Улица Грановского, 2 - Полухин Юрий Дмитриевич 13 стр.


Лицо его, рыхлое, мясистое, оплыло, и глаза на нем стали совсем крохотными и как бы случайными.

Это его неожиданное обращение на «ты» и словечко «хозяин» коробили, но оборвать его я постеснялся: все ж таки старше меня, да и ничего не могу я сказать ему в утешение.

– Пока пусто. – – Наверно, ответ мой прозвучал виновато.

Долгов спросил требовательно:

– Сам искал?

– Нет. Но там есть толковый хранитель. Он взялся.

А я другим делом был занят.

– Это каким же другим? – Он не просто ревновал, а уже виноватил.

Я пожал плечами. Стоял, смотрел.

– Значит, день впустую, – заключил Долгов. – Да ты пей пиво-то, пей!.. А скажи, хозяин, какие у вас заработки, у журналистов, – я тут лежал и все прикидывал: какие?..

– Зарплата моя – сто пятьдесят.

– Не густо… А гонорары? – будто спохватился Долгов. – Гонорары гребешь?.. Нет, вот скажи, ты не смейся, скажи: вот за мою статью, ну, о моем отце, обо мне – ты что получишь, а?

– Выговор с занесением в личное дело, – ответил я, еще не подозревая, что именно тем оно все и кончится. Подумал только: «Пожалуй, точно: не в пиве дело, оно лишь язык развязало. Он из такого народца, что обычное твое доброжелательство, внимание расценит не иначе как искательство перед ним, зависимость…»

Долгов рассмеялся сыро.

– Это ты о пиве, что ли? Об этом? – он обвел рукой стол и опять качнулся. – Так я ж тихо-мирно, никому не мешаю… Считай, выходной у меня, – и вдруг насупил бесцветные брови, глаза его исчезли совсем. – Нет, ты не думай, я тебе помогу, я землю пятаком рыть буду, чтоб папашу на чистую воду… тьфу!.. чтоб тетку на чистую воду вывести, – вот!..

«Это что же, ради того я и есть здесь? Ради мести долговской собственной тетке?»

– Ну сколько ты получишь за мой материал? – настаивал он.

Я ненавижу разговоры о наших гонорарах. Сколько уж раз приходилось вести их! Самое малое, каждый второй собеседник начинает задавать такие вот вопросы: сколько, за что, постранично или аккордно – за тему?.. И тут же в уме прикидывает, стоит оно того или нет? Почти всегда, у всех получается: не стоит.

Но что может понимать в этом тот же Долгов!.. Он сообразит, конечно: сесть написать что-то – труд, хотя, по его мнению, безусловно пустяшный, – подумаешь, перышком по бумаге водить, это не камни ворочать, не баранку крутить. И если даже скажешь ему: день-деньской просидеть над бумагой тяжелей, чем за той же баранкой, физически тяжелей, – я водил машину и могу сравнивать, он не поверит. А оно так и есть: к вечеру плечи, спину такою тяжестью нальет… не могу подыскать слово нужное!.. безысходною, что ли, тяжестью, какую ни каменщик, ни шофер никогда не испытывал.

А поиски слова, – когда сам себе противен становишься, своей беспомощностью, – как их расценить Долгову?

Но самое-то тяжкое, может быть, и не в том. Никогда не поймет Долгов, что и этот вот разговор с ним – труд. Ему-то мнится: удовольствие. А ты после таких разговоров сам себе оплеванным кажешься и спешишь забраться под душ, но хоть неделю стой под чистыми его, быстрыми потоками, все равно вроде бы не отмоешься: что-то серое осядет в душе, и каждый раз надо сквозь муть эту прогребаться к людям. Сколько такой наш труд стоит, как его расценить?

