7. «Газировать», «пустить в утиль» – отправить в газовую камеру, в крематорий.
8. «Поющие лошади» – возчики камня в камнеломне, которые на бегу, в упряжке должны петь.
9. «Любовное письмо» – извещение родственникам о смерти хефтлинга.
10. «Кролики» – хефтлинги, над которыми совершались «медицинские» опыты.
11. «Мишень» – «купель», круглая нашивка на куртке, означавшая: «пытался совершить побег». Охранники обязаны стрелять в хефтлинга, отмеченного «кугелем», при малейшем подозрении.
12. «Зеленый ужас» или «Новая Европа» – баланда из прошлогодних капустных листьев, собранных на огороде.
13. «Райские птички» – еврейки.
14. «Лагерный коллапс» – отчаяние.
15. «Мусульмане», «кандидаты в рай» – доходяги, ради еды способные на все.
16. «Созревший» – заподозренный в подготовке к побегу.
17. «Небесные шуты» – толкователи библии (религиозные сектанты).
18. Популярные лозунги: «свобода есть покорность закону», «время – средство приближения смерти», «выход на волю – только через трубу крематория», «разрешено только то, что приказано».
19. «Гитлерштрассе» – дорожка, выстриженная в волосах ото лба к затылку.
20. «Дом отдыха» – крематорий…»
Список был длинный, но я не мог дочитать его до конца: он мне вдруг показался циничным.
Кому и зачем потребовалось его составлять? Главное – зачем?!. Это же не просто констатация преступлений, зверств и не пренебрежение смертью, нет: тут был еще и привкус безысходности и как бы позиция «надо всем», сторонняя позиция и уже потому жестокая.
«Жестокая? – переспросил я себя. – Но что я знаю о жестокости, о той жестокости?.. Привкус безысходности? Но и юмора – тоже?
Есть вещи, над которыми нельзя смеяться… А почему же нельзя?.. Но зачем словарь здесь, в этой папке?..
Кто его составил?»
Следующей в папке была подшита вырезка из какойто немецкой газеты и тут же – рукописный перевод.
Почерк – тот же. «Аккуратист!» – уже с неприязнью подумал я.
Подсел Анисим Петрович, хранитель архива, усталый.
Проговорил:
– И дался вам этот Пекарь!.. Столько интересного у нас в папочках, уже раскопанного, но широкой публике неизвестного… Хотите про Ермолова, генерала, про связь его с декабристами, – любопытнейший документик! Они ведь ему роль свадебного генерала готовили: чтоб после восстания во временном триумвирате править от их имени, до утверждения конституции.
А он – не свадебный человек, совсем не такой! Он ведь здесь служил, у нас… Так вот, есть документик:
Ермолов сам – не противник цареубийства, хотел действовать, но его отговаривали. Уникальный документ!..
Глаза его хищно поблескивали. Было в них плотоядное что-то.
Я сказал как можно мягче:
– Анисим Петрович, позвольте, я пока с этим делом познакомлюсь. Это мне интересно.
Огонек в его глазах на мгновенье погас.
– Как хотите… А то вот еще! – про братьев Дубининых. Три брата, крепостные, – заговорил он быстро, – изобрели керосин. За полета лет до всяких там крекингов! Им и медаль в честь этого дали. Но и только-то!..
Займитесь – не пожалеете: это всегда модно. Умерли Дубинины в нищете, в безвестности. Да что там! – до сих пор о них почти никто ничего не знает. А это же слава русская: безграмотные крепостные опередили западноевропейских знаменитых ученых! Одержимые, особенно один из них – Василий, самородок… Хотите? У нас про них – целая папка.
От него, и правда, пахло дустом терпко, назойливо.
Я отодвинулся молча вместе со стулом и с подчеркнутой бережностью перелистнул страничку в своей папке.
Стал читать.
«Русские товарищи во главе с лейтенантом Михаилом Токаревым, который был членом интернационального подпольного штаба и руководил в нем военным сектором, настаивали на немедленном вооруженном восстании. Нам стоило больших трудов отговорить их от преждевременного выступления.
Но, конечно, и они понимали, что у нас, немецких коммунистов, более широкие и давние связи с местным населением, поэтому мы могли располагать самыми точными сведениями об окружающей обстановке. Сведения эти приходили из команд, работающих в филиалах Зеебада, в разных городах, поблизости от побережья Балтийского моря, и от вольнонаемных мастеров на оружейном заводе «Густловверке», который обслуживала специальная команда хефтлингов, и из лагерной комендатуры, в которой тоже работали наши товарищи.
Стало известно: Западный фронт замер в двухстах пятидесяти километрах от Зеебада. Дальше американцы почему-то не продвигались. А поблизости, всего в пятнадцати километрах от лагеря, расположились две дивизии «СС» с приданной им танковой частью.
