Молодой Жан серьезен не бывал никогда. На каждой карточке он смеялся, или стоял в смешной позе, или насмешливо смотрел на того, кто его снимал, и я подумал, как сильно отличались снимки Жана, хотя мы и были на одно лицо, от снимков мальчика с тревожным и тусклым взглядом -- моих собственных детских фотографий.
Поль нечасто появлялся в альбоме. Обычно он был не в фокусе -- самая расплывчатая фигура в группе -- или наклонялся завязать шнурок в ту секунду, когда щелкал затвор. Даже на самой четкой фотографии, засунутой между страницами, где все трое были сняты подростками, он был наполовину заслонен крепким плечом Жана, да и вообще вытеснен его победоносной улыбкой.
Я узнавал на групповых карточках то одну, то другую фигуру: вот кюре, худее, моложе, но с тем же ангельским лицом, а перевернув обратно страницы, там, где были детские снимки, я узнал Жюли с Полем на руках. На более поздних страницах альбома -- чем дальше, тем чаще -- стал появляться человек по имени Морис. Он был в группах рабочих стекольной фабрики и в замке, а на одной фотографии они с Жаном стояли вместе возле каменной статуи в парке.
Внезапно снимки кончились. Оставалось три или четыре пустые страницы. То ли Жан де Ге-старший умер, то ли началась война, то ли графине вдруг надоело фотографировать, трудно было сказать. Эпоха кончилась, цикл был завершен.
Я захлопнул альбом со странным ностальгическим чувством. Для меня, с головой ушедшего в изучение истории, привыкшего рыться в старых письмах, документах и прочих памятниках далекого прошлого, в этом взгляде украдкой на летопись современной мне семьи, семьи моего поколения, было что-то непонятным образом трогающее сердце. Меня волновало не то, что красивая графиня с первых страниц альбома постарела и ее белокурые волосы стали седыми, а то, как именно она постарела: властные, уверенные глаза стали заискивающими, тревожными, гордый рот сделался алчным, округлые шея и плечи отяжелели, покрылись жиром. Меня волновало, что Бланш, такая грациозная и привлекательная в детстве, такая серьезная и пытливая в юности, изменилась до неузнаваемости, превратилась в грубую карикатуру на самое себя. Даже Поль, смазанный на всех снимках, укрывшийся за смеющимся Жаном или стоящий на одной ноге с краю группы, на глазах -- упавшая прядь волос, вызывал умиление. А сейчас он неприятный, мрачный, все видит в черном свете и из апатии вышел лишь тогда, когда я ткнул его в больное место -- видит Бог, не нарочно, -- уличив в изъяне, которого он стыдился, и выставил в смешном виде.
Но тут покой, исходивший от этих картинок прошлого, был нарушен вторжением настоящего. Я услышал, как кто-то трогает ручку дверей в столовую, и только успел сунуть альбом обратно в ящик, как передо мной возникла Рене. Она, как и Франсуаза, отсутствовала на выцветших фотографиях. На их долю выпали уныние и мрак дальнейшей жизни в замке, однообразие и скука Сен-Жиля без прошлого очарования.
Рене закрыла за собой дверь и теперь стояла, не сводя с меня глаз.
-- Я слышала, как подъехала машина, -- сказала она, -- и подумала, вдруг Поль вернулся вместе с вами. Но Шарлотта -- я встретила ее в коридоре -- сказала, что вы приехали один. Франсуаза все еще отдыхает в гостиной, и я догадалась, что вы здесь. Вы не собираетесь попросить прощения?
Неужели мне опять слушать укоры за эти злосчастные подарки. Безусловно, на ее взгляд, я их заслужил.
Я вздохнул и пожал плечами.
-- Я уже извинился перед Полем, -- сказал я. -- Не хватит ли?
Напряженное тело, дрожащие руки -- все выдавало затаенное волнение, а взгляд, которым она смотрела на меня, озадаченный и вместе с тем исступленный, раздражал и тревожил одновременно; я тут же посочувствовал Полю, которому, без сомнения, приходилось больше всех страдать от ее настроений.
-- Зачем вы это сделали? -- спросила она. -- Все и так непросто, зачем еще вызывать у них подозрения, а главное -- причинять боль Полю? Или вы устроили все это нарочно, чтобы и меня поставить в глупое положение?