А сколько стоит то, что даже сейчас, в разговоре, для меня неприятном, краем сознания, но все же регистрирую я, отмечаю: не забыть словечко Долгова – «хозяин», чтобы прозвучало оно когда-нибудь, на бумаге-то, как «слуга», как «мальчик на побегушках», и вспомнить другие его речения – «аккумуляторы заряжаю», «землю рыть пятаком»… Раньше я любил фотоаппарат, любил снимать, но когда начал делать «заплатки» не для себя – для газеты (так называют у нас фотоснимки), однажды вдруг понял: в поездках я на все – на деревья, на людей, на небо – на весь мир смотрю лишь с одной мыслью… нет, опять не точно! – не «с одной мыслью» – просто мысль такая всегда впереди других: с какой точки увиденное снять лучше, в каком ракурсе?.. И едва я понял это, фотоаппарат для меня оказался непомерно тяжелым, и я зарекся брать его в поездки.

Сколько стоит эта вот тяжесть, которую все мы, не только фотокоры, тащим, бывает, даже во сне? И как объяснить Долгову такое?

Я ему сказал:

– За твой материал мне гроша ломаного не дадут.

За мой, может, что и заплатят.

– Ну, прицепился к словечку! Ловко! – воскликнул он и захохотал добродушно. Оттого добродушно, должно быть, что уверен был: меня-то он переловчит.

Я вышел из комнаты, решив сходить поужинать, а он еще хохотал.

Ресторан, на первом этаже гостиницы, был переполнен. Дверь его, с толстою медной трубой вместо ручки, закрыта. За стеклом маячил швейцар, старик в фуражке с галунами, тоже вроде бы медными. А по эту сторону – суетилась по-воробьиному стайка парней и девиц.

Парни – в джинсах, девицы – с выбеленными перекисью водорода волосами, больше в них ничего приметного не было.

Швейцар за стеклом скрестил руки, показывая мне: все занято. И я вышел на улицу.

Кажется, туман разгулялся не на шутку: смутно маячили в нем темными оплывами несколько такси, дожидавшиеся пассажиров, а деревьев напротив гостиницы, там, где был бульвар, совсем не разглядеть – лишь какие-то неясные черные промельки вместо них. Дышать стало трудно: мешал привкус чего-то сырого, несвежего во рту, будто вместе с туманом поднялись с земли мусор и гниль, скопившиеся за много дней.

Я вернулся к ресторану. Приготовив заранее, показал швейцару рублевку, чуть приподняв ее из нагрудного кармашка пиджака так, чтоб видел только он один.

И старик тут же распахнул передо мной дверь, оборвав защебетавших было парней и девиц:

– Столик заказанный – не видите?

Что они могли видеть?..

Но таким догадливым оказался не я один: по стенкам, а то и в проходах между столиками стояло еще человек десять. Скатерти были нечистые, и на них всюду валялись огрызки, скомканные бумажные салфетки. Наяривал джаз, будто стараясь громом музыки прикрыть неприличие того, что свершалось в зале.

И я невольно задал себе нелепый, но такой естественный вопрос, в редкую поездку он не придет на ум:

«Зачем я здесь? Зачем мне это все надо?..» И быстро прошел к буфету, попросил два бутерброда и сто пятьдесят водки.

У стойки ждали официантки с чеками и пустыми графинчиками в руках, но буфетчица, молодая еще, быстрая в движеньях женщина, взглянув на меня, спросила:

– С чем – бутербродов?

– Все равно.

Она отпустила мне без очереди.

Официантки ушли, буфетчица, облокотившись о стойку, сказала:

– Самые вкусные бутерброды – с белужьим боком.

Только я его без хлеба люблю есть.

Глаза у нее были карие, круглые, грустные, как у теленка. Я промолчал.

– Что же одни вы? И спешите, – опять заговорила она. – На свидание?

– Если бы!..

– Но разве не сами мы виноваты в том, что одни? – спросила она, как бы раздумывая. – Я всегда говорю в таких случаях: ищи свою вину, найдешь – и тебе легче станет. Правда?

– А я всегда замечал: работа у буфетной стойки располагает человека к мыслям глубоким, философским.

Она рассмеялась неожиданно громко, и круглые глаза ее стали плутоватыми.