Возможно, они были пригнаны специально для того, чтобы уничтожить всех узников Зеебада. Но возможно, и для других целей. Точных сведений у нас не было.
Поднимать в таких условиях восстание было равносильно самоубийству.
4 апреля через чехов, работавших писарями в шрайбштубе, стало известно: пришло распоряжение назавтра отправить из лагеря в неизвестном направлении транспорт в 700 человек.
Опять было собрано срочное заседание подпольного штаба. Снова Михаил Токарев доказывал, что нечего ждать, пока нас уничтожат мелкими группами, надо действовать.
Но и сейчас штаб счел вооруженное выступление преждевременным.
Постановили: всеми возможными средствами выяснить дальнейшую судьбу готовившегося к отправке транспорта. Мы понимали: эти семьсот человек, семьсот наших товарищей, вполне вероятно, тем самым будут принесены в жертву. Но надеялись, пусть даже ценой этой жертвы, спасти если не все четырнадцать тысяч хефтлингов, заключенных в то время в Зеебаде, то хотя бы большую часть их.
Точно никто ничего не знал. Но было известно, что комендант лагеря Штоль пронюхал о готовящемся восстании и принял меры, в свою очередь: на вышках вокруг лагеря были установлены дополнительные пулеметы, один из прожекторов был направлен в сторону казарм, в которых расположились эсэсовские дивизии, чтобы поддерживать с ними связь с помощью световой сигнализации, если вдруг выйдет из строя телефон.
Штаб счел целесообразным перед самой отправкой транспорта, в воскресенье, провести смотр готовности к вооруженному выступлению двух ударных батальонов, сформированных русскими товарищами, в основном из военнопленных бойцов Советской Армии. Эти ударные батальоны были организованы из троек, в каждой из которых в целях конспирации узники знали только друг друга. Командирам двух троек был известен командир отделения, командирам трех отделений – командир взвода и т. д.
Решили: в воскресенье, в одиннадцать часов, во время общего «променада» командиры троек должны по очереди вывести своих бойцов на угол центральной улицы лагеря и аппельплаца и, сделав там поворот, как бы прогуливаясь, уйти обратно в свой барак. Члены штаба должны были принимать этот «парад», стоя в назначенных им местах.
Еще раз был уточнен порядок действий ударных батальонов русских военнопленных и других подразделений узников всех стран на случай общей эвакуации лагеря и на тот случай, если эсэсовцы попытаются приступить к уничтожению хефтлингов непосредственно в Зеебаде.
При первом варианте решено было объявить поначалу забастовку и не выходить из своих бараков, выжидая дальнейших действий охраны.
При втором – Токарев должен был дать сигнал к вооруженному выступлению.
Однако жизнь распорядилась по-своему, события приняли совершенно непредвиденный характер.
Стало известно об акции графа Бернадотта, договорившегося с фашистскими главарями об освобождении и отправке на родину через общество Красный Крест всех норвежцев и шведов.
Они покинули лагерь 10 апреля.
Охране удалось разъединить и остальные наши силы, благодаря чему впоследствии хефтлингам Зеебада пришлось выйти на трагически известную «тотенвег» – Дорогу смерти…»
На этом перевод обрывался. В конце его чернилами, другой рукой была сделана пометка: «Из статьи руководителя интернационального штаба подпольщиков Зеебада, члена ЦК немецкой компартии Вальтера Винера, присланной В. Е. Панину».
Анисим Петрович, сидя рядом со мной, тоскливо зздыхал. Я не произносил ни слова. Наконец он заговорил сам:
– Ладно, пойду искать дальше вашего Пекаря…
Встал. Но не ушел. Раскачивался надо мной. И кажется, длинные усы его шелестели на ветру, который чувствовал он один.
– Исчезают людишки, – сказал Анисим Петрович, как бы раздумывая. – Я понимаю: мелкие, а также давние должны исчезать. Но все равно обидно, когда на гвоих-то глазах, из твоих рук даже – ф-фу! – и нету!..
Вот и на Пекаря вашего у меня почему-то мало надежды. Тоже, наверно, того…
И вдруг спросил быстро, как бы рассчитывая сбить меня с толку внезапностью вопроса:
– Значит, Дубининых не хотите взять?
Я думал совсем о другом.
– Каких Дубининых?
– Каких Дубининых?
– Ну как же! Я рассказывал: керосинщики, крепостные! Дубинины! Василий – самородок…
– А-а!.. Нет. Не с руки.
– Жаль… А то ведь и они, – он наклонился ко мне, прошептал: – исчезнуть могут.
– Как это?