-- Послушайте, -- сказал я, -- я выпил лишнего в Ле-Мане и напрочь забыл, что в каком пакете. Я вообще думал, там книги...
-- И вы ждете, что я этому поверю? -- сказала она. -- Когда вы давали подарок Франсуазе, вы не ошиблись. Кстати, сколько он стоил? Или вы не платили?
Завидовать тому, что муж сделал подарок жене! Что может быть противней? Я был рад, что медальон с миниатюрой достался Франсуазе, а не Рене.
-- Я привез Франсуазе то, что, я знал, она оценит, -- сказал я. -- Если вы разочарованы своим подарком, мне очень жаль. Отдайте его Жермене, мне абсолютно безразлично, что вы сделаете с ним.
Можно было подумать, что я ее ударил. Лицо женщины залилось краской, не сводя с меня глаз, она отошла от двери и медленно направилась к секретеру; я уже запер его и спрятал ключи. И, прежде чем я догадался, что она хочет сделать, Рене обвила меня руками и прижалась щекой к щеке. Я стоял, как деревянный, как третьестепенный актер на провинциальной сцене.
-- В чем дело? -- спросила она. -- Что с вами стало? Почему вы так изменились? Боитесь, что про нашу связь узнают?
Вот оно что! Возможно, мне следовало и самому догадаться, но ее слова поразили меня как гром с ясного неба и привели в смятение. Я не хотел ее целовать, цепляющиеся за меня руки вызывали отвращение, слишком жадно ищущий меня рот охлаждал, а не разжигал ответный пыл. Чем бы Жан де Ге ни занимался здесь со скуки, этого не будет делать его заместитель.
-- Рене, -- проговорил я, -- сюда кто-нибудь может войти. -- Слабая, пустая отговорка всех трусливых любовников, чья страсть угасла, -- и я весьма нелюбезно попятился назад, чтобы избежать ее неожиданного и тягостного соседства. Но даже сейчас, когда я, полусогнувшись, приникал к секретеру, она не отступила: руки ее по-прежнему тянулись ко мне с ласками, и я подумал, как некрасиво и жалко выглядит мужчина, становясь жертвой насилия, а когда нападают на женщину, ее слабость и хрупкость лишь придают ей очарование.
Мои попытки ублаготворить Рене выглядели неубедительно: неуклюжее похлопывание по плечу, приглушенный поцелуй в волосы не могли утолить ее жажду, и я попробовал удержать ее на расстоянии потоком слов.
-- Мы должны быть осторожны, -- сказал я, -- и не терять головы. Думаю, Поль понял, почему я подарил вам эту безделушку. Я отмахнулся от разговора, свел все на шутку и с Франсуазой объясняться не намерен, но наши встречи здесь, в замке, надо прекратить. Нас могут увидеть слуги, а стоит им что-то заподозрить, наша жизнь сильно осложнится.
Слова потоком лились с моих губ: мотивы, поводы, резоны, и чем дальше, тем мне становилось яснее, что я сам ставлю себя в безвыходное положение. Я не отрицал их интрижку и, как последний трус, упускал счастливую возможность сказать пусть грубо, зато честно: .
-- Вы имеете в виду, -- прервала меня Рене, -- что нам нужно встречаться в другом месте? Но как? Где?
Ни слез, ни смиренной мольбы о любви. На уме у нее одно, только одно. То, что Жан де Ге затеял для развлечения -- в этом я не сомневался, -превратилось в обязанность. Интересно, как глубоко он увяз и до какой степени, когда прошел первый угар, она ему опостылела.
-- Я что-нибудь придумаю, -- сказал я, -- но не забывайте, мы должны быть осторожны. Слишком глупо погубить будущее счастье какой-нибудь нелепой оплошностью.
Сам Жан де Ге не смог бы произнести эти слова с таким двуличием. Оказывается, быть подлецом совсем не трудно. Мои слова успокоили ее, а ее непрошеные ласки, как ни быстро я положил им конец, должно быть, разрядили напряжение и притупили аппетит. И тут, к моей радости, из соседней комнаты донесся голос Мари-Ноэль. Рене, сердито пожав плечами, отошла от меня.
-- Папа! Где ты?
-- Здесь. Я тебе нужен?
Девочка влетела в комнату, и я инстинктивно раскинул руки, спрашивая себя в то время, как она повисла на мне, точно обезьяна, не смогу ли я в дальнейшем использовать ее в качестве буфера между собой и взрослым миром, предъявляющим на меня свои права.
