Выступал тем временем директор моторно–рыболовецкой станции Иван Николаевич Ветров, говорил, что, если колхозу мало «Ерша», можно еще один траулер прикрепить, лишь бы план выполнялся, — государство отпускает большие средства на механизацию добычи рыбы.
Следом за Ветровым говорил председатель сельсовета, говорили еще многие. Приняли решение: усилить темпы лова, не тереться у своих берегов, ходить в дальние квадраты, пользоваться данными воздушной разведки. Резолюция, хотя и не писаная, получилась в двадцать пунктов.
Но пункты пунктами, а все понимали, что вопрос далеко не решен и к нему не раз еще придется возвращаться.
Устроили перерыв. За самокрутками, как водится, возникло второе собрание, еще более яростное.
— Вот взять — Антоша Луков!.. — кричал молодой рыбак Виктор Алексеев. — Зачем такой дед ходит в озеро?
Марина приблизилась, впервые заслышав нестариковский голос.
— Зачем Кузьма Ипатьич его на промысел берет? — продолжал Алексеев. — Лишний тормоз. Пусть бы в амбаре сидел, сети чинил. Так или нет?
— Так! — выкрикнул Степан Мухин, тоже парень молодой и горячий. — У нас в звене — дед Коля… Ему бы и вовсе на покой, на полное колхозное иждивение. Мы — за невод, он — за грыжу.
Сергей Петрович прислушивался, недоумевал, как это он проглядел, что организация труда в колхозе, состав ловецких звеньев требуют пересмотра. Одно дело — во время войны, тогда деды были чуть ли не основной силой в Набатове. Другое дело теперь, когда молодняк домой вернулся, да еще и новый подрос.
После перерыва председатель предложил добавить к резолюции двадцать первый пункт: заставить правление немедленно исправить недостаток в организации труда ловцов.
— А теперь, товарищи, переходим к разному. — Сергей Петрович исподлобья глянул в сторону Кузьмы Воронина. Тот сидел на скамье между дедом Антошей и Мазиным недвижно, глаз не поднял. — В разном у нас один вопрос: о звене Кузьмы Ипатьича, причинившем ущерб колхозным и государственным интересам. Словом, вам поди самим это известно: они выбросили в воду весь улов рыбы. Распорядились, как говорится. А чье добро губят — и не задумались. Докладывает по этому, вопросу Марфа Васильевна Дубасова, Давай, тетка Марфа, ближе к столу!..
— Мое дело, конечно, бабье, — начала Марфа подбоченясь, — ну да мужики рассудят…
4
— А тебе, дядя Кузя, по делу попало или так? — участливо ожидал ответа Антошка, пока Кузьма Ипатьич навертывал на березовый черенок мешковину.
Не велик был Антошкин жизненный опыт, но все же парнишка уже знал, что нагоняй получить можно и «по делу» и без всякого «дела». Залил Минька Разин чернилами пол в классе, а получилось как–то так, что руки измазаны были у него, у Антошки. Не стал выдавать товарища, когда учитель вошел, и получил «кол» за поведение. Мать узнала, добавила — за ухо пребольно подергала. Это попало «без дела». А бывало ведь — и за дело. Тогда — не обидно. Обидно, когда зря.
Дядя Кузя обмакнул тряпичный помазок в хлюпавшую пузырями горячую смолу, стал густо мазать днище карбаса, со звоном пришлепывая на пазах, на проконопаченных куделью стыках досок. Антошка подкинул хворосту в огонь под черным котлом, который висел на расставленных треногой кольях, перемешал головни, прибавил жару. Он не повторял вопроса, — дяди Кузины повадки известны: дядя Кузя не сразу отвечает, сначала жует бороду, мозгует.
