О гибели на войне брата Мери уже знала от Дины и была уверена в том, что и матери тоже нет в живых. Старая цыганка Настя, таборная бабушка Дины, впрочем, сказала ей, что думать так не нужно. «Ты ведь не знаешь ничего, девочка, и своими глазами не видела. Молись богу, авось он счастья пошлёт – встретишься с матерью ещё».
Из уважения к возрасту бабки Мери согласилась с ней, но про себя чувствовала: пустое… Ночами она почти не могла спать: раз за разом ей снились чёрное, непроглядное поле и выстрелы, доносящиеся из оврага. И потому, сбиваясь с ног в тифозном бараке, бегая то за водой, то за медикаментами, шлёпая грязной тряпкой по полу, вынося помои и вёдра с нечистотами, помогая сёстрам, просиживая ночи напролёт у постели мечущейся в жару подруги, Мери в глубине души была даже рада этой запарке. По крайней мере, не оставалось времени на горькие размышления и жалость к себе. О том, что будет дальше, куда она пойдёт из табора, что ждёт её в сошедшей с ума стране, Мери боялась даже задумываться. Воистину, куда легче казалось вычёсывать вшей из Дининых кудрей, держать инструменты при операциях и таскать вонючие вёдра…
В начале ноября повалил уже настоящий снег – густой, мелкий, колкий, мгновенно затянувший все окрестные поля и холмы ровной белой скатертью. Мери сидела возле окна, глядя на падающую с неба бесконечную снежную завесу, и тихонько напевала себе под нос «Гроздья акации», надеясь хотя бы этим заглушить громоподобное бурчание в животе. Сегодня никто из таборной детворы ещё не появлялся, и девушка уныло думала о том, что, видимо, дела у цыганок совсем плохи и в окрестных деревнях не осталось уже ни одного лишнего кусочка. Это означало, что табору, хочешь не хочешь, пора было трогаться с места и искать хлеба в новых местах. Мери понимала, что другого выхода нет, что дети уже изголодались, что нельзя целым табором сидеть и ждать, пока выздоровеет Дина… но при мысли о том, что она останется одна в чужом, холодном, засыпанном снегом городе с больной подругой на руках, у девушки становилось зябко в животе. Она отвернулась от окна, посмотрела на Дину. Та спала – спала спокойно и крепко, впервые за десять дней, ровно и размеренно дыша. Вчера ей стало заметно лучше, и молодой замотанный доктор, прибежавший на обход, даже улыбнулся Мери: «Молодец, товарищ цыганочка, всё-таки выходила сестру! И косы сохранила в целости!»
Мери гордо улыбнулась в ответ, словно по-другому и быть не могло. И сейчас, глядя на худое, бледное, но такое умиротворённое во сне лицо подруги, она подумала: может, оставить её тут одну до вечера и сбегать в табор? Как-нибудь уговорить цыган потерпеть ещё хоть несколько дней, сказать, что Дине гораздо лучше, что через неделю она сможет ехать вместе со всеми?
Девушка отошла от окна, склонилась над подругой. Та не услышала этого, не проснулась – и Мери решилась. Наспех предупредив баб в бараке, что она – ненадолго, что только быстро сбегает к своим и обратно, она схватила со спинки кровати шаль и кинулась за порог.
В бараках топили плохо, и тепло чувствовалось лишь около печи, но когда Мери выскочила на больничный двор, у неё всё равно остановилось дыхание от холода. Было послеобеденное время; из-за сгустившихся над городом снежных туч казалось, что уже смеркается. Мери плотнее закуталась в шаль и побежала, надеясь, что во время бега согреется. Она вихрем промчалась через несколько пустых, засыпанных снегом улиц, миновала безлюдную площадь с покосившейся церковью, пересекла пустырь и оказалась за городом. Мимо выбеленных пургой холмов вилась чёрная лента реки, и Мери должна была спуститься туда, к излучине, возле которой стояли цыганские шатры. Холод пробирал до костей, снег набивался в плохие, стоптанные ботинки, а дышать от быстрого бега становилось всё тяжелее, и в конце концов девушка перешла на торопливый шаг. И почти сразу замерла, услышав вдруг из придорожных голых кустов какие-то всхрапывающие звуки.