– Это вы правы!.. А что? Сегодня здесь, а завтра!.. – она махнула рукой. – Поневоле о вечности задумаешься… Хотите еще водочки? За счет фирмы, не смущайтесь! Глядишь, когда-нибудь и передачку принесете.

Тут уж и я рассмеялся.

– Нет уж, давайте наличными. А передачи я другой буду носить.

Я выпил еще. В животе потеплело, и я стал искать свою вину. Представился Долгов, такой одинокий перед своим ящиком пива… А я его даже с собой не позвал.

Попрощался с буфетчицей, – она уже занята была с очередною официанткой и, кажется, не расслышала моих слов, – пошел в номер.

За это время ящик на полу почти совсем опустел, лицо Долгова побагровело, еще больше стало в нем мяса, и казалось: пиво сейчас хлынет у него из ушей.

– Пришли? – пробурчал он обиженно, увидев меня.

«Ото! Уже – на «вы»… Сдвиги», – отметил я про себя. А он между тем тоже подвалил к стадии философической, почти неизбежной в каждой пьянке. Бубнил:

– Люди!.. Хуже кроликов.

– О чем вы?

– Только остались вдвоем на минуту и уже перецапались.

– Ах вот что!.. Это я виноват, наверно… А кроликито здесь при чем?

– Ненавижу! – сказал он истово, – Самые мерзкие твари!

– Да почему же? Кролики? Тихие, мирные кролики?

– Тихие? Мирные? – переспросил он угрожающе, и его передернуло даже. – Половые извращенцы! – вот они кто.

– Кто-кто?

– А вы не смейтесь! Попробуйте посадить в клетку двух самцов, и тут же – мигом! – один другого – как бы это сказать? – кастрирует, вот что! Мигом! Вырвет – все, напрочь!

– Да что вы! Разве возможно?..

– Уж я-то знаю, поверьте, – мрачно заключил он. – А мы, человеки, – еще хуже.

Я не знал, что мне делать: смеяться, успокаивать его?

На всякий случай спросил:

На всякий случай спросил:

– Откуда ж вы все это знаете?

– А-а!.. У меня ж их дома сто штук… Это сейчас – сто, а бывало и по двести, по триста. Но больше ста трудно: уходу много.

– Сто штук?

Он не понял моего удивления.

– Так вить и так, считай, цельная ферма… Вы разве не видели, на даче-то? – на веранде и в сарае…

Только тут я сообразил: вот почему он мне тогда парадную дверь открывал – «как почетному гостю», и дальше кухни – никуда: чтоб не видел!.. А теперь спьяну забыл об этом. Или уже за своего числит? Ну, конечно! И это письмо корсаковское под занавес: я тебе письмецо, а ты обо мне в газетке тиснешь – так?

Неужели так?.. А Долгов все бубнил о кроликах:

– Я с ними борюсь насмерть, кто кого! Или они меня переплодят, или я их перережу. Ох, плодовитые стервы: кажинный месяц, считай, у кажинной матки

– приплод: семь-восемь штук, а то и десяток.

– Тяжело одному-то?

– Зачем одному? – мрачно спросил он. – А жена?..

Если по-честному, я ее потому и с работы снял: за какие шиши там пахать?

Так вот оно что!..

– Слушай, Долгов, что это ты раскололся? Мы что с тобой – уже свояки? Вась-вась?

Он не понял вопроса.

– Так я правду толкую! Тоже она плакала поначалу, не хотела бросать. Но я ей говорю: «На кой тебе дебилы эти сдались! Ну на кой?»

– Кто-кто? – любопытно было все же послушать его.

– Дебилы… ну, дебильные дети, – название у них такое специальное. По-русски говоря, недоделанные, что ли?.. Их теперь навалом в первых классах… Так я ей и говорю: «Зачем тебе с дебилами возиться, лучше шапки шей!..»