— Какой толк, что по делу! — ответил наконец дядя Кузя, удивив Антошку этим признанием. — Мал ты еще понимать, но скажу тебе: не верь бабам, вырастешь — не верь. Вот… — Оставив в котле помазок, он нагнулся, быстро выхватил разнежившегося в холодке под карбасом рыжего кота. — Вот видишь…
Кузьма Ипатьич хотел, должно быть, показать Антошке кошачий нрав: ее гладишь — она когтями тебя ловчится цапнуть. Но ожиревший рыбоед, стиснутый сухими жесткими пальцами, почуял, что опыт такой может стоить ему шкуры, отчаянно взревел, ударил лапами, рванулся и полетел без оглядки к огородам. Там встал перед изгородью, шерсть вздыбил, хвост свечкой, глаза шальные.
— Вот я и говорю, — Кузьма Ипатьич заляпывал смолой глубокую царапину на руке. — И женщина тоже… Что змея. От тепла только яду в ней прибавляется. Понял, ершонок?
— Понял, — солидно ответил Антошка. — Это ты про мамку.
Кузьма Ипатьич снова макнул помазок в котел, продолжая работу. Где вдоль днища карбаса проходила тряпичная кисть, там смола ложилась на доски, что вакса на сапог. Антошка знал, что теперь, жди не жди, дядя Кузя, занятый делом, сам не заговорит, зацепить его чем–нибудь надо.
— Я и то мамке вчерась сказывал, — принялся он хитрить, — зачем наябедничала? Я ж не знал, что по делу, думал — зря. А по делу, так что ж… Ты уж, дядя Кузя, не обижайся на нее. Она хорошая.
— Обижайся, — как только можно равнодушнее ответил Кузьма Ипатьич. — Чего обижаться! Взять бы попросту вожжи в руки, да и…
Антошке никогда не приходилось видеть, чтобы вожжи использовались не по прямому их назначению. На его веку рыбаки в Набатове уже не учили своих жен с помощью лошадиной сбруи. Поэтому последнее замечание дяди Кузи он спокойно пропустил мимо ушей, отнеся его к разряду бессмыслиц, очень часто срывающихся с языка взрослых, — в отличие от маленьких; маленькие говорят всегда только то, что хорошо обдумали.
— Не обижаешься — это правильно, — сказал он. — На мамку обижаться не след, она хорошо рыбачит, сам слыхал — Сергей Петрович с дедом Антошей говорили.
Кузьма Ипатьич размеренно мазал. Ребячья болтовня не раздражала — успокаивала. Седьмой десяток рыбаку, а не забыл того времени, когда сам был мальчонкой, помнил: вот так же вязался к деду, расспрашивал про войну, про французов и англичан — какие они? Про ядра и многопушечные корабли, про далекий теплый Севастополь–город. Терпеливо отвечал дед, не отмахивался. Не отмахивается и седобородый внук севастопольского солдата Нестора Воронина, учит уму–разуму сынка покойного Андрея Прокофьича и длинноязыкой Марфы–греховодницы.
Подошел дед Антоша Луков, погладил по головенке Антошку, сказал, туманно глядя в озеро:
— Затопили, Кузьма.
Уселся на опрокинутую вверх дном дощатую бадейку для воды, полез в карман за кисетом. После собрания дед чуял, что спишут теперь его из звена, не пустят больше в озеро. Конец. Отрыбачил. Был рыбак, стал балласт–булыга на дне карбаса: нужда миновала выбрасывают. Ну ладно, не пустят — их власть. Но с берега никто его не сгонит. Снастью, неводами, мережами будет заведовать. Еще придут, покланяются ему, думал дед.
От тростинки, сунутой в костер под котлом, подпалил цигарку, — горькой махра показалась, скомкал в руке завертку, швырнул на песок, слово нехорошее сказал. Обернулся на это слово Воронин, встретились глазами. Взглянуть Антошке — два старых–престарых деда. Да и другим: Сергею ли Петровичу, председателю, Марине, сестричке медицинской, — никому не понять всей разницы в годах Кузьмы Ипатьича и деда Антоши, — старики, да и только. И лишь сами они, старики, чувствуют эту разницу по–настоящему. «Молодой, крепкий», — думает девяностолетний дед о Кузьме Воронине. «Остарел ты, дедка, вконец», — отвечает мысленно Воронин, забывая, что и у него–то за плечами шесть полных десятков, прямится, силу в себе слышит.
