Владислав Русанов Ворлок из Гардарики
Глава 1 Тревожные вести
Сухощавого монаха Вратко заметил еще на торгу, на ярком, разноголосом и кипучем волинском торгу. Облаченный в черный потрепанный балахон из грубой шерстяной ткани, служитель Господа стоял у бревенчатой стены длинного амбара и беседовал с высоким широкоплечим мужчиной – с виду настоящим головорезом. Вратко тогда еще подумал: что общего может быть у монаха с воином? Да еще у таких разных.
Монах сильно сутулился, седоватые волосы пушистым венчиком окружали лицо со впалыми щеками. На макушке, прикрывая гуменце,[1] смешно сидела круглая черная шапочка, вытертая до блеска. Его худая шея торчала в бесформенном воротнике, как пестик в ступке. Говорил он негромко, все время пожимая плечами, словно в неуверенности. Но его серые глаза посверкивали подобно двум булатным клинкам, не оставляя сомнений в том, кто в этой паре главный. Воин, светлобородый и длинноусый, самый настоящий урман по виду, переступал с ноги на ногу, поглаживая большим пальцем лезвие секиры, свисающей с пояса в ременной петле. Его плечи покрывал крашеный плащ, ниспадающий свободными складками почти до пестреющих рыжей грязью досок. Рукава кольчуги выглядывали из-под кожаной рубахи.
Вратко нарочно обошел беседующих, чтобы заглянуть урману в лицо. Ничего лицо. Самое обычное для сына суровой северной земли. Загорелое и обветренное докрасна. Выгоревшие брови выделялись, как полосы на морде барсука. Такого легко представить впереди строя, сомкнувшего червленые щиты, или на палубе боевого корабля. А уж шея, в особенности по сравнению с монахом, напоминала бычью. Вот только в разговоре он все больше отвечал. Коротко и сдержанно. Слегка подергивал левой щекой, отмеченной ровным росчерком шрама.
Паренек засмотрелся. Раздираемый любопытством, навострил уши. Как же хотелось услышать, что именно выговаривает суровый монах робеющему бойцу! Но тут купец в мохнатой медвежьей шапке, по виду – бодрич, толкнул новгородца плечом. Вратко пошатнулся и слетел в грязь. Кровь бросилась ему в голову, но… Рядом с бодричем громко хохотали двое здоровяков – что поставить, что положить, – то ли слуги, то ли охранники. Парень представил гнев отца, которого он долго уламывал взять с собой – добрых людей посмотреть, себя показать, – и смолчал. Негоже устраивать потасовку на глазах у честных гостей, съехавшихся в Волин со всех концов Варяжского моря.
Пришлось натянуто улыбнуться и даже изобразить извинение на лице. Мол, не взыщи, гость тороватый, оплошал, подставил спину под твое белое плечико… Купец разочарованно вздохнул – видно, кулаки чесались не на шутку – и пошел дальше. Один из его спутников даже язык показал через плечо, но Вратко сделал вид, что не заметил. Парень выбрался на дощатый настил, не уступающий по ширине и толщине досок новгородскому, огляделся и почему-то не удивился, увидев, что монаха с воином след простыл. Беседу они вели, по всей видимости, серьезную, и гогот охочих до всяких безобразий поморичей их спугнул. Едва сдержавшись, чтобы не сплюнуть от злости, Вратко подобрал палочку и принялся счищать грязь с сапог.
Вот и побродил. Скоро и солнце к полудню, пора на корабль возвращаться, а он толком на торжище не посмотрел. Так… Причалы да склады. А ведь батюшка спрашивать будет: где был, чего видел? Придется или признаваться, что время попусту потратил, или выдумывать на ходу. И одно, и другое стыдно. Не мальчишка уже. Другие в его возрасте уже давно к делу приставлены, а некоторые подумывают о том, чтобы жениться. Но, как говорят соседи, от которых не спрятаться, не скрыться, купец Позняк сам малость не от мира сего и сынка такого же воспитал. Яблочко от яблоньки… Ну, хоть семнадцатилетнего детинушку сподобился отец с собой взять. Да и то не купцом – к торговле Позняк сына не допускал, – а толмачом.
Надо признать, к языкам всяческим Вратко имел тягу с детства. Благо в Новом Граде торговых гостей испокон веку с избытком. Вот и слушал малец. Слушал, запоминал, вникал, а после и говорить попытался. К двенадцати годам сносно разумел по-урмански и по-булгарски, по-литвински и по-корельски. Понимал речи греческих купцов и гостей из германских земель. Не говоря уже о близких и привычных говорах веси да мери. Кое-что улавливал даже в разговорах латинян, чьи проповедники нет-нет да и заглядывали в словенские края. Разум парня впитывал чужие слова, словно сухой мох влагу.
