Людское клеймо - Рот Филип 35 стр.


Остается только догадываться, сколь отвратительны были преступления, которые ему непременно нужно было скрыть.

На следующий день Коулмена похоронили подле жены на аккуратном кладбище, больше похожем на сад и расположенном чуть в стороне от ровного зеленого моря спортивных площадок колледжа, у дубовой рощи, которая начинается за Норт-холлом с его заметной отовсюду шестиугольной часовой башней. Встав в то утро после бессонной ночи, я все еще был крайне возмущен и взволнован тем, как последовательно, как настойчиво извращались характер и смысл произошедшего, и даже чашку кофе не мог спокойно выпить. Как, скажите на милость, бороться с этим нагромождением лжи? В таком месте, как Афина, если ложь возникла, она остается, сколь убедительно ее ни опровергай. Чтобы не мерить нервными шагами пол, пока не придет пора ехать на кладбище, я надел костюм с галстуком и отправился на главную улицу просто поболтаться и убить время — там, я надеялся, легче будет поддерживать иллюзию, что с отвращением можно как-то бороться.

С отвращением и шоком. Я не был готов думать о нем как о мертвом, тем более — видеть, как его хоронят. Не говоря уже об остальном, гибель в нелепой катастрофе сильного, здорового мужчины семидесяти с небольшим лет несет в себе свою, особую горечь — логичней было бы по крайней мере, если бы его убил инфаркт, инсульт или рак. Вдобавок я с того самого момента, когда услышал новость, был убежден, что к случившемуся тем или иным образом причастен пикап Леса Фарли. Разумеется, во всем, что бы ни произошло с кем бы то ни было, можно при желании отыскать смысл, и все же, если иметь Леса Фарли в виду, если рассматривать его как первопричину, то не вырисовывается ли объяснение? Чрезвычайно удобно — одним махом разделаться с презираемой бывшей женой и ненавистным любовником, за которым Фарли маниакально следил.

Этот мой вывод отнюдь не был продиктован простой неохотой принять необъяснимое как оно есть — хотя на следующее утро после похорон Коулмена, когда я пришел в полицию штата поговорить с двумя полицейскими, первыми прибывшими на место катастрофы и обнаружившими трупы, у них явно сложилось обо мне именно такое впечатление. Они не увидели тогда ничего, что подтверждало бы мои подозрения. Сведения, которые я им сообщил, — о том, что Фарли шпионил за Фауни и за Коулменом, о едва не кончившемся плохо столкновении у кухонной двери, когда Фарли с воплем выскочил на них из темноты, — были терпеливо записаны, как и мое имя, адрес и номер телефона. Меня поблагодарили за помощь и заверили: все сказанное мной будет сохранено в строжайшей тайне, и в случае необходимости со мной свяжутся. Такой необходимости у них не возникло.

Я пошел было к выходу, но остановился.

— Я хочу вас кое о чем спросить. О положении тел в машине.

— Что вы хотите знать, сэр? — поднял на меня глаза Балич, старший из двух молодых полицейских, хорват с непроницаемым лицом и хозяйски-спокойной манерой поведения, чья родня, вспомнилось мне, владеет рестораном "Мадамаска-инн".

— Что вы увидели, когда их нашли? В какой позе они лежали? Ходят слухи…

— Нет, сэр, — покачал головой Балич. — Ничего такого не было. Все это неправда, сэр.

— Вы поняли, о чем я?

— Да, сэр. Нет, это в чистом виде слишком быстрая езда. Нельзя на такой скорости вписаться в этот поворот. Ас автогонок и тот бы не смог. Человеку в возрасте садиться за руль после двух рюмок вина, да еще пускаться на такое лихачество…

— Я не думаю, что Коулмен Силк хоть раз в жизни пускался на автомобильное лихачество.

— Что тут сказать… — Балич развел руками: мол, при всем моем к вам уважении, кому это может быть известно? — Машину вел профессор, сэр.

Явно наступил момент, когда, по мнению Балича, мне следовало перестать строить из себя детектива и вежливо удалиться. Он назвал меня "сэром" столько раз, что никаких сомнений в том, кто из нас ведет расследование, возникнуть не могло. Я ушел, и, как я уже сказал, на этом мои контакты с полицией кончились.