-- Бабушка проснулась, -- сказала девочка, -- я уже поднималась к ней. Она зовет нас обоих к чаю. Я рассказала ей про подарки и как дядя Поль был недоволен. И знаешь, папа, с подарком для тети Бланш ты тоже напутал. Она не хотела его открывать, и тогда мы с маман сами развернули пакет и нашли внутри записку: . Беле, а вовсе не Бланш. Там оказался огромный флакон духов под названием [Женщина (фр.).] в хорошенькой коробке, завернутой в целлофан; там даже цена сохранилась: десять тысяч франков.
ГЛАВА 10
Когда мы поднимались, держась за руки, по лестнице, Мари-Ноэль сказала мне:
-- Ничего не пойму, похоже, от этих твоих подарков у всех испортилось настроение. Утром маман так радовалась своему медальону, а после завтрака сняла его и положила в шкатулку вместе с остальными украшениями. Тетя Рене даже и не поглядела толком на рубашку, а сейчас, когда я рассказывала тебе об ошибке с подарком для тети Бланш, я думала, что тетя Рене съест нас обоих. Кто эта Бела, папа?
Слава Богу, я этого не знал. Избавляло от дальнейших осложнений. И все же Жану де Ге следовало быть предусмотрительней и не ограничиваться одной кое-как нацарапанной буквой .
-- Кто-то, кто любит дорогие духи.
-- А маман ее знает?
-- Сомневаюсь.
-- Я тоже. Когда я спросила ее, кто это, она скомкала записку и сказала, что, наверно, какой-нибудь деловой знакомый в Париже пригласил тебя на обед и духи -- ответный жест вежливости.
-- Возможно, -- сказал я.
-- Понимаешь, плохо то, что у тебя стала хуже память. Надо же так все перепутать и подарить духи тете Бланш! Я сразу поняла: тут что-то не так. Я не помню, чтобы ты когда-нибудь ей что-нибудь дарил. Я никогда не могла понять, почему взрослые так странно себя ведут. Но даже я понимаю: нет смысла что-то дарить человеку, если он не разговаривает с тобой целых пятнадцать лет.
Пятнадцать лет... Это оброненное мимоходом неожиданное сообщение так меня потрясло, что, забыв о своей роли, я остановился на полпути и вытаращил на девочку глаза; она нетерпеливо потянула меня вперед.
-- Пошли же, -- сказала она.
Я молча последовал за ней, тщетно пытаясь прийти в себя. Значит, то, что я считал временным разладом, было пустившей глубокие корни враждой. Между Бланш и Жаном де Ге вторглось нечто, касающееся лишь их двоих, ожесточившее их друг против друга, а вся семья, даже девочка, принимали это как должное.
-- Вот и мы, -- сказала Мари-Ноэль, распахивая дверь огромной спальни, и опять, как и накануне, меня захлестнула волна жара от горящей печи. Терьеры, отсутствовавшие утром, снова были здесь. Они выскочили из-под кровати, заливаясь пронзительным лаем, и, как Мари-Ноэль ни успокаивала их, то браня, то гладя, они не желали умолкнуть.
-- Поразительно, -- сказала девочка. -- Все собаки в доме взбесились. Утром Цезарь вел себя точно так же: лаял на папу.
-- Шарлотта, -- сказала графиня, -- выводили вы сегодня Жужу и Фифи или проболтали внизу все это время?
-- Естественно, я выводила их, госпожа графиня, -- ответила, обороняясь, Шарлотта, задетая за живое. -- Я гуляла с ними по парку не меньше часа. Неужто я могу про них забыть?
-- Поторапливайтесь, забирайте их отсюда, -- сердито приказала графиня.
Подняв на меня глаза с подпертой валиком подушки -- серое, обвисшее складками лицо, глубокие тени под глазами, -- она протянула руку и привлекла меня к себе. Целуя дряблую щеку, я подумал о том, что эта сыновняя ласка, как ни странно, не вызывает во мне протеста, напротив, приятна мне, а легкое прикосновение хорошенькой Рене было тягостно и омерзительно.
-- Mon Dieu, -- шепнула графиня, -- ну и позабавила меня малышка! -Затем, оттолкнув меня, громко сказала: -- Садись и пей чай. Чем ты занимался весь день, кроме этой путаницы с подарками?