«Пьяный заснул», – подумала она и, помедлив, сделала несколько нерешительных шагов к кустам, чтобы растолкать непутёвого пропойцу и не дать ему, по крайности, замёрзнуть на снегу. Но никакого пьянчужки в кустах не обнаружилось. Вместо него там стояла и неприязненно смотрела на растерявшуюся Мери большая, грязная и очень сердитая свинья.
– Господи милосердный… – прошептала Мери. – Откуда ты взялась? Ты чья?
Свинья, разумеется, ничего не ответила. Ещё раз мрачно посмотрела на Мери крохотными глазками с белёсыми ресницами, презрительно всхрапнула и принялась ковырять рылом снег. Девушка охнула. Огляделась. Глубоко вздохнула, всеми силами пытаясь забыть о своём диком страхе перед любой домашней скотиной, кроме лошади. И сделала решительный шаг вперёд.
В глубине души у неё ещё теплилась надежда, что свинья испугается и убежит и она, Мери, конечно же, её не догонит. Но чушка даже с места не двинулась, продолжая с упоением рыться в смешанной со снегом грязи. Мери отломила дрожащими руками ветку, замахнулась и жалобно сказала:
– А ну пошла, зараза! Живо у меня!
К её величайшему изумлению, свинья недовольно хрюкнула и боком вылезла из кустов. На дороге она, правда, вознамерилась было тронуться к городу, но Мери, преодолев отвращение, схватила её за ухо и твёрдой рукой развернула в сторону цыганских палаток:
– А ну пошла! Пошла, пошла! Быстро!
Снег летел в лицо, слепил глаза, холодными каплями стекал по вискам, тая в волосах, но Мери уже ничего не чувствовала. В голове лихорадочно билось одно: любой ценой довести этого страшного зверя до табора, где сидят по палаткам голодные дети, и чтобы никто не попался навстречу, не отобрал… Вряд ли сей геройский план осуществился бы, вздумай свинья сопротивляться, но та вела себя на удивление спокойно. Несколько раз она, правда, всё же останавливалась, заинтересованная содержимым придорожной канавы, но Мери храбро хватала её за уши и, стегая хворостиной, тянула дальше по подмёрзшей грязи. «Господи… и это я! Княжна Дадешкелиани!» – вдруг мелькнуло в голове, и девушка даже усмехнулась. Потом тихо захихикала и наконец уже громко, на всю дорогу, рассмеялась, а когда несколько минут спустя поняла, что с ней случилась истерика, делать что-то было поздно: смех неудержимо рвался из горла, а по лицу, горячие, тут же застывающие на морозе, бежали слёзы.
Впереди уже виднелись верхи палаток и дым костров. Мери с огромным трудом подавила сжимающий горло хохот, вытерла лицо, в последний раз взмахнула хворостиной над щетинистой спиной хрюшки… и рядом вдруг послышался яростный рык: к ней бросились собаки.
Это были таборные псы – лохматые, вечно голодные, злые, почти дикие, и Мери поняла: сейчас её бесценной свинье придёт конец. Отчаяние придало девушке решимости; она подняла над головой прут и с громким криком кинулась прямо на оскаленные пасти:
– Прочь! Прочь пошли, не дам! Вон, проклятые! Ромалэ! Ромалэ! Ромалэ-э-э!
Мери успела только хлестнуть хворостиной по морде огромного чёрного кобеля и тут же повалиться в снег от собственного слишком резкого движения, когда услышала грозный крик: «Аври, бэнга!»[61], сопровождаемый свистом кнута.
– Кто здесь? Меришка, это ты?! Откуда ты взялась? – взъерошенный Сенька стоял на взгорке и примерялся ещё раз вытянуть кнутом собачью свору. – Чего они на тебя кинулись? Ты что зарёванная? Укусить, что ль, этот сукин сын успел?! Ты зачем примчалась, с Динкой что-то?..