Вот так они и бродили по торжищу. Отец приценивался к товару, прикидывая, как бы выгоднее продать мягкую рухлядь, загруженную в Новгороде на корабль, а сын прислушивался к разговорам, улавливая рваные кусочки речи да отдельные слова, запоминал их, догадывался, что же оно означает по-словенски… Или не догадывался, но откладывал в памяти, как рачительный хозяин запасы на зиму – авось когда-то пригодится.
Волин кипел. Как-никак один из самых больших торговых городов Варяжского моря. Поспорить с ним могут разве что Бирка, Хедебю или тот же Новгород. Здесь выкатывали бочки с вином, привезенным с далекого юга, с берегов Средиземного моря и из франкских земель, и колоды с душистым, темным медом, который добывали бортники из Киевских и Смоленских лесов; отмеряли льняные да шерстяные ткани, крашеные и просто беленые, невесомые шелка из края желтолицых людей, огородивших свои владения длиннющей каменной стеной, да такой широкой, что, говорят, между зубцами две телеги запросто разъедутся; отсчитывали сорока соболей, куниц, горностаев, бобров, перегружали с кораблей на телеги и обратно бычьи, турьи, лосиные, медвежьи шкуры; меняли местный янтарь на линялых соколов. А кроме того, торговали солью, лесом тесаным и лесом в бревнах, тонкой и звонкой глиняной посудой, расписанной яркими красками, украшения с яхонтами и корольками, зерно бурмицкое, искряк и тумпазы.[2] Меняли серебро и золото на стальное оружие – секиры, мечи, ножи, наконечники копий. Рядом продавали тонкой работы кольчуги – двойного и одинарного плетения, вороненые и простые; шлемы с бармицами, кольчужные капюшоны, которые франки и саксы именовали койфами, поножи и наручи, рукавицы кольчужные, пояса боевые из тисненой кожи с бляхами. Привозили на Волинский торг и рабов, захваченных в набегах, рыбу соленую и сушеную, китовый ус и моржовые зубы. Всего не перечислишь…
Купцы здешние – поморяне, словене, свеи, даны, урманы – и гости издалека – арабы, булгары, греки – спорили и торговались до хрипоты. Кидали шапки наземь, били по рукам и тут же начинали спор с начала. По большей части, чтобы понимать разговоры, даже напрягать память не пришлось. Речь поморских славян походила на словенскую. Ну, во всяком случае, с пятого на десятое понятно. С прочими народами хуже, но пускай их называют немцами те, кто не дает себе труда слушать и запоминать.
Вдоволь нагулявшись, Вратко вернулся к причалу. На дальний конец пирса, направо от складов, где размеренно покачивалось на волнах стреноженное канатами судно гамбуржского купца и морехода Гюнтера. Оттолкнувшись от грязных бревен, парень запрыгнул на палубу… и едва не свалился, зацепившись ногой за ногу. Причиной неловкости послужило крайнее изумление при виде того самого монаха – тощего, седого, обряженного в черное. Священник стоял около мачты и вел степенную беседу с мореходом Гюнтером, невысоким, пузатеньким и краснолицым германцем. Купец Позняк, плечистый, с благообразно расчесанной бородой, стоял тут же, внимательно щурясь, будто понимал, о чем речь идет. Но Вратко-то знал – батюшка узнаёт едва ли одно слово из десятка. Он и с гамбуржцем говорил только по-словенски, благо Гюнтер балаболил на нем как на родном.
Под укоризненными взглядами взрослых Вратко выпрямился, одернул рубаху, поклонился в пояс монаху.
– А это сынок мой, – степенно пояснил Позняк. – Переведи латинянину…
– Не латинянину, а отцу Бернару, – чуть-чуть поморщился германец. Но перевел. Добавил от себя: – Малец весьма к языкам способный. Прямо на загляденье.
Священник приподнял бровь, как бы удивляясь словам Гюнтера.
Вратко хотел что-нибудь сказать на латыни, но засмущался, и от того все слова разбежались, словно овцы на лугу.
Гамбуржец заметил его растерянность и рассмеялся.
– Отец Бернар с нами в Хедебю пойдет, – сказал он.
– В Хедебю? – Глаза Вратко полезли на лоб.
– А ты думал? – подмигнул Позняк. – Тут, понимаешь ты, за мягкую рухлядь никто достойной цены не дает. Я два сорока куньих продал… И то себе в убыток почти что. Говорят, из-под Гнезно три обоза с мехами пришло. Краковцы у древлян да полян соболей выкупают, а после норовят поморянам втюхать. Да только сами себя перехитрили – больно много пушнины на одном торгу.
– А тебе что, не хочется посмотреть Хедебю? – немного растягивая слова, проговорил Гюнтер. Его объемистое брюшко натягивало засаленный куцый кафтанчик, весь испещренный пятнами от еды и вина, а щеки, как обычно, лоснились и подрагивали.
