— Допускаю, что это может быть и не так, — сказал я своему полностью преображенному другу. — Допускаю. И тем не менее: когда вы пытались узнать, не была ли она раньше проституткой… Когда вы пытались выведать ее секрет…
Стоя над его могилой, где все, чем он когда-либо был, казалось сведенным на нет самим объемом и весом кладбищенской земли, даже если забыть обо всем прочем, я ждал, и ждал, и ждал, пока он заговорит, и наконец услышал, как он спрашивает Фауни, какая из ее работ была хуже всех. Потом я опять ждал, и вот мало-помалу стал улавливать дерзкие, откровенные эманации ее речи. Так-то все и началось — с моего одинокого стояния на темнеющем кладбище, с моего вступления в профессиональное противоборство со смертью.
— После детей, после пожара, — услышал я ее рассказ, обращенный к нему, — я бралась за любую работу. Не знала вообще, где нахожусь. Полный туман. Ну, и случилось это самоубийство. Там, в одном доме в лесу, около Блэкуэлла. Из дробовика. Мелкой дробью. Труп уже увезли. Женщина одна знакомая, Сисси, сильно пьющая, попросила меня помочь. Ей надо было все там вычистить. "Знаю, знаю, — Сисси говорит, — просьба странноватая, но ты же крепкая, ты стерпишь. Не пособишь мне?" Там жили мужчина, женщина и дети, ссора какая-то вышла, он в другую комнату, взял ружье и раз — все мозги вон. "Убирать теперь — сама понимаешь", — Сисси мне говорит. Ну, я с ней и поехала. С деньгами было туго, да я и вообще не понимала, кто я, что делаю и зачем, так что поехала. Запах смерти. Очень хорошо помню. Металлический. Кровь. Вонючая. Завоняло только когда мы начали мыть. Пока кровь в горячей воде не размокла, казалось, что ничего. Дом был бревенчатый. Кровь на стенах повсюду. Бабах — и размазал себя по всему, что там было. Как горячей водой с дезинфектантом начали… бр-р. Я принесла резиновые перчатки, маску тоже пришлось надеть, потому что даже мне стало невмоготу. На стенах в кровь влипли осколки костей. Он в рот себе. Бабах! Осколки, зубы — все как есть. Смотри, любуйся. Помню, поглядела на Сисси — она качает головой. "Какого хрена мы это делаем? Да сколько бы ни платили". Мы старались как могли. Сто долларов в час. Мало — я и сейчас так думаю.
— Сколько было бы не мало? — услышал я голос Коулмена.
— Тысяча. Сжечь все это к чертям. Тут сколько ни плати, все будет мало. Сисси стало нехорошо, она вышла. А я… Дети сгинули, чокнутый Лестер за мной по пятам день и ночь, что мне терять? Я принялась совать всюду нос. Бывает со мной такое. Захотелось понять, какого черта он это сделал. Это всегда мне было интересно. Из-за чего люди кончают с собой. Откуда берутся серийные убийцы. Смерть вообще. Просто интересно. Стала смотреть фотографии — есть в них какая-нибудь радость или нет? Всюду стала смотреть. Наконец дошла до шкафчика с лекарствами. Таблетки. Пузырьки. Вот уж где точно никакой радости. Его личная аптека. Психиатрические, так я поняла. Ему прописали, но он не принимал. Ясно было, что он обращался к врачу, но не мог исполнять. Не мог пить лекарства.
— Откуда ты знаешь? — спросил Коулмен.
— Я так думаю. Знать — не знаю. Это моя история, моя собственная.
— Может быть, он принимал и все равно покончил с собой.
— Может быть, — сказала она. — Кровь. Цепкая штука. Никак с пола не ототрешь. Тряпка, другая, третья — а цвет все держится. Только и сумела, что довести до светло-розового. Как будто что-то еще живое. Терла сильным дезинфектантом — без толку. Сладкая вонь. Металлическая. Блевотная. Я правду говорю. Старалась отвлечься. Но не могла.