— Сходи глянь, Кузьма, — затопили, — повторил дед Антоша.
Кузьма Ипатьич оставил помазок на карбасе, пошел к бане, из дверей которой по–черному валил едучий дым. В заветрии стояли Мазин с Марфой, рассуждали. Вертелся возле них вперед забежавший Антошка. Мазин — глазами темен, лицом красен, — видно, укорял в чем–то Марфу. Та доказывала свое, рубя белой, до локтя оголенной круглой рукой жаркий воздух. Воронин всегда дивился ее белым рукам, — ни солнце озерное, ни ветры — ничто не брало их. «Порода благородная», — игриво отвечала Марфа, когда, бывало, спрашивал ее, отчего такое чудо. Сейчас он даже и не глянул в сторону Марфы. Заслонив рукавом лицо, шагнул в клубы густого дыма.
Антошка, хотя давно уже был в мыслях капитаном траулера, как дядя Леша, снисходил еще до того, чтобы поинтересоваться делами рыбаков–карбасников. Он знал все, что касалось сетей, лодок; знал, конечно, и то, зачем дядя Кузя полез в парильню: посмотреть, правильно ли там установлены мережи. Антошке известно, что сетка, которая натянута на обручи мережей, называется не сетка, а дель, что связана она из конопляной, льняной или фильдекосовой пряжи и что от воды, особенно от летней, теплой, преет. Упусти время — расползется, как гнилая рогожа. Каждую неделю, а если жара стоит сильная, то и чаще, дель полагается коптить дымом. Дым — он хитрая штука. Закопти сига, судака, леща — будут лежать хоть полгода, не испортятся. Прокопти дель — тоже не так скоро преть начнет.
— Ладно! — Дядя Кузя выскочил из дымища. Отдышался, повторил: — Ладно. Поддавайте гуще. — И, так же не глядя на Марфу, пошел обратно к карбасам.
— Ладно! — Дядя Кузя выскочил из дымища. Отдышался, повторил: — Ладно. Поддавайте гуще. — И, так же не глядя на Марфу, пошел обратно к карбасам.
Запрыгал следом за ним и Антошка. Заметил, что хотя дядя Кузя и говорит — не обижаюсь, мол, на мамку, а сам не глядит на нее, — серчает, значит. Вот и разберись, как у взрослых устроено: говорят одно, думают иное…
Дед Антоша ушел от костра и теперь брел далеко по берегу, пугал хворостиной нахальных галок, поглядывал в озеро.
Отстукивая дизелем, с озера зозвращался траулер,
— «Лещ»! — первым разобрал надпись на носу Антошка.
— «Лещ»! — подтвердил и дядя Кузя.
Не по надписям — по каким–то другим признакам различал он траулеры МРС, как братья–близнецы похожие один на другой: то ли по наклону мачты, то ли по форме капитанской рубки, а может быть, и по голосу сирены… Антошка завидовал дяде Кузе, — он таких тонкостей постигнуть еще не мог, зато глаза его в километровой дали ясно видели черные четкие буквы надписей. Зрением–то он превосходил дядю Кузю!
Днище карбаса было густо промазано, когда Кузьма Ипатьич уселся на бадейку, на которой до него сидел дед Антоша. Но только дядя Кузя не курил. Он просто отдыхал, посматривал на «Леща», причалившего к пристани «Ленрыбы».
— Тот хорошо рыбачит! Этот хорошо рыбачит! Тоже рассуждаешь! — сказал он, как показалось Антошке — ни с того ни с сего. Антошка успел позабыть, что сам же полчаса назад передавал дяде Кузе мнение председателя колхоза и деда Антоши о своей мамке. — Кто теперь из нас, карбасников, хорошо рыбачит? Коренники — они! — Дядя Кузя выставил палец в сторону «Леща». — Мы, с неводами да с мережами, в пристяжке у них идем. Последние мы. Перемрем, старики, — разве после нас возьмется кто за мережи? Ты, к примеру, кем быть мыслишь?
— Как дядя Леша!.. — не раздумывая, отрубил Антошка.