– Нет, с ней всё хорошо, ей лучше… Он не укусил… – Мери вскочила на ноги, первым делом оглянулась в поисках драгоценной свиньи… и у неё чуть ноги не отнялись от облегчения, когда оказалось, что чушка на месте.
– Бог ты мой! – ахнул Сенька, увидев её добычу. – Ты где её взяла?! Во всей округе бабы третью неделю куры добыть не могут!
– Нечаянно… В кустах нашла… Сенька, миленький, её быстрее есть надо, а то не дай боже…
То же самое сказал Илья, когда чуть живая Мери и её свинья в кольце радостно гомонящих цыган вступили в круг между палатками.
– Живо резать, пока хозяева не нашлись! Учить вас, идолы?!
Учить никого не потребовалось: детвора тут же помчалась к недалёкому леску за хворостом, мужчины сгрудились вокруг свиньи, кто-то принёс топор, кто-то прибежал с ведром для крови и огромным ножом – и в мгновение ока земное существование неосмотрительно забредшей в кусты хрюшки было кончено. Огромный костёр горел, взмётываясь, казалось, до самых низких облаков, вокруг него немедленно образовалось чёрное пятно оттаявшей земли, рядом бегали с ножами и вёдрами повеселевшие женщины, дети плясали от радости, а несколько мальчишек встали дозором возле дороги – на случай, если появятся владельцы уже разделанной свиньи. Мери крутилась под ногами у цыганок, стараясь помогать, но её очень быстро и со всем почтением препроводили в шатёр Насти, где она почти насильно была уложена хозяйкой на перину.
– Девочка, милая моя, тебе поспать надо. Я же вижу, что ты насквозь прозрачная с недосыпу, совсем там разрываешься над нашей Динкой… Ляжь, родная, поспи, я тебя разбужу, когда мясо готово будет. И какая же ты умница, как только достать сумела! Не хуже цыганки любой! Всем нашим теперь праздник через тебя!
– Девочка, милая моя, тебе поспать надо. Я же вижу, что ты насквозь прозрачная с недосыпу, совсем там разрываешься над нашей Динкой… Ляжь, родная, поспи, я тебя разбужу, когда мясо готово будет. И какая же ты умница, как только достать сумела! Не хуже цыганки любой! Всем нашим теперь праздник через тебя!
– Настасья Яковлевна, тётя Настя, мне ведь назад в больницу надо… Я обещала, Дина испугается, если меня не будет… – Из последних сил сопротивлялась Мери, но Настя придвинула к ней разноцветные подушки и укрыла синей в горошек периной.
– Спи! Слушай бабку старую, не то какая же из тебя цыганка получится?
Мери слабо улыбнулась, послушно опустила голову на подушку – и провалилась, словно в омут, в глубокий, тяжёлый сон.
Она проснулась оттого, что под полог пробрался и устроился на её лице лунный лучик. Открыв глаза, Мери некоторое время недоумённо оглядывалась, не понимая, где находится. Потом разом вспомнила: заснеженная дорога… чужая свинья… счастливые лица цыган… подушки… Господи, сколько же сейчас времени?! Её ведь Дина ждёт! Мери, застонав от досады, откинула прогретую перину и выкатилась из шатра.
Стояла морозная ясная ночь. Снег прекратился, тяжёлые облака уползли за реку, и с очистившегося неба, большие, близкие и холодные, светили над шатрами звёзды. Табор спал; в нём, казалось, не было ни души, лишь чуть поодаль малиновым светом тлели угли догоравшего костра, прикрытые полосами коры. У края шатра стояло полное ведро; звёздный свет, качаясь, плавал на чёрной поверхности воды. Мери шагнула было к ведру, чтобы глотнуть из него, залюбовалась на мгновение отражением звёзд, затем медленно подняла голову. Взглянув в пронзительную темноту, усеянную лучистыми искрами, вполголоса произнесла:
– Красиво, – вдруг послышалось из темноты, и Мери чуть не завопила от ужаса, заметив вдруг сидящего напротив неё, возле тлеющих углей, человека и стоящую рядом с ним лошадь.
– Господи… кто?.. – едва сумела выговорить она.