И снова, как прежде, я чувствовал себя с ней как дома, я болтал, я смеялся, словно мановением волшебной палочки она вызывала на свет веселость, которой я даже не подозревал в себе. Нам троим -- графине, девочке и мне -было легко и свободно друг с другом; графиня, налив чай в блюдце, пила его маленькими глотками, а Мари-Ноэль, возведенная в почетное звание хозяйки, не спуская с нас глаз, откусывала крошечные кусочки торта.
Я сообщил о посещении фабрики; зная, что мой конфиденциальный звонок в Париж привел, вернее, мог привести хотя бы к временному решению вопроса, я ощущал большую уверенность в себе; графиня стала подробно рассказывать, как это свойственно пожилым людям, о добрых старых временах, и мы слушали ее, я -- со скрытым любопытством, Мари-Ноэль -- с восторгом. Она рассказала нам, что когда- то, уже на ее памяти, стекло выдували вручную, а еще раньше, до нее, плавильную печь топили дровами из соседнего леса -- именно по этой причине все стекольные фабрики ставили в лесу, -- и о том, как лет сто, а то и больше назад на verrerie были заняты около двухсот лошадей, и женщины, и дети. Имена рабочих, их жен и детей были записаны в какой-то книге, возможно, та лежит в библиотеке, она не помнит.
-- Да что говорить, -- вздохнула графиня, -- всему этому пришел конец. Старых дней не вернешь.
Ее слова напомнили мне о Жюли, она так же безропотно приняла перемены, так же вычеркнула из памяти то, чего нельзя было вернуть, но когда я рассказал маман о своем посещении Жюли и бедном искалеченном Андре, лежащем в постели, она с неожиданным бессердечием пожала плечами.
-- Ох уж эти мне люди, -- сказала графиня. -- Они вытянут из нас последний франк, если смогут. Хотела бы я знать, на сколько Жюли нагрела на мне руки в свое время. Что до ее сына, он всегда был бездельник. Я не виню его жену за то, что она убежала в Ле-Ман к механику.
-- Их домик в чудовищном состоянии, -- заметил я.
-- Не вздумай там ничего делать, -- сказала графиня. -- Стоит только начать, просьбам конца не будет. Нам только о них тревожиться, мы и так обнищали. Да нищими и останемся, если Франсуаза не родит сына или...
Графиня замолкла, и, хотя я не понял, о чем речь, тон ее и взгляд, брошенный искоса, привели меня в замешательство. А она продолжала:
-- В наше время каждый заботится о себе. И по какому поводу они ворчат? Чем недовольны? Им не нужно платить за жилье.
-- Жюли не ворчала, -- сказал я. -- И ни о чем не просила.
-- Знаете, -- сказала Мари-Ноэль, неожиданно вторгаясь в разговор, -было так странно, когда мы с маман открыли папин подарок на глазах у тети Бланш. Маман сказала: . Тетя Бланш опустила глаза и через тысячу лет сказала: . Но я знаю, что ей тоже было интересно посмотреть, потому что она сложила губы так, как иногда это делает. Поэтому мы развернули пакет, и когда маман увидела этот большущий, огромный, полный до краев флакон с духами, она сказала: , и тете Бланш пришлось посмотреть на флакон, и, знаете, она стала вся белая-белая, поднялась из-за стола и вышла. Я сказала маман: , и маман сказала как-то странно: . Ну, а потом мы, конечно, нашли записку кому-то другому, какой-то Беле, и маман сказала: . Но я так и не понимаю, почему они считают, что это жестоко.
Казалось, ее слова проделали в тишине дыру. В воздухе колыхались волны молчания. Как ни удивительно, мы с Мари-Ноэль были в равном положении: мое неведение и ее невинность соединяли нас в одно. Маман пристально смотрела на меня, и в ее взгляде было нечто, чего я не мог расшифровать. Не осуждение, не упрек, скорее, догадка, словно, не веря сама себе, она пыталась нащупать во мне слабую струну, словно -- хотя я знал, что это невозможно, -- какое-то внутреннее чувство помогло ей разоблачить меня, раскрыть мою тайну, поймать с поличным. Но когда она заговорила, слова ее были обращены к Мари-Ноэль.
-- Знаешь, малышка, -- сказала она, -- поступки женщин бывают необъяснимы, особенно тех, кто очень религиозен, как твоя тетя. Помни об этом и не становись, подобно ей, фанатичкой.