День, когда хоронили Коулмена, оказался, как и все последние дни, необычно теплым. Ноябрьский свет был резким, контрастным. За предыдущую неделю деревья скинули остатки листвы, и под ярким солнцем жесткие нагие очертания холмистого ландшафта с его каменными выступами, впадинами и сочленениями напоминали четкую, подробную штриховую гравюру старинного мастера. Когда я утром ехал в Афину на похороны, эта грубая, неприкрашенная, щедро высвеченная даль, которую с весны мешала видеть лиственная одежда, некстати рождала во мне ощущение новизны и открывающихся возможностей. Нешуточность строения земной поверхности, несколько месяцев от нас скрытой, а теперь снова явленной, чтобы мы не забывали ею восхищаться и с нею считаться, напоминала о страшной, всестирающей силе ледника, который прокатился некогда по этим холмам, прежде чем остановиться в своем могучем движении на юг. Всего в нескольких милях от дома Коулмена он раскидал валуны размером с ресторанные холодильники таким же манером, как автоматическая подающая машина бросает софтбольные мячи, и когда, проезжая мимо крутого поросшего лесом склона, который здесь окрестили "садом камней", я отчетливо увидел, уже без узора скользящих теней от летней листвы, эти гигантские поваленные набок глыбы, напоминающие некий разрушенный Стонхендж{53}, небрежно брошенные кучей и вместе с тем исполински неповрежденные, я вновь с ужасом представил себе момент удара, разлучившего Коулмена и Фауни с их жизнями и швырнувшего их в былые эры земли. Теперь они так же далеки от нас, как ледник. Как сотворение планеты. Как само Творение.

Тогда-то я и решил обратиться в полицию. Я не сделал этого сразу, тем же утром, еще до похорон, отчасти потому, что, остановившись у лужайки в центре городка, увидел в окне ресторана "У Полины" отца Фауни, который сидел за столом и завтракал в компании женщины, стоявшей накануне на кладбище за его инвалидным креслом. Я немедленно вошел, сел подле них за свободный столик, сделал заказ и, притворяясь, что читаю оставленную кем-то "Мадамаска уикли газетт", стал изо всех сил прислушиваться к разговору.

Речь шла о дневнике. О дневнике Фауни, который Салли и Пег в числе других вещей передали ее отцу.

— Тебе незачем его читать, Гарри. Незачем.

— Я должен его прочесть.

— Вовсе не должен, — возразила женщина. — Поверь мне: это для тебя совершенно лишнее.

— Ничего более ужасного, чем все остальное, там быть не может..

— Незачем тебе его читать.

Как правило, люди склонны хвастаться и приписывать себе успехи, которых только еще хотят добиться; Фауни же, наоборот, лгала, отказывая себе в фундаментальном навыке, которым за год-другой овладевает почти всякий школьник на свете.

И это я узнал, еще даже не допив стакан сока. Неграмотность была притворством, которого, считала она, требовало ее положение. Но зачем? Источник силы? Но силы, купленной какой ценой? Только вдуматься. Мало ей всего остального — еще и неграмотность. Фауни берет ее добровольно. Но не чтобы придать себе инфантильности, не чтобы выглядеть нуждающимся в опеке ребенком, а наоборот — чтобы высветить сродное мирозданию варварское "я". Не отвергает учебу как удушающую форму благопристойности, а бьет учебу козырем первичного и более сильного знания. Она не имеет ничего против чтения как такового; притворяться неграмотной — вот что она считает правильным поведением. Это добавляет всему остроты. Ей подавай ядов, ядов и ядов — быть тем, чем не следует, показывать, говорить, думать то, чего не следует, нравится это кому-то или нет.

— Я не могу его сжечь, — сказал отец Фауни. — Это же ее дневник. Я не могу просто выбросить его на помойку.

— Зато я могу, — сказала женщина.

— Это неправильно.

— Ты всю жизнь шел по этому минному полю. Хватит уже.

— Это все, что от нее осталось.

— Не все. Еще револьвер. И пули, Гарри. Вот что от нее осталось.

— Как она жила…

Вдруг его голос зазвучал так, словно он вот-вот расплачется.

— Как жила, так и умерла. Потому и умерла.

— Ты должна отдать мне дневник.

— Нет. Нам не следовало вообще сюда приезжать.

— Только попробуй, только попробуй его уничтожить — я не знаю, что сделаю.

— Так для тебя же будет лучше.

— Что она пишет?

— Не хочется пересказывать.

— О Господи.

— Ешь. Тебе нельзя не есть. Блинчики на вид очень аппетитные.

— Моя дочь.

— Ты сделал для нее все, что мог.

— Надо было ее забрать, когда ей было шесть лет.

— Ты не знал. Как ты мог предполагать?

— Я не должен был ее оставлять у этой…

— И мы не должны были сюда приезжать, — сказала его подруга. — Не хватает еще, чтобы для полноты картины тебе здесь стало плохо.

— Мне нужен их пепел.

— Этот пепел надо было захоронить. Там, вместе с ней. Не знаю, почему они этого не сделали.

— Ты сделал для нее все, что мог.

— Надо было ее забрать, когда ей было шесть лет.

— Ты не знал. Как ты мог предполагать?