— Долго пришлось там быть?
— Пять часов примерно. Я строила из себя сыщицу-любительницу. Ему было лет тридцать пять. Не знаю, чем он зарабатывал. Может, торговлей. Лесовик такой с виду. Житель холмов. Бородища. Ворох волос. Она маленькая. Милое личико. Кожа светлая. Волосы темные. Глаза тоже. Настоящая мышка. Запуганная. Больше ничего я не смогла выудить из фотографий. Здоровенный сильный лесной дядя и маленькая мышка при нем. Не знаю. Но хочу знать. Кто я была? Вольная малолетка. Послала школу подальше. Терпения не стало ходить. Кроме всего прочего, скукотища. У людей, в их домах чего только не происходит на самом деле. В моем блядском доме уж точно. И после этого я должна сидеть в школе и учить столицу Небраски? Я хотела знать. Хотела выбраться и осмотреться. Вот и дернула во Флориду, вот и стала туда-сюда мотаться, вот и начала совать там нос по всему дому. Просто хотела осмотреться. Хотела знать самое скверное. Что хуже всего? Ты вот знаешь? Она ведь была в доме, когда он это сделал. Когда мы пришли, ее уже забрали в психушку.
— И это была худшая из твоих работ? Худшее из всего, чем тебе приходилось заниматься?
— Да. Кошмар. Я много всякого видела, но это… Кошмар, но не только. Притягивало… Я хотела знать, почему он это сделал.
Она хотела знать, что сквернее всего. Не лучше всего — хуже. Что хуже, то и есть правда. Какова она? Вот Коулмен и сказал ей правду. Первой после Элли. Потому что он любил ее в ту минуту, представляя себе, как она оттирает кровь. Он был ближе к ней, чем когда-либо. И даже — возможно ли? — ближе, чем к кому-либо за всю свою жизнь! Он любил ее. Потому что когда мы начинаем любить человека? Когда видим его спокойствие перед лицом наихудшего. Не храбрость. Не героизм. Просто спокойствие. У него не было никаких сомнений на ее счет. Ровно никаких. Он не размышлял, не рассчитывал. Инстинкт, и только. Несколько часов спустя этот шаг, может быть, покажется ему грубой ошибкой — но не теперь. Он ей доверяет — вот в чем дело. Доверяет: она оттирала кровь с пола. Она не религиозна, она не ханжа, она не искривлена сказками о чистоте, какие бы другие извращения ни наложили на нее отпечаток. У нее нет потребности никого судить — она слишком много всего навидалась для таких глупостей. Она не убежит, как Стина, что бы я ни сказал.
— Что бы ты подумала, — спросил он, — если бы узнала, что я не белый человек?
Если ее взгляд выразил изумление, то лишь на какую-нибудь долю секунды. Потом она разразилась своим фирменным хохотом.
— Что бы я подумала? Что ты мне сообщаешь то, о чем я и сама давно уже догадалась.
— Не может быть.
— Здрасте, не может быть. Да знаю я, кто ты такой. Слава богу, жила на Юге. Всяких видела. Знаю, конечно. Чем, по-твоему, ты меня взял? Тем, что профессор? Да я бы скорее сдохла.
— Что-то я не верю тебе, Фауни.
— Как тебе угодно, — сказала она. — Ну, ты кончил свои расспросы?
— Какие расспросы?
— Насчет самой поганой из моих работ.
— Конечно, — ответил он. И стал ждать ее расспросов. Но не дождался. Похоже, ей действительно было безразлично. И она не убежала. Историю свою он все-таки ей рассказал, и она слушала, слушала внимательно, но не находила в ней ничего невероятного и даже странного. И уж конечно не видела в его поведении ничего предосудительного. Нет. Просто жизнь как она есть.