— То–то, как дядя Леша! Все вы заодно… Жизнь так устроена, Антошка. Она — не карбас. Не повернешь, куда вздумается: Ни обратного хода ей не дашь, ни на месте не удержишь. Иной бы и рад якорь бросить: обожди, мол, жизнь, не спеши… Не выходит. Вот на моем веку — была мережа, ладожская называлась, короткокрылая. Пришла с Финского залива другая, с длинными крыльями. Цеплялись было упрямые старики за свою, за исконную, — не выдержали: курляндка–то, завозная, добычливей оказалась. Или дель фильдекосовая, прочная, — разве ей ножку не подставляли? Тоже не получилось. Не остановишь жизнь, нет!
— Дядя Кузя, — Антошка обрадовался интересному разговору, — а ты далеко в старину знаешь? Катерина Кузьминишна говорила — в старину тут у нас война такая шла! Смолу на немцев с крепости лили…
— Катерина Кузьминишна! — Кузьма Ипатьич усмехнулся, не без ласки и гордости представив свою золотокосую белянку. — Коль учительница говорила, значит — верно. Только попутал ты: не немец ходил на Ладогу в старину, а швед. Называлась Ладога в ту пору Нево–озеро. Богатые корабли через нее плыли. Товары на кораблях везли. Из северных, говорят, земель в южные, а с тех обратно. Прямо, сказывают, в Черное море из Набатова водой идти было можно. Понятно дело, видят шведы: корабли, товары, народ работает, хлеб добывает — да и давай!.. Подступили под Ладогу — вот где крепость–то и по сей день стоит, куда вы на пароходе с Катериной Кузьминишной ездили. Не вышло! Ладожане — народ вольный, подпалили дома свои: ни нам–де, ни вам, врагам, — в кремле заперлись. Верно, лили со стен вот этакую жидкость. — Кузьма Ипатьич шевельнул палкой в котле. — Не дались, в общем. Пятьдесят ли лет проходит, сто ли, двести — снова чужаки к нам лезут да лезут. При царе только Петре конец этому разбою пришел. Новую Ладогу, вишь, построили о ту пору. — Антошка глянул на далекие белые звонницы. — Питер построился… Вроде как в тылу мы оказались. Понял?
— Понял.
Антошка мечтательно узил глаза, вспоминал серые битые глыбы поросших бузиной каменных стен в Старой Ладоге, куда возила на экскурсию ребят Катерина Кузьминишна. Такие стены не скоро одолеешь, — особенно если с них тебе на маковку кипящую смолу льют. Старинные стены — крепкие. Дядя Леша рассказывал, как уже в нонешнюю войну немцы в ста шагах от Шлиссельбургской крепости сидели, да так в крепость и не попали. А ведь у немцев, не то что в старину у шведов, — пушки какие были! Бомбардировщики…
Громоздкое, будто комод, слово «бомбардировщики» породило нехорошее воспоминание. Столбы огня, грохот, кудрявый дым над землей… Люди бегут, прячутся. Мамка хватает на руки его, Антошку, тоже бежит… Прижимаясь к холодной кладбищенской плите, Антошка слышит плач, стон. А в небе ревет и гудит, а на земле все грохает и грохает. И так было всегда, когда в Набатове кричали: бомбардировщики!
— Дядь Кузь, тыл — ты говоришь, — соображал Антошка. — А как же?..
По Антошкиным серьезным глазам Кузьма Ипатьич понял, о чем хочет спросить парнишка.
— Верно, — ответил он, — еще раз война на Ладогу приходила. Верно, Антошка.
— А Чего они? Опять товаров им захотелось?
— Крови, Антошка, надобно было захватчикам, на этот раз. Только и на этот раз выдюжил народ. Машины, машины — сотни их день и ночь везли по льду припас к Ленинграду. Порох, пули… Да, не помнишь ты, не помнишь… — Кузьма Ипатьич сам увлекся воспоминаниями. — Разве ж такая тишь в ту пору в Набатове была? Шофера в каждом доме квартировали, машины в каждом дворе стояли…
— А солдаты, дядь Кузь, были? Которые воюют?