— Я не должен был ее оставлять у этой…

— И мы не должны были сюда приезжать, — сказала его подруга. — Не хватает еще, чтобы для полноты картины тебе здесь стало плохо.

— Мне нужен их пепел.

— Этот пепел надо было захоронить. Там, вместе с ней. Не знаю, почему они этого не сделали.

— Мне нужен их пепел, Сил. Это мои внуки. Это все, что у меня осталось вообще.

— С пеплом я уже сделала все, что следовало.

— Да ты что!

— Не нужен тебе этот пепел. Довольно с тебя. Я не допущу, чтобы с тобой что-нибудь случилось. Никакого пепла мы в самолет не возьмем.

— Что ты с ним сделала?!

— Что надо, то и сделала, — сказала она. — Не волнуйся, я проявила должное уважение. Но пепла уже нет.

— Боже мой…

— Все позади, — сказала она. — Все уже позади. Ты выполнил свой долг. Ты с лихвой его выполнил. И с тебя довольно. Теперь давай поешь. Вещи я собрала, за номер расплатилась. Теперь только обратная дорога.

— Ты умница, Сильвия, ты настоящее золото.

— Довольно ты мучился. Я никому больше не дам тебя мучить.

— Ты золото.

— Поешь. Они правда аппетитные на вид.

— Дать тебе?

— Не надо. Я хочу, чтобы ты поел.

— Мне слишком много.

— А ты с сиропом. Давай я тебе полью.

Потом я ждал их снаружи, стоя на лужайке; когда она выкатила его из ресторана и повезла по тротуару, я двинулся к ним через улицу, поравнялся, представился и заговорил, идя с ними рядом:

— Я местный житель. Я был знаком с вашей дочерью, хотя и не близко. Мы встречались несколько раз. Я был вчера на похоронах и видел вас там. Позвольте выразить вам соболезнование.

Он был крупный, плечистый мужчина, гораздо крупней, чем казался на похоронах, когда сидел в кресле горестно обмякший. Росту в нем наверняка было сильно за шесть футов, но его суровое, жестко вырубленное лицо (ни дать ни взять лицо Фауни, в точности ее бесстрастное лицо: тонкие губы, волевой подбородок, острый орлиный нос, голубые, глубоко посаженные глаза, а над ними, поверх бледных ресниц, точно такая же припухлость, как та, что на молочной ферме показалась мне единственной ее экзотической черточкой, единственным внешним признаком прельстительности) было лицом человека, мало того что приговоренного к инвалидному креслу, но еще и обреченного до конца дней терпеть некую добавочную муку. В этом большом теле ничего уже не обитало, кроме страха. Я мгновенно прочел этот страх в его взгляде, когда он поднял на меня глаза.

— Вы очень добры, — сказал он.

Он был примерно моего возраста, но в том, как он произносил слова, угадывалось привилегированное новоанглийское детство. Я почувствовал это еще в ресторане: особый квазибританский выговор, обеспеченный хорошими деньгами и уходящий корнями в далекое прошлое, когда ни его, ни меня еще не было на свете. Сам по себе этот выговор накрепко привязывал его к благопристойным условностям совершенно иной Америки.

— А вы, вероятно, мачеха Фауни?

Этот способ обратиться к ней и, возможно, побудить ее замедлить движение показался мне столь же подходящим, как и любой другой. Судя по всему, они направлялись в гостиницу "Герб колледжа", находившуюся за углом.

— Это Сильвия, — сказал он.

— Нельзя ли было бы приостановиться, — предложил я Сильвии, — чтобы я мог с ним поговорить?

— Мы спешим на самолет.

Поскольку она явно была полна решимости избавить его от меня немедленно, я заговорил, продолжая идти с ними вровень:

— Коулмен Силк был моим другом. Он не сам сорвался в реку. Это исключено. Все было иначе. Его заставила свернуть другая машина. Я знаю, кто виноват в смерти вашей дочери. Не Коулмен Силк.

— Сильвия, остановись. Остановись на минуту.

— Нет, — отрезала она. — Это бред сумасшедшего. Довольно с тебя.

— Это ее бывший муж, — продолжал я. — Лестер Фарли.

— Нет, — произнес он еле слышно, как будто я ранил его выстрелом. — Нет… нет.

— Сэр!

Она остановилась-таки, но, освободив одну руку — другая по-прежнему крепко держала кресло, — взялась за мой лацкан. Молодая филиппинка, малорослая и худая, с неумолимым светло-коричневым личиком. По ее неустрашимым глазам, полным темной решимости, видно было: хаос дел человеческих и близко не подступит к тому, что она взяла под охрану.

— Вам не трудно было бы на минутку задержаться? — повторил я. — Вон лужайка, там можно сесть и поговорить.