В феврале Эрнестина мне позвонила — может быть, потому, что настал месяц афроамериканской истории и она вспомнила, как объясняла мне, кто такие Мэтью Хенсон и доктор Чарльз Дрю. Может быть, она решила, что пора снова взяться за мое просвещение с упором на то, от чего отрезал себя Коулмен, — на полный до краев, дарованный ему в готовом виде мир Ист-Оринджа, на эти четыре квадратные мили, битком набитые самыми что ни на есть стойкими земными подробностями, на это лирически-незыблемый фундамент правильного детства и отрочества. Поддержка общины, твоя лояльность, справедливая борьба, сыновство, отцовство — все это принимается как данность, принимается на веру, и в этом не видят ничего теоретического, внешнего, иллюзорного… Все то драгоценное, что окружает счастливое начало полнокровной, горячей, исполненной здравого смысла жизни, которую ее брат Коулмен перечеркнул.
К моему удивлению, Эрнестина, сообщив мне, что в воскресенье к ней приедут из Асбери-Парка Уолтер Силк и его жена, сказала затем, что, если я не прочь совершить путешествие в Нью-Джерси, она будет рада увидеть меня на воскресном обеде.
— Вы хотели познакомиться с Уолтом. И я подумала, что вам, может быть, будет интересно посмотреть дом. У нас есть фотографии, я вам покажу комнату Коулмена, где они спали с Уолтером. Потом это была спальня моего сына, но старые кленовые кровати так там и стоят.
Итак, я получил приглашение в семейное гнездо Силков, которое Коулмен отверг как место своей неволи, чтобы жить в среде, соразмерной его ощущению своего масштаба, чтобы обрести новое, более подходящее ему лицо — и чтобы под конец над ним взяла верх иная сила. Отверг все скопом, весь этот разветвленный негритянский мир, думая, что иначе ему не вырваться. Столько пламенного стремления, столько тайных планов, страсти, хитрости, маскировки — и все для того, чтобы оставить родной дом и перемениться.
Стать другим существом. Заново родиться. Вот она, драма, лежащая в основе американской повести, высокая драма ухода и оставления позади. Вот она, жестокая энергия, питающая этот восторженный порыв.
— Вы хотели познакомиться с Уолтом. И я подумала, что вам, может быть, будет интересно посмотреть дом. У нас есть фотографии, я вам покажу комнату Коулмена, где они спали с Уолтером. Потом это была спальня моего сына, но старые кленовые кровати так там и стоят.
Итак, я получил приглашение в семейное гнездо Силков, которое Коулмен отверг как место своей неволи, чтобы жить в среде, соразмерной его ощущению своего масштаба, чтобы обрести новое, более подходящее ему лицо — и чтобы под конец над ним взяла верх иная сила. Отверг все скопом, весь этот разветвленный негритянский мир, думая, что иначе ему не вырваться. Столько пламенного стремления, столько тайных планов, страсти, хитрости, маскировки — и все для того, чтобы оставить родной дом и перемениться.
Стать другим существом. Заново родиться. Вот она, драма, лежащая в основе американской повести, высокая драма ухода и оставления позади. Вот она, жестокая энергия, питающая этот восторженный порыв.
— Приеду с удовольствием, — сказал я.
— Я не могу ничего гарантировать, — предупредила она. — Но вы взрослый человек и сумеете о себе позаботиться.
Я рассмеялся.
— Что вы хотите этим сказать?
— Уолтеру восьмой десяток, но он по-прежнему большая, раскаленная, ревущая топка. Он будет говорить такое, что вам не понравится.
— Про белых?
— Про Коулмена. Про расчетливого лжеца. Про бессердечного сына. Про предателя своего народа.
— Так вы сказали ему, что брат умер?
— Да. Решила все-таки. Мы одна семья. Я все сказала Уолтеру.
