуке, оборачивающем ее целиком, и горничной в крахмальной наколке и фартучке с оборочками, приносившей чай. Олив ненавидела эти одежды. Глядясь в зеркало по утрам, она воображала себя дамой в бальном платье и в чем-то вроде короны. Она расцветала и сама это видела.
Если бы Олив была приятнее в обращении, или покорнее, или жальче, барышни Бин узнали бы, что ее заставили отказаться от стипендии, и, может быть, даже стали бы давать ей книги, посылать на лекции или в вечернюю школу. Но Олив по-прежнему ходила с озлобленным, высокомерным видом, а хозяйки по-прежнему робко критиковали ее глажку, штопку, полировку серебра. Однажды Олив навлекла мучительную неловкость на всех троих: она вошла в комнату, когда барышни завтракали, и сказала, что вынуждена взять расчет, так как умирает.
– От чего? – спросила мисс Эстер Бин.
– От истечения кровей, – ответила Олив цитатой из Библии.
Спазмы первых месячных скручивали Олив в три погибели, текла кровь, а Олив была в полном неведении. У барышень Бин недостало духу объяснить ей, в чем дело. Они послали за соседской кухаркой, которая грубо, без нежности, объяснила Олив, что с ней происходит, и показала, как резать старые простыни на полосы, а потом стирать.
* * *Олив сочиняла сказки для самой себя. В детстве она и для Виолетты сочиняла сказки.