— Этот человек серьезно болен. Вы злоупотребляете его выносливостью.

— Вам передали дневник Фауни.

— У нас нет никакого дневника.

— И ее револьвер.

— Сэр, уходите. Оставьте его в покое. Я предупреждаю вас!

И рукой, которая держала меня за лацкан, она толкнула меня.

— Она обзавелась оружием, — сказал я, — для защиты от Фарли.

— Бедняжка, — саркастически бросила она.

Я только и мог, что идти за ними дальше; вместе мы свернули за угол и дошли до дверей гостиницы. Отец Фауни уже не сдерживал слез.

Повернувшись и увидев, что я еще не убрался, она сказала:

— Вам мало вреда, который вы уже причинили? Уходите, или я позову полицию.

Ух как много неистовства было в этом крохотном тельце! Я мог это понять: чтобы поддерживать в ее подопечном жизнь, ровно столько, вероятно, его и требовалось.

— Не уничтожайте дневник, — сказал я ей. — Там могут быть сведения…

— Мерзость и грязь! Вот какие там сведения!

— Сил, Сильвия!..

— Она, ее брат, ее мать, ее отчим, шайка эта, они измывались над ним всю его жизнь. Ограбили его. Обманули. Унизили. Его дочь была преступница. В шестнадцать родила ребенка и оставила в приюте для сирот. Ребенка, которого ее отец вырастил бы. Она была отпетая шлюха. Пистолеты, мужчины, наркотики, грязь и секс. Деньги, которые он ей давал, — что она с ними делала?

— Не знаю. Я в первый раз слышу про приют для сирот. Я в первый раз слышу про деньги.

— Наркотики! Тратила их на наркотики!

— Я в первый раз об этом слышу.

— Вся эта семья — мерзость и грязь! Имейте жалость, слышите?

Я повернулся к отцу Фауни.

— Я хочу, чтобы человек, виновный в двух смертях, ответил перед законом. Коулмен Силк не причинил ей никакого вреда. Он не убивал ее. Мне надо поговорить с вами всего одну минуту.

— Позволь ему, Сильвия…

— Нет! Никаких больше никому позволений! Слишком долго ты им все позволял!

Из дверей гостиницы уже начали выглядывать любопытные, в верхних окнах показались лица. Возможно, это были задержавшиеся ценители осенней листвы, которые рады были и остаткам красочного великолепия. А может быть — выпускники Афина-колледжа. Сколько-то их всегда здесь гостило, престарелых или среднего возраста, желающих увидеть, что исчезло и что осталось, светло и умиленно вспоминающих всё до последней мелочи, что происходило с ними на этих улицах в одна тысяча девятьсот каком-то там году. Может быть, они приехали полюбоваться отреставрированными зданиями колониальной эпохи, которые стоят по обеим сторонам Уорд-стрит на протяжении чуть ли не мили и расцениваются Афинским историческим обществом как безусловные памятники старины, пусть и менее эффектные, чем в Сейлеме, но по важности не уступающие никаким другим в штате Массачусетс западнее "Дома о семи фронтонах"{54}. Эти люди не для того легли спать в тщательно отделанных под старину номерах гостиницы "Герб колледжа", чтобы проснуться от истошных криков под окнами. На такой живописной улице, как Саут-Уорд-стрит, да еще таким чудесным утром эта сцена с плачущим инвалидом, кричащей миниатюрной азиаткой и явно терроризирующим их своими речами пожилым мужчиной, похожим на профессора колледжа, "должна была производить еще более тяжелое впечатление, чем производила бы на людном перекрестке какого-нибудь большого города.

— Если бы я мог увидеть дневник…

Нет никакого дневника, — отчеканила она, и мне оставалось только смотреть, как она толкает кресло вверх вдоль лестницы по пандусу и вкатывает в вестибюль гостиницы.


Вернувшись в ресторан "У Полины", я заказал чашку кофе и на листе писчей бумаги, который официантка добыла мне в ящике под кассой, стал писать письмо:

Я — тот, кто подошел к Вам у ресторана на главной улице Афины наутро после похорон Фауни. Я живу на сельской дороге за пределами Афины, в нескольких милях от дома покойного Коулмена Силка, который, как я Вам объяснил, был моим другом. Встречаясь с Коулменом, я несколько раз видел Вашу дочь. Случалось, он говорил со мной о ней. Их роман был страстным, но в нем не было никакой жестокости. Прежде всего Коулмен был для нее любовником, но он умел, кроме того, быть и другом, и учителем. Всякая просьба, с которой она к нему обращалась, была, я уверен, исполнена. Из того, что она восприняла от Коулмена, от его духа, ничто не могло отравить ей жизнь.

Назад Дальше