Несколько дней спустя я получил по почте фотографию, которую сопровождала записка от Эрнестины: "Я наткнулась на эту карточку и вспомнила о нашей встрече. Примите как память о Вашем друге Коулмене Силке". Это был выцветший увеличенный черно-белый снимок размером примерно четыре на пять дюймов, сделанный, скорее всего, на чьем-то заднем дворе простеньким аппаратом "брауни" и представляющий Коулмена той самой боксерской машиной, с какой сталкивался после стартового гонга любой его противник. Ему здесь никак не могло быть больше пятнадцати, но те самые некрупные черты точеного лица, что в пожилом возрасте придавали ему неотразимое мальчишеское обаяние, подростку помогали выглядеть не по годам мужественным и зрелым. Он уставил в объектив недобрый неотпускающий взгляд боксера-профессионала — взгляд хищника, наметившего жертву, взгляд, из которого изгнано все, кроме желания победы и вредоносного расчета. Взгляд-приказ, ничуть не менее властный из-за маленького подбородка, остро уткнувшегося в худое плечо. Перчатки приведены в классическое положение готовности и словно бы заряжены не только его кулаками, но и всем совокупным импульсом полутора мальчишеских десятилетий — причем каждая больше в окружности, чем лицо. Невольно создается впечатление парня о трех головах. Я боксер, — дерзко заявляет сама эта грозная поза. — Я их не нокаутирую — я устраиваю им избиение. Делаю с ними что хочу, пока они не прекращают бой. Да, верную характеристику дала ему сестра. "Сама непреклонность" — так и было написано на обороте снимка выцветшими синими чернилами. Судя по всему, ее невзрослой рукой.
А она тоже будь здоров какая, подумал я и, отыскав для юного боксера пустую рамку, поставил его на мой письменный стол. Храбрость в этой семье не с Коулмена начинается и не на нем кончается. Это смелый подарок, подумал я, от смелой женщины — каково бы ни было первое впечатление о ней. Что, интересно, кроется за ее приглашением? Что, интересно, кроется за моим согласием к ней приехать? Странно, что нас с сестрой Коулмена так потянуло друг к другу, хотя не так уж и странно, если помнить, что все касающееся Коулмена было в десять, в двадцать, в сто тысяч раз страннее.
Приглашение Эрнестины, фотография Коулмена — вот из-за чего в первое воскресенье февраля, после решения сената не смещать Билла Клинтона с должности, я поехал в Ист-Ориндж, и вот почему я оказался на проложенной среди холмов глухой местной дороге, по которой я практически никогда не езжу, но которая быстрей всего должна была вывести меня на 7-е шоссе. Вот как вышло, что я вдруг заметил стоящий у дороги на краю широкого поля, мимо которого я иначе промахнул бы не глядя, видавший виды пустой серый пикап с наклейкой на бампере: "Военнопленные и пропавшие без вести". Несомненно, пикап Леса Фарли — я сразу это понял и, не в силах ехать дальше как ни в чем не бывало, затормозил. Пикап был уже позади меня, и, подав машину обратно, я встал прямо перед ним.
Видимо, я не вполне сознавал, что делаю, — иначе разве я сделал бы это? — но к тому времени прошло почти уже три месяца, в течение которых жизнь Коулмена Силка была мне ближе, чем моя собственная, и поэтому нечего было и думать, чтобы я поступил по-другому, чтобы я не вышел на зимний холод Беркширских холмов и не положил руку в перчатке на капот той самой машины, что вечером накануне семьдесят второго дня рождения Коулмена понеслась как бешеная по встречной полосе дороги и вынудила Коулмена, рядом с которым сидела Фауни, резко повернуть и, пробив ограждение, упасть в реку. Вот оно, орудие убийства, — а раз так, и сам убийца должен быть недалеко.
Когда я вспомнил, куда направляюсь, когда я снова подумал о том, как все это, в сущности, удивительно — звонок Эрнестины, приглашение на встречу с Уолтером, неотступные мысли весь день, а нередко и добрую часть ночи о человеке, которого я не знал и года, с которым хоть и дружил, но не так уж безумно близко, — ход событий показался мне закономерным. Когда пишешь книги, так оно и бывает. Мало того, что какая-то сила заставляет тебя до всего докапываться, — эта же сила принимается выкладывать все на твоем пути. Вдруг оказывается, что нет такой богом забытой дороги, которая не вела бы тебя прямиком в твою навязчивую идею.