— Эти тоже воевали, которые с машинами–то у нас квартировали. Был один, фамилию его все на грех запамятовали… Вез хлеб для таких вот, как ты, ершенят ленинградских. А зима тем годом стояла — мороз–зверь, пурга, ветер студеный. Мотор–то возьми и застынь. Шофер туда, сюда, ручку крутит… Никак. Одно осталось — огнем разогревать. Открыл он крантик, пустил из бака бензину на руки, подпалил от искры — в моторе машинка такая есть для огня — и давай!.. Горят руки, кожа трещит, жарится. Боль — сил нету терпеть… А мотор тем часом греется, греется, да и завелся, пошел. Вот как те воевали!..
Антошка сидел на песке у ног Кузьмы Ипатьича, смотрел ему в волосатый рот, не смел шевельнуться, — только бы не умолк дядя Кузя. Но рявкнула, прервав рассказ, сирена, — от причала отваливал «Лещ». Набирая скорость, траулер снова шел в озеро.
«С чего бы это? — подумал Кузьма Ипатьич. — И часу не постоял. Будто с цепи сорвался».
— На рыбу, что ли, наскочили? — крикнул он так, чтобы Мазин возле бани слышал.
Тот только руками развел и тоже принялся смотреть вслед «Лещу», в слепящее солнечное озеро, точно посыпанное рыбьей чешуей.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
На усадьбе МРС, куда через узкую калиточку, мимо вооруженной старинным дробовиком вахтерши прошла Марина, стояло жаркое послеобеденное затишье. Только поскрипывали, терлись бортами траулеры у пирсов да в тон им пищала жестяная флюгарка на коньке конторы — двухэтажного бревенчатого дома с высоким крытым крыльцом. Возле крыльца, в выскобленной когтями ямине, вздыхал, постанывал, лязгал челюстями заблошавший, серый от пыли кудлач. За неглубоким рвом, в котором длинными рядами лежали пузатые липкие бочки с мазутом, соляровым маслом и лигроином, на пыльной, истоптанной траве широко раскинул крылья большой трал. На поджатых ногах сидел над сетью Ивантий; в его руках быстро и ловко мелькал челнок. Белогрудому котенку, путавшемуся в ячеях трала, мелькание челнока казалось веселой игрой, — он то отскакивал, распластывался на траве, бил по ней хвостишком, выколачивая пыль, то бросался на Ивантиевы руки, грыз непрогрызаемые его пальцы, свирепо рычал. Ивантий терпеливо отстранял игруна локтем, грозился взять его «за шкирку».
— Птаха залетная! — Ивантий увидел подошедшую Марину, распустил по лицу сладкую улыбочку. — Хлеб да соль, ела тебя моль. Садись на чем стоишь. Или бабе несподручно это — наземь–то садиться? Конструкция одежки не позволяет?.. — И мелкий, просяной какой–то посыпался с его губ смешок.
— Чть бы вы ни пытались сказать, Иван Фомич, непременно скажете глупость, — оборвала Ивантия Марина. — Старый человек — стыдились бы! — И быстро пошла дальше, среди строений МРС отыскивая желтый домик с зеленой крышей.
Ивантий посмотрел ей вслед. С чего окрысилась девка? Что такое сказал он особенное, за что бы надо его срамить?
Не понял и не поймет, пожалуй, Ивантий этого никогда. Калека он. Руки, ноги целы, — жизнь искалечена, и так искалечена, сто лет пройди — не исправишь. Как помянут при нем — или самому вспомнить доведется — Фелофея да Луку Твердюковых, тотчас перекрестится: «Царство небесное, благодетели».
Не креститься бы — плеваться ему, не благословлять — проклинать семейство это твердюковское…
Большие промыслы держали когда–то братья Фелофей с Лукой. Кто только не ходил у них в должниках, у кого только почти задарма не забирали они рыбу! Ни креста не знали, ни совести. Знали один закон, щучий: глотай, жри мелкоту. Проглотили они и Ивантия. Тогда его еще звали Ванюшкой; Ивантием Лука в просмешку назвал, — прилипло.