Из темноты блеснули зубы. Сидящий придвинулся к углям, и Мери с облегчением узнала Сеньку. Рядом переминался с ноги на ногу его вороной.
– Б-боже мой… Который час? Ты почему не спишь? Как ты подошёл, я ничего не слышала?!
Сенька пожал плечами. Поднял с земли палку, поворошил угли, бросил сверху несколько сухих веток, заготовленных с вечера, и они тут же занялись. Мери тем временем торопливо умывалась у ведра.
– Мне ведь надо бежать… В больницу, к Дине, я же обещала, что ещё вечером вернусь, она испугается…
– Успеешь, – Сенька повернулся, вытащил у себя из-за спины котелок. – Вот, бабы велели, чтоб поела. А то им тебя будить бабка не дала. Свинку-то твою обглодали до косточек, только вот для тебя и оставили.
Мери сначала хотела было отказаться, но голод дал о себе знать мощной, подкатившей к горлу волной, и она, украдкой сглотнув слюну, произнесла:
– Что ж, давай. И Дине надо отнести.
Варёная свинина, которой во рту у Мери не было больше года, показалась ей восхитительно вкусной. У Сеньки к тому же нашёлся кусок хлеба и луковица, и Мери проглотила это всё в одно мгновение, едва успев поблагодарить. Оживший костёр весело трещал. Мери, продолжая жевать, придвинулась ближе к теплу. Сенька, заметив её движение, подбросил в костёр ещё хвороста и встал, снимая свою шинель.
– На, держи. И ботинки твои я подбил, а то напрочь подошвы отваливались.
Костёр вдруг выстрелил целым снопом искр, взметнувшихся к небу, и яркий свет выхватил из темноты Сенькину фигуру во весь рост. Он отшатнулся, невольно зажмурившись, а Мери, облизывая пальцы, неожиданно для себя вздохнула: как он изменился, этот мальчик, кто бы мог подумать… Меньше трёх лет прошло с того душного вечера, когда Сенька вместе с другими молодыми цыганами играл для неё «Ваню на диване» и совсем по-детски смущался от шуток Дины. Они, помнится, болтали тогда на веранде дома Щукиных, и она, Мери, кажется, просила говорить ей «ты» и тянулась проверить – мягкие или нет эти иссиня-чёрные взъерошенные волосы… Волосы Сенькины и сейчас напоминали прошлогоднее воронье гнездо, но девушка подумала, что вряд ли осмелилась бы проверить сейчас их мягкость и запросто, по-дружески, прикоснуться к этому взрослому, сумрачному мужику с жёсткой складкой возле губ и настороженной искрой в сощуренных глазах, когда-то напоминавших ей о врубелевском Демоне… А ведь он всего на год старше её. «Что стало с нами со всеми, – вдруг болезненно мелькнуло в голове, – во что мы превратились за неполные три года?»
– Что ты так на меня смотришь? – нахмурившись и неловко проводя ладонью по лицу, спросил Сенька. – Грязный?
– Нет… нет, что ты. Вспомнила просто… – Она не стала продолжать, но Сенька догадался и, невесело усмехнувшись, спросил:
– Как мы с тобой собирались вместе у Дурки жеребчика принимать? Я потом так и не узнал – отчего не пришла? Проспала, что ли?
– Конечно, – машинально ответила Мери, разом вспомнив то серое послегрозовое утро, стук открывшегося ставня, белое платье Дины, исчезающее в мокром саду, под отяжелевшими ветвями яблонь…
«А ведь цыгане ничего не знают, – вдруг подумала она. – Ей же нельзя теперь выходить замуж, у них не положено, чтобы – не девушка… Ах, да что за пустяки у меня в голове!.. Ей бы только выздороветь, живой остаться, а там видно будет…»
– Ты сейчас во сне плакала, – вдруг сказал Сенька.