– А кто их знает!.. У них ведь характер-то при жизни строптивый был. Очень даже просто им исчезнуть… Да вы на меня не смотрите так! Думаете, псих? – он вздохнул. – Многие так думают, а не понимают: у нас же хозяйство на руках, многоотраслевое – кого только нет! И каждого к делу пристроить надо. И своевременно. А то… Да что уж! – Он, кажется, обиделся и говорил теперь в нос. – И вы небось скажете: каждому свое…
Я вспомнил: такая надпись была на воротах Бухенвальда – «каждому свое». И перебил его:
– Нет, я так не думаю.
Он махнул рукой пренебрежительно.
– Ну, тогда иное на уме, за этим и приехали: мол, Долгов-то ваш в гостинице сидит, – значит, и Пекарь жив, не исчез, – думали так? Ну, скажите, думали?
– Не совсем так, но…
– Вот! – он торжествовал, – Многие так думают: мол, продолжение наше – в детях, А это – чепуха!
Нету у человека продолжения! С каждым исчезает свой мир, своя вселенная, планеты, системы, звезды, галактики – все особенное. И у детей – иные притяжения, земные и неземные. У вас дети есть?
Моя дочь умерла в прошлом году. Ей было шесть лет. И я ответил:
– Нет. Детей нет.
– Тогда вы не можете понять этого, но уж поверьте мне: дети по своим орбитам ходят, своим галактикам.
– Отчего же не могу?.. Вы правы.
– В том-то весь и ужас, что прав! Если уж исчезает человек, то бесследно.
– А разве прошлые и нынешние орбиты не пересекаются?
– Вот! – воскликнул он, и глаза его заблестели снова. – О том и речь! Пересекаются!.. Но пока – слишком уж случайны пересечения, не отлажено у нас это взаимодействие. И мы, работники архивов, не стоим у руля. А отладить надобно! Ох как надобно! Чтоб ничто не исчезало и не появлялось случайно. Историческая, так сказать, селекция. Нет! Не искусственная селекция! – он возмутился, заметив, должно быть, мое удивление. – Без того, чтоб папочки какие-то кастрировать, – такое тоже бывало, но я против этого, против!..
И даже не отбор: ничего искусственного, ничего от меня лично или от вас – все равно! Ничего субъективного! А нужно пристальное наблюдение: кто с кем пересекается и когда. Вы понимаете меня? Наблюдатели нам нужны, пристальные и терпеливые. А где их взять?.. Ведь архив – это все равно что память человеческая: в нем только по видимости всякая единица хранения стоит на полочке вроде бы сама по себе, ну, как товар в магазинном складе или книга в библиотеке.
А на самом-то деле все они перевязаны друг с дружкой в сложных системах. Вот и надо углядеть системы эти. Только тогда ничто не станет случайным. Вы понимаете?.. Но кто углядывать-то будет? – спросил он и, махнув рукой, пошел к двери в хранилище. Уже на пороге стоя, обернулся, спросил горестно: – Девчонки, что ли, наши? Вертихвостки эти?.. Пусть они даже по пять институтов поокончают, но разве можно им доверить такое дело? Историческое!.. А им только о нынешних запахах думать, сиюминутных, – он со свистом втянул носом воздух. – Вот! Дуст им, видите ли, не нравится, потому что ему с духами пересечься нельзя, – тупик, видите ли!.. Этак все сублимируется, с ними-то.
Все в пар уйдет!..
– А все-таки вы – поэт, – сказал я.
Он усмехнулся.
– Эту, извините, пошлость я слышал множество раз… Но поэту в архиве делать нечего. Нету уважения к нашему делу, вот что. Нету почтительного удивления и внимания. Здесь! – Анисим Петрович театрально простер руку к распахнутой двери. – Здесь остановилось мгновение! Прекрасное, а также не прекрасное. Венки и тернии. Кровь и слезы – и улыбки. Сдерни шапку с головы, всяк сюда входящий! И внимай…
Очередная дружная свора машин на улице, жадно взревев, бросилась к зеленому светофору. Запрыгали занавески на окнах, в мелкой дрожи злобно застучали ножками об пол голые, такие неуютные столы, крытые дерматином.
Анисим Петрович опять обреченно махнул рукой и, опустив усы, плечи, проговорил устало:
– Ладно… Что уж!..
Вышел бесшумно.
Я взглянул на часы. Скоро конец рабочему дню.
Надо успеть дочитать «дело» Токарева.
Была подшита справка – заключение медицинской экспертизы:
«…На мягких частях тела тов. Штапова А. Е. обнаружены синяки в виде продольных и поперечных полос, – явные следы побоев, наносившихся, возможно, ружейным шомполом или розгами. Судя по внешнему виду синяков, экзекуция была произведена два или три дня назад, 5 или 6 сентября».
Число, подпись врача и печать.Протокол допроса Ронкина С. М.