Он присосался к бутылке, прямо к горлышку. Я не мог больше ничего спрашивать. Меня мутило. Долгов отдышался и опять заговорил недовольно:

– Плакала, а теперь-то шьет в свое удовольствие: ушанки – выгодное дело. Попробуй, отыщи в магазинах… Ну и там – клетки почистить иногда поможет, а уж остальное я беру на себя: пропитание им и – на базар…

Да я дорого не ломлю: трояк – штука. Нарасхват, в момент. А с пропитанием – того проще… Я вот, Владимир Сергеевич, не зря вам вопросы-то задавал, насчет заработка. И обиделись вы зря! – тон его только сейчас стал заинтересованным. – Я что вам скажу, на себе испытал, закон такой есть: чем ты богаче, тем ты дешевле одну и ту же вещь достать можешь. Так я к тому и вел: может, мне поактивней как-то включиться? В поиски эти… Ну там кому-нибудь, – он пошевелил пальцами, – понимаете?

– Понимаю.

И вдруг Долгов заюлил, зажелтил глазами.

– Нет, вы поймите правильно: не то что нагличать или уж не знаю… нет!.. Как бы вам объяснить?.. Вот хоть с пропитанием для кроликов – что я делаю? У меня казенный «ЗИЛ». По-старому – «ЗИС-110». Машина роскошная, лучше у нас пока нет. Ну, форды там всякие, «кадиллаки» – эти у дипломатов, наше начальство на них не ездит: непатриотично. У нас – «ЗИС-110», «Чайка»… А вы закусочную на площади Дзержинского знаете? Ну, на углу, раньше там пивной бар был… Так я на своем «ЗИСе» туда подъезжаю, как бог на колеснице. Но с черного хода. И мне уж там стоят мешки готовые – с капустным листом, с кочерыжками, с морковными всякими обрезками. И с белым хлебом: черняшку кролики не волокут – животы у них пухнут от ней. И ведь задаром мешочки-то отдают, вот что главное! Только и делов – погрузить в свою колесницу.

Поварихи эти, уборщицы от одного ее вида млеют. Вот ведь что!.. Ну там купишь, конечно, коробку конфет им или духи – не без этого: кажинный человек к себе уважения хочет. Почему не уважить? Но и всего-то!.. Задарма, считай, все пропитание для извращенцев этих. А уж сколько я их перерезал! О-о! – прохрипел он. – Я ж их десятый год содержу… Так вот я и говорю: может, надо мне подключиться так, чтобы…

Но я не мог больше слушать Долгова. Я вдруг представил себе всех кроликов, которых он перерезал за десять лет, их было сонмище!.. Отвернулся к окну, чтоб не видеть рожи его. Оттуда придвинулся ко мне туман.

Такой он стал плотный, густой, что даже фонари уличные, которые зажглись, едва угадывались красноватыми отблесками. И вдруг почудилось: это и не туман вовсе, это собрались все те кролики, которых Долгов перерезал, белые, красноглазые… Сейчас они ринутся в нашу комнатенку, мягкие, ватные, бросятся прямо под ноги, и никуда не ступишь, не выберешься из их груды!..

Но за всем этим, над этим привиделось мне иное: громадно-печальные, испуганные, ночные глаза Татьяны Николаевны, сестры Корсакова. Я чуть не закрыл лицо руками.

Так вот он какой, Долгов!.. А я-то, дурак! – где я хотел начала его найти! Надеялся связать несвязуемое!

– Слушай! – выговорил я через силу, теперь уж я не мог обращаться к недлу на «вы». – Слушай меня внимательно и ни о чем не спрашивай. Я сейчас уеду, сейчас же, через две минуты, вот только соберу чемодан, – и я начал собирать чемодан. – Командировочное удостоверение твое я увезу с собой, чтобы ты им не козырял. Хорошо, что я его тебе не успел отдать. И на этом у нас с тобой все кончено. Все!.. А если хочешь кого искать, так делай это сам. Сам по себе. В архив иди, и говори, и делай, что хочешь… Без меня-то, я думаю, у тебя лучше получится!

Он, кажется, не понял меня. Бубнил что-то и руки ко мне тянул. Я отбросил их и, уже в дверях стоя, добавил:

– За гостиницу, за эти сутки я администратору заплатил. За двоих.