У графини вдруг сделался утомленный вид, она на глазах постарела.
-- Ну-ка, -- сказал я Мари-Ноэль, -- давай уберем чайный столик.
Мы отодвинули его обратно к стене, туда, где он стоял подле туалетного столика; среди серебряных щеток для волос я заметил большую раскрашенную фотографию Жана де Ге в военной форме. Что-то подсказало мне взглянуть на графиню. Она тоже смотрела на снимок с тем же странным выражением, что и раньше, словно догадываясь о чем-то. Наши глаза встретились, и мы одновременно опустили их. В этот момент в комнату вошла Шарлотта, за ней -кюре. Мари-Ноэль подошла к нему и присела.
-- Добрый вечер, господин кюре, -- сказала она. -- Папа подарил мне житие Цветочка. Принести сюда книжку, чтобы вам показать?
Старик погладил ее по голове.
-- Попозже, мое дитя, попозже, -- сказал он. -- Покажешь мне ее, когда я спущусь вниз.
Он подошел к изножью кровати и, сложив руки на круглом животе, смотрел на серое, измученное лицо графини.
-- Значит, сегодня мы в миноре? -- сказал он. -- Слишком бурный день был вчера; не удивлюсь, если это привело к бессонной ночи и дурным снам. У святого Августина есть что сказать об этом. Он тоже страдал.
Из складок сутаны он извлек какую-то книгу, и я видел, каким огромным усилием воли графиня сосредоточила блуждающие мысли на словах кюре. Она жестом указала ему на кресло, с которого я только что встал, и, расправив подол сутаны, кюре сел рядом с ней.
-- Можно я останусь? -- прошептала Мари-Ноэль; глаза ее горели, словно она просила разрешения посмотреть спектакль.
Когда я кивнул, не зная, чего от меня ждут, девочка взяла скамеечку, стоящую у туалетного столика, и поставила ее возле самых ног кюре. Затем, кончив возиться, она, как актриса вживаясь в роль, изменила озабоченное выражение лица на восторженно-умиленное: глаза закрыты, ладони сложены перед собой, губы безмолвно шевелятся, вторя молитве старика. Я взглянул на графиню. Вежливость и воспитание поддерживали ее, как подпорки, на высоких подушках, но тяжелая голова слегка поникла на грудь, а смыкающиеся то и дело веки говорили не столько о благоговении, сколько о невыносимой усталости.
Я вышел из комнаты и, спустившись вниз, в парк, стал бродить по дорожкам, ведущим к каменной Артемиде, темным и мрачным в сгущающемся сумраке. Смеркалось, и замок, на солнце сверкавший, как алмаз, принимал все более грозный вид. Крыша и башенки, ранее сливавшиеся с небесной голубизной, стали резче выделяться на темнеющем небосводе. Наверно, подумал я, когда ров был полон воды -- до того, как в XVIII веке фасад центральной части здания соединил между собой башни раннего Возрождения, -- замок выглядел как настоящий бастион. Еще неизвестно, кому было здесь более одиноко: одетым в шелк изнеженным дамам тех дней, выглядывавшим наружу через узкие окна-прорези, или Франсуазе и Рене -- теперешним обитательницам родового гнезда, на крошащихся стенах которого проступают липкие пятна сырости, а деревья, густые, раскидистые, подходят к самым дверям. Там, где сейчас пасется скот, верно, копал землю рылом дикий кабан с горящими яростью глазками, а ранним утром, когда туман еще льнет к деревьям, звучал пронзительный рожок егерей. По подъемному мосту с топотом скакали подвыпившие шумливые рыцари из Анжу, направляясь на охоту или на смертельную битву. А какие безумные страсти кипели здесь по ночам, какие бывали долгие мучительные роды, какие внезапные кончины... И сейчас все это происходит вновь, в совсем другое время, правда, на иной лад, ведь чувства наши заглушены, а желания загнаны внутрь. Сегодня жестокость глубже, она ранит душу, причиняет страдания нашему внутреннему , хотя в те дни она была беспощадней: выживали самые выносливые; в те дни одинокая Франсуаза и обиженная судьбой Рене гасли, как задутая свеча, оплаканные, а скорее всего -- нет, их господином и повелителем, который -- истинный прототип Жана де Ге -- продолжал пировать и сражаться, беспечно пожимая облитыми бархатом плечами.