«О темной, устроенной Штапсву А. Е… первый раз слышу, ничего о ней не знаю. Видел только, что Штапов вместе с экскаваторщиками Сидоровым В. и Щетининым П. выпивал в городе, в самшитовой роще. Кажется, было это числа 5 сентября.
Что касается экспедиций моих по краю, закупок продовольствия в колхозах, делались они согласно приказам начальника строительства тов, Пасечного, 8 подпольной организации концлагеря Зеебад я был мелкой сошкой, входил в одну из троек ударного батальона, который должен был начать восстание узников.
Почему это восстание не было поднято, точно сказать не могу. Во всяком случае, не по вине наших военнопленных, которые готовы были выступить в любую минуту, хотя и не было у нас почти никакого вооружения.
Знаю, что в последние дни перед ликвидацией лагеря Михаил Токарев и некоторые другие наши товарищи были жестоко избиты в комендатуре и брошены в карцер.
Но думаю, даже не это было причиной срыва восстания. По лагерю ходили упорные слухи, что невдалеке стоят эсэсовские части и танки, готовые выступить по первому сигналу коменданта Штоля. Поэтому эвакуацию лагеря многие узники восприняли как спасение или во всяком случае – отсрочку смерти.
У меня сохранилась листовка, выпущенная подпольным комитетом в те дни. Прилагаю ее.
Что означает номер, поставленный на листовке, сказать не могу.
С моих слов записано верно».
Подпись Ронкина, какая-то нетвердая.
Лагерная листовка – выцветший, выкрошившийся на сгибах листок серой и когда-то плотной бумаги; буквы на нем мелкие, неровные, но не написанные от руки, а как бы нанесенные резиновой печаткой. Кое-где буквы эти стерлись, и не все слова можно прочесть, но они легко угадывались по смыслу слов соседних:
«Товарищи! В эти последние дни существования проклятого лагеря как никогда требуется наша сплоченность. Американская армия в двухстах километрах от Зеебада. Советские войска ведут бои с фашистами на юго-востоке.
Близится час нашей мести! Живые или мертвые, мы будем отомщены.
От всех нас требуется одно – железная дисциплина.
Не поддаваться на возможные провокации, не ввязываться в мелкие стычки на территории лагеря. Ждать сигнала к общему выступлению, который будет дан в необходимый час.
Мужество и дисциплина – вот что мы противопоставим врагу».
Листовка была подклеена на другой, чистый лист.
Пальцы как бы ощущали ее весомость, В самом низу листовки стоял номер – круглые, совсем уж крохотные цифирки: 0357628.
Запись, должно быть, следователя, – уверенный, небрежный почерк:
«Токарев М. А. от показаний отказался. Попросил лишь выяснить смысл номера, указанного в листовке.
Вел себя вызывающе. Передал также следствию частное письмо, направленное ему неким старшим лейтенантом, по словам Токарева, служившим в особом отделе дивизии, освободившей Зеебад. Фамилию старшего лейтенанта Токарев не помнит, подпись под письмом неразборчива».
Письмо старшего лейтенанта:
«Здравствуйте, дорогой Михаил Андреевич!
О том, что вы живы-здоровы, я узнал из курортной газеты. Но, к сожалению, на строительстве Краснореченской ГЭС, куда дважды выбирался из санатория, Вас не застал. Подходит к концу срок моей путевки.
Я – тот самый старший лейтенант, который догнал на танке вашу колонну узников Зеебада близ Нойедорфа. Помните? Боюсь, что забыли.
А я-то думаю о дальнейшей судьбе заключенных Зеебада постоянно и вдруг в курортной газете встречаю Ваше имя, проверяю: по всем рассказам – точно, Вы!
Вы не представляете, как это ошеломило меня. Может быть, чувства свои сравню только с теми, которые испытал в памятный майский день, когда заметил вдоль дороги несколько трупов в полосатой одежде, догадался сразу, что впереди движется колонна заключенных, и, приказав дать максимальный ход, все-таки настиг вас, еще живых, в овражке, в ложбине близ Нойедорфа.
Помните?.. Вас-то я припомнил хорошо – по вашему лицу, которое меня поразило, и рассказу вашему о гибели Доменика Трощинского. Помню, как товарищи вели вас под руки, совершенно обессиленного, а в лице Вашем меня удивил его цвет. Я тогда не понял, чем. Но сейчас могу определить. Дело в том, что сейчас я – студент-заочник филологического факультета в университете, увлекаюсь всякими древностями, и приходилось иметь дело со старыми рукописями. Так вот, у Вашего лица был цвет древнего пергамента и одновременно – белый. Не знаю, как могли сочетаться эти взаимоисключающие оттенки, но именно это меня и поразило.