– В самом деле?! – изумилась Мери. – А я не помню…
Сенька передёрнул плечами, сердито отпихнул морду вороного, тыкавшегося в его шею. Глядя в огонь, медленно, словно раздумывая над каждым словом, произнёс:
– Лучше не плачь. Что реветь-то, коль жизнь такая пошла? Кому сейчас хорошо? Красные-белые друг в друга палят, а люди меж ними, как могут, поворачиваются. Кончится это скоро, да… Так ещё бог знает, что потом начнётся, может, ещё хужей…
– Ты был на войне? – задумчиво спросила Мери. И тут же пожалела о своём вопросе, увидев, как неуловимо изменилось его лицо.
– Был, – коротко ответил Сенька. Он сказал это спокойно, не повысив голоса, без недовольства и гнева, но Мери сразу расхотелось расспрашивать его дальше.
Она испуганно молчала, но Сенька вдруг поднял голову, посмотрел на неё большими, странно сверкнувшими в свете костра глазами. Неожиданно улыбнулся:
– Не цыганское дело – воевать, правильно дед говорил…
– Тебя… отпустили по ранению? – робко поинтересовалась Мери.
– Чего?.. – нахмурился Сенька. – Нет, не по ранению. То есть ранен был, но из-за этого не отпускали. Просто Дурку мою… осколком убило на Кубани. А без неё что мне там делать было?
– Как это – без неё?.. – совсем растерялась Мери, ничего не знавшая об обстоятельствах Сенькиного ухода на военную службу.
Парень сумрачно посмотрел на неё, но на этот раз Мери не отвела глаз. Он пожал плечами, отвернулся от этого жадного взгляда, вздохнул, уставившись через плечо девушки в темень осеннего поля… и вдруг начал рассказывать. Он ещё никому не говорил об этом, и язык поначалу не слушался, но чёрные серьёзные глаза смотрели на него через улёгшийся огонь, и Сенька, сам не зная почему, говорил и говорил.
– Сперва при батарее был, у белых, в четвертом Воронежском. В атаки не ходил, так нашему поручику и сказал: всё едино ничего не умею и шашки отродясь в руках не держал, вы мне лучше коней дайте – и до конца войны за них беспокоиться не придётся. Он посмеялся… но, слава богу, хороший человек был, дозволил. Я во время боя завсегда лошадей держал, и господам, и солдатам. Лучше меня коновода не было, по двенадцать голов зараз сдержать мог. Лечить их умел, так меня с этими ихними атаками и не трогали. Я не боялся, понимаешь?! – Он мрачно, словно Мери обвиняла его в чём-то, блеснул на неё глазами. – Ничего не боялся! Но как же я буду человека резать, если он мне ничего не сделал и я его вовсе первый раз в жизни вижу?! Наш поручик шутил даже: «Смолякова убьют – за ним следом все кони в батарее передохнут, пусть уж лучше при них состоит, пользы больше». Я и состоял… пока отступать под Ставрополем не начали. Ох, что было, не приведи господь кому!..
Сенька умолк, закрыв глаза, снова вспоминая те страшные дни, когда от ударов десятка орудий страшно тряслась земля, а по огромному, изрытому ямами, затянутому клубами сизого дыма полю носились люди и лошади, обезумевшие и словно ослепшие. Он тогда впервые упустил Дурку, которая, перепугавшись, оборвала повод и умчалась невесть куда. Потеряв голову от отчаяния, он всё пытался найти её, когда вдруг услышал сквозь серый туман дикие крики: «Атака! Атака!» – и, повернувшись, увидел, что прямо на него несётся лавина всадников. Бежать было поздно – да к тому же, оглянувшись, Сенька понял, что навстречу всадникам мчится точно такая же волна их полковой кавалерии. Каким-то чудом он успел вспомнить совет одного из старых солдат: «Ты, цыган, как поймёшь, что плену не миновать, сейчас погоны рви! Прямо к чёртовой матери! И нипочём не говори, что ты у добровольцев был, не то как раз в расход пустют! Они, конечно, и так не пожалеют, но это уж – наверняка!» Сенька успел оборвать погоны, отбросить их прочь и свалиться на землю, подумав: «Пусть уж лучше затопчут кони, чем разрубит от плеча до пояса шашка…» И после страшного удара навалилась темнота.