И ты делаешь то, что сделал я. Коулмен, Коулмен, Коулмен — ты, которого больше нет, стоишь теперь в центре моего бытия. Еще бы ты мог сам написать книгу. Твоей книгой стала твоя жизнь. Писать о себе — значит, выставляться и таиться в одно и то же время, но ты только и мог, что таиться, и затея была обречена. Сама твоя жизнь стала твоей книгой — и твоим искусством? Искусством быть белым человеком, быть, по словам твоего брата, "белее белых". Твой неповторимый акт вымысла: каждое утро просыпаться тем, кем ты себя сделал.
Снега на земле уже почти не было, только заплатами там и сям на пустом, утыканном стерней поле, так что следов он не оставил, и я наудачу двинулся туда, где виднелась реденькая цепочка деревьев, сквозь которую проглядывало следующее поле. Я пересек и его, прошел через другую, более широкую и плотную полосу деревьев, на сей раз хвойных, и по ту сторону мне сияющим оком открылось замерзшее озеро, продолговатое и заостренное с обоих концов, окруженное коричневатыми, пятнистыми от снега холмами. На отдалении плавными ласковыми линиями вырисовывались более высокие холмы. Отойдя от дороги на каких-нибудь пятьсот шагов, я вторгся — да, именно вторгся, чувство было такое, словно я посягнул на чьи-то владения, — в ту безмятежную первозданность, что порой окружает внутренние водоемы Новой Англии. Такие места — за что их и ценят — наводят на мысль о мире, каким он был до появления человека. Природа подчас оказывает дивно успокаивающее действие, и здесь было именно так: уже не думалось о пустом и объеденном, и в то же время тебя не подавляло ощущение крохотности нашего жизненного промежутка и безмерности уничтожения. Ничем величественным здесь и не пахло. Этой красотой можно проникаться, не чувствуя себя маленьким и не испытывая страха.
Почти на середине замерзшего озера я увидел одинокую фигуру в коричневом пухлом комбинезоне и черной шапочке. Сидя на невысоком желтом ведре и держа в руках короткую удочку, человек склонился над лункой. Я ступил на лед, только когда увидел, что он поднял глаза и заметил меня. Я не хотел ни заставать его врасплох, ни создавать у него впечатление, что намеревался это сделать. Если рыбак действительно Лес Фарли, всякую внезапность лучше исключить.
Разумеется, я думал о том, чтобы повернуть обратно. Дойти до дороги, сесть в машину, доехать до 7-го шоссе, по нему на юг через Коннектикут, там на 684-е и, наконец, на Гарден-Стейт-паркуэй. Посмотреть на спальню Коулмена. Посмотреть на его брата, не переставшего ненавидеть Коулмена за то, что он сделал, даже после его смерти. Только об этом я и думал, пока шел по озерному льду к убийце Коулмена. До того самого момента, как пришло время сказать: "Здравствуйте. Как ловля?", я думал: врасплох, не врасплох — какая разница? Так или иначе, враг. На этой пустой белой ледяной сцене — единственный враг.
— Клюет? — спросил я.
— Так себе, средненько.
Коротко взглянув на меня, он опять сосредоточил внимание на лунке, одной из двенадцати-пятнадцати, хаотически разбросанных примерно по сорока квадратным футам твердого как камень льда. Судя по всему, они были просверлены орудием, лежавшим в нескольких шагах от его желтого ведра, которое оказалось семигаллоновой емкостью из-под моющего средства. Орудие представляло собой металлический стержень примерно четыре фута длиной, кончавшийся широким цилиндрическим "штопором". Серьезный, мощный инструмент, чья винтовая рабочая часть, приводимая в движение коленчатой рукояткой, блестела на солнце как новенькая. Бур.