– Как не хотеть? Хочу! – встрепенулся Вратко.
– Ну, так и радуйся! Может, другой раз случая не представится.
– Я радуюсь! – Парень говорил искренне. Просто известие ошеломило его, и Вратко слов не мог подобрать, чтобы описать бурливший в душе восторг.
– Вот и радуйся! – буркнул Позняк. Шутливо толкнул сына в плечо. – Надо будет, и в Гамбург пойдем. А что? Мы, новгородцы, народ упрямый! За бесценок товар отдавать не станем. Не таковские!
Отец Бернар окинул его неодобрительным взглядом, пробормотав что-то о корыстолюбии и языческих нравах. Вратко хотел возмутиться и напомнить латинянину, что Русь уже давно крещена, еще при Владимире Киевском! И чем словен язычниками бесчестить, пускай со своими символами веры разберутся. Но парень смолчал. Во-первых, негоже старшим замечания делать, а во-вторых, если говорить положа руку на сердце, не сильно-то в Новгороде радовались христианству – хоть и крестили этот город Добрыня огнем, а Путятя мечом. Может, потому-то и не радовались? Сам Позняк ходил в церковь каждый седьмой день, но никогда не забывал бросить кусочек хлеба в каменку, угощая Огонь, младшего брата Даждьбога и Перуна. Поэтому Вратко поклонился хозяину корабля и его гостю и отправился в закуток под палубой, выделенный им с отцом для сна и отдыха.
Отошла «Морская красавица», как прозвал судно Гюнтер, от причала только через три дня. Гамбуржский купец не отшвартовался, пока не уладил собственные дела. Дружба дружбой, а своя рубашка ближе к телу, и исполнять прихоти новгородца он не собирался.
Гюнтер менял мед, воск и посконь на серебро и янтарь. Ткани, загруженные в трюм на берегах Ильмень-озера, продавать не торопился. Даны не такие балованные, как поморяне, – дадут большую цену.
Крутобокий двухмачтовый корабль распустил паруса и направился на северо-запад.
По поводу отплытия владелец судна пригласил гостей на ужин. В тесной – но все-таки отдельной – капитанской каюте собрались: сам Гюнтер, Дитер из Магдебурга – его помощник и командир охраны, – священник Бернар и новгородский купец Позняк с сыном.
На столе стоял жбан с пивом – Гюнтер, как истинный германец, предпочитал крепкое темное пиво любому вину, даже самому дорогому. На блюде лежал нарезанный толстыми ломтями белый хлеб и копченый окорок. В глубокой миске – просоленная мелкая рыбешка. Отдельной кучкой – стрелки зеленого лука. В общем, яства довольно простые, не княжеские, но сытные.
Гюнтер, Дитер и Позняк налегали на пиво, сдувая с усов плотную пену. Магдебуржец, мосластый, как старый конь, взял на себя обязанности вовремя подливать в кружки. Монах и Вратко пили воду. Первый по убеждению, а второй по малолетству. Его и пригласили-то за стол не для того, чтобы честь оказать, а чтоб отцу переводил разговоры латинянина и германцев.
Он и толмачил, успевая прожевать и проглотить, пока неторопливый отец Бернар заканчивал очередную фразу.
Гюнтера и Позняка, проведших лето в новгородской земле, живо интересовали новости последних месяцев.
Спокойствия в мире не было.
– По весне в Велиграде, что в землях бодричей… – начал монах.
Гюнтер встрял, назвав этот город Мекленбургом, и сказал, что северяне предпочитают говорить – Рерик.
Вратко здорово удивился, что один город можно называть тремя разными именами, но после вспомнил, как северные гости кличут Ладогу Альдейгьюборгом, его родной Новгород – Хольмгардом. Должно быть, людям удобнее подбирать привычные названия, понятные разуму и не слишком трудные для языка, чем приноравливаться к местным.
– Так вот, в Велиграде, – повторил отец Бернар, недовольный, что его прервали, – бодричи-язычники восстали против князя Готшалка.
– Видно, вконец замучил он народ германскими и данскими обычаями, – усмехнулся Позняк, омочив усы в пиве. – Запрещал молиться, как люди привыкли, грозился все капища извести, а языческих идолов бога Святовита в море утопить. Бодричи подобных обид так просто с рук не спускают. Не зря же сто лет назад выгнали германских князей, которые принялись управлять ими, как вздумается, не спросясь народа. Вот и Готшалк допросился.
Вратко слыхал и раньше от отца об этом князе, который воспитывался при немецком монастыре, жену взял из рода знатных данов. Когда править начинал, всем казалось: этот человек и племена по обоим берегам Лабы объединит, и с соседями общий язык найдет. Поначалу так и вышло. Не только бодричи под его руку пришли, но и часть лютичей. Государство могло быть крепким и сильным, если бы не замашки Готшалка всех окрестить, не спрашивая мнения людского.