И вышел с чемоданом в руке.

Такси у выхода все еще ждали седоков. Я подошел к первому из них, сел рядом с шофером. Чемоданчик мой поместился в ногах.

– Куда? – спросил шофер.

Самолеты, конечно, сейчас не ходили. Я спросил:

– Когда московский поезд, не знаете?

– Так их несколько… Следующий теперь утром только.

Но до утра я ждать не мог. Здесь, на улице, туман этот показался мне совсем живым, он двигался и, кажется, все плотнее сжимал мое горло. Такая тоска вдруг меня обступила, такая!..

– Сырость пришла великая, – – сказал шофер. – Солнца теперь не дождешься… Даже радикулит мой разнылся. Профессиональная болезнь у таксеров. – Ему было немало лет, судя по голосу, а лица в белесой темени этой, которая просочилась даже в машину, не разглядеть.

И вдруг я вспомнил слова Анисима Петровича про Штапова, про «сырого» человека Штапова и про то, как тут же сник он, когда вытащили его за ушко да на солнышко… Почему бы и не посмотреть на нынешнего, высушенного Штапова, почему бы?..

– До Смирненской отвезете меня?

Шофер присвистнул, спросил:

– А денег хватит?

– Денег хватит, – ответил я и подумал: «А если не хватит на обратную дорогу, пошлю телеграмму домой».

Что-то в моем голосе убедило шофера, и он повеселел, воскликнул:

– Какой разговор! Поехали!.. К утру там будем.

И мне дальний путь – лучше. Чем по городу в этом суфле петлять…

Вместе с машиной двинулся с места и туман, заспешил, стараясь скрыть от нас темные, рыхлые просветы в вязкой своей белизне, на поворотах обрушивал ее плотными глыбами на ветровое стекло, и тогда шофер притормаживал слегка. Но все же машина шла ходко.

И вроде бы веселей на душе стало, хотя и не отпускало тревожное чувство. Будто порушил я чью-то тайную, негромкую откровенность. Не долговскую, нет.

И тут я опять вспомнил свою дочь и вдруг сообразил: я так боялся ее доверия, так боялся! Всегда!.. Я увидел себя с ней: мы шли по улице, и рука ее, чуть влажная, была в моей, и ее глаза… Все дело в ее глазах. Небольшие, коричневые и чуть зеленоватые, – смотря какое освещение. Ничего особенного. Но это – для посторонних. А я-то видел, как в глазах этих мгновенно, как в зеркале, отражается любое мое настроение, любое слово, даже сказанное мною нечаянно. Вот именно – даже нечаянно.

А Наташка спрашивала, спрашивала… Всякую ерунду.

Почему из той трубы черный дым валит, не из нее ли приходит ночь, почему дядя сидит на тротуаре и спит, зачем мне нужно каждый день уходить на работу… Но, в сущности, не такие простые вопросы.

И что бы я ни ответил – для нее было истиной несомненной. Она еще и не понимала слова такого – «сомнения». Так легко было ее обмануть – пусть не словами, а хотя бы молчанием. Легко и страшно. Наверно, я ничего так не боялся в жизни, как таких вот случайностей. А это почти то же самое, что себя бояться.

Так что же, очерк свой об Амелиной – «жизнью смерть поправ» – может, я потому и не написал? Потому и сейчас цепляюсь за людей, которых узнал в той поездке?

Может быть. В сущности, ведь и любой журналистский поиск, если только он – не игра в поддавки с читателем… да, в любом настоящем поиске, кроме всего прочего, ты каждый раз отыскиваешь и себя самого.

Тут я еще вспомнил, пожалуй, самое нереальное из того, что узнал за последние месяцы – –две смерти безвестной девушки в газовой камере Зеебада… Спаслась для того только, чтобы через час увидеть лицо своего убийцы, такого рассудительного эсэсовца…

Вдруг со всей несомненностью ощутил я свою вину перед той девушкой, которую я никогда не видел и никогда не узнаю даже имени ее. Какую вину? В чем?..

Назад Дальше