Козел отпущения - дю Мор'є Дафна 23 стр.


Она протянула мне часы.

-- Кто не велел тебе говорить о нем? -- спросил я.

-- Бабушка, -- сказала Мари-Ноэль.

-- Когда?

-- О, не помню. Сто лет назад, когда я впервые услышала об этом от Жермены. Я стала рассказывать бабушке, и она сказала: . Она очень тогда рассердилась и ни разу с тех пор не говорила со мной об этом. Папа, скажи, почему ты не хочешь завтра охотиться?

Этого вопроса я боялся больше всего -- у меня не было на него ответа.

-- Не хочу, и все, -- сказал я, -- без всякой причины.

-- Но у тебя должна быть причина, -- настаивала Мари-Ноэль. -- Ведь ты любишь охоту больше всего на свете.

-- Нет, -- сказал я, -- теперь не люблю. Я не хочу стрелять.

Девочка внимательно и серьезно смотрела на меня, ее огромные глаза неожиданно -- мне даже страшно стало -- сделались точь-в-точь такими, как глаза Бланш на детских снимках.

-- Потому, что не хочешь убивать? -- спросила она. -- Ты вдруг почувствовал, что лишать жизни -- грех, даже если ты убил маленькую птичку?

Мне следовало сразу ответить ей: . Я не хотел стрелять потому, что боялся стрелять плохо, а я заколебался в поисках лазейки, и Мари-Ноэль приняла мою нерешительность за положительный ответ. Я видел по ее горящим глазам, что она уже сочиняет в уме фантастическую историю о том, как ее отец вдруг почувствовал внезапное отвращение к крови, ему стала отвратительна сама мысль об убийстве и он сжег себе руку, чтобы не поддаться искушению принять участие в охоте.

-- Возможно, -- сказал я.

Не успел я произнести это слово, как понял, что совершил ошибку. До этих пор я ни разу сознательно не солгал Мари-Ноэль. А теперь я это делал. Я создавал ложный образ Жана де Ге, давал девочке то, чего она просила, чтобы самому закрыть глаза на правду.

Мари-Ноэль встала на колени в постели и, стараясь не задеть повязку, обвила мою шею рукой.

-- Я думаю, ты проявил большое мужество, -- проговорила она. -Помнишь, как сказано в Евангелии от святого Матфея: . Я рада, что это не глаз, с глазом было бы куда труднее. Рука у тебя заживет, но ведь главное -- это намерение, тетя Бланш всегда так говорит. Жаль, что мы не можем все ей рассказать, хотя лучше пусть это будет наша с тобой тайна.

-- Послушай, -- сказал я, -- совсем ни к чему делать из этого особую тайну. Я обжегся, я не могу стрелять, и я не хочу стрелять. Забудь об этом.

Мари-Ноэль улыбнулась и, наклонившись, поцеловала забинтованную руку.

-- Обещаю даже не упоминать об этом, -- сказала она, -- но думать ты мне не запретишь. Если ты завтра увидишь, что я смотрю на тебя особенным образом, знай, что я думаю о твоем благородном поступке, о твоем смирении.

-- Это был не благородный, а глупый поступок.

-- В глазах Господа Бога глупцы выше мудрецов. Ты когда-нибудь читал о святой Розе из Лимы?

-- Она тоже сунула руку в костер?

-- Нет, она носила тяжелый железный пояс и никогда не снимала его, и он так глубоко врезался ей в тело, что сделалась гнойная рана. Она носила его много лет во славу Бога. Папа, тетя Бланш хочет, чтобы я пошла в монастырь. Она говорит, я не найду счастья в этом мире, и, наверно, она права. А теперь, когда я читаю житие святой Терезы из Лизье, я еще больше в этом убеждаюсь. Как ты думаешь?

Я посмотрел на нее. Она стояла, маленькая, серьезная, в белой ночной рубашке, скрестив руки на груди.

-- Не знаю, -- сказал я, -- по-моему, ты еще слишком мала, чтобы это решать. Если тетя Бланш не нашла счастья в нашем мире, это еще не значит, что то же будет с тобой. Все зависит от того, что ты понимаешь под счастьем. Это ведь не горшок с золотом, закопанный под