А по словам отца Бернара выходило совсем по-другому.
– Странно мне и горько слушать подобные речи! – Голос священнослужителя зазвенел от праведного гнева. – Князь-просветитель изо всех сил старался для родного народа, вел его к лучшему будущему! И что же получил он в награду? Тупая, немытая толпа не поняла намерений благодетеля, отплатила злом за добро. Подняли князя, волею Господа нашего на престол поставленного, на копья! А епископа Мекленбургского, призванного Готшалком для искоренения ереси среди бодричей, захватили в плен. Долго возили святого мученика по языческим городам, где терпел он бесчестье великое и поношение от еретиков, а после в языческом городе Ретре, что в землях лютичей стоит, его преосвященство принесли в жертву идолам поганым…
От парня не укрылось, как сжались кулаки Позняка, когда монах позорил лютичей и их священный город, на все Поморье славящийся храмами Святовита, Даждьбога и Перуна. А после слов Бернара о том, что все славяне – суть язычники по природе своей и иначе, чем кнутом и каленым железом, переделать их, обратить в истинную веру невозможно, Вратко подумал, что батюшка сейчас кружкой между глаз болтливому святоше зарядит. Но купец удержался. Первое правило торговых гостей – терпи, если твое терпение увеличит твою прибыль, – Позняк знал и придерживался его неукоснительно.
Гюнтер же кашлянул негромко, показывая глазами на новгородцев, и отец Бернар прикусил язык. Сообразил, что недалек от ссоры оказался.
«Хотя и его можно понять, – подумал Вратко. – Наверняка монах явился в Волин из левобережья Одры – лютических земель. Может, и сам едва смерти избежал? Так что любить народ, умертвивший князя Готшалка и владыку Мекленбургского, у него особых резонов нет».
Чтобы не допустить ссоры среди гостей, гамбуржец встрял с горькими сетованиями на переменчивость купеческой удачи. Мол, чтобы выгодно товары продать, в нынешнее время приходится учитывать не только урожай или неурожай, но взаимную любовь или ненависть сильных мира сего.
После разлил пиво и перевел разговор на события в далекой Англии.
Умер у саксов король – Эдуард Исповедник. Больше двадцати лет он правил страной, да вот беда – все это время оставался бездетным. Для простого человека – селянина, ремесленника, купца – быть бездетным плохо, а уж если король умирает, не оставив наследника, то горе потом мыкает вся страна.
– Так и тут получилось, – тряс Гюнтер жирными щеками. – Сам Эдуард желал видеть своим наследником герцога Нормандии, Вильгельма, с которым состоял в далеком родстве: отец нормандского герцога был племянником Эммы-Эльфгифы, второй жены короля Этельреда Второго Неразумного, отца Эдуарда. Да только знатные таны и хускарлы[3] не сильно-то хотели видеть на своем престоле герцога из-за пролива. Они возвели на престол Гарольда Годвинссона, который приходился покойному королю Эдуарду шурином.
Злые языка поговаривали, что Годвинссоны – королева Эдита и ее братья: граф Гарольд и граф Тостиг – вот уже лет десять управляли Англией от имени Эдуарда. Только год назад Гарольд и Тостиг повздорили («Уж не из-за надежды на корону ли?» – подумал Вратко), и последний сбежал в Данию. А вот Гарольд, граф Уэссекский, как раз и стал королем Англии.
– Стать-то он стал, только надолго ли? – хмыкнул Дитер. – Часто бывает как в детских забавах: забраться на снежную горку, облитую водой, легко, а вот удержаться на ней…
– Гарольд Годвинссон еще при жизни Эдуарда принес вассальную клятву герцогу Вильгельму, – твердо проговорил отец Бернар. Посмотрел на собеседников: не вздумают ли возражать? Позняк смотрел в стену, прожевывая здоровенный кусок окорока. Дитер неспешно отхлебывал из кружки, а Гюнтер изобразил на лице прямо-таки собачью преданность.
– Гарольд Годвинссон, – с нажимом повторил монах, – дал обещание поддерживать герцога Нормандии в его притязаниях на английский трон, что бы там ни было. Клятву эту Гарольд, граф Уэссекский, произнес над алтарем, в котором хранились святые мощи, и теперь, нарушив ее, стал в глазах не только нормандской знати, но и всех верующих в Иисуса Христа людей лжецом и клятвопреступником. Подобное предательство не может быть прощено! Герцог Вильгельм приступил в Байе к сбору самого большого со времен Карла Великого войска. Благородные рыцари, горящие жаждой восстановить попранную справедливость, съезжались под его знамена не только изо всех уголков Нормандии, но и из Бургундии, Бретани, Аквитании, Франции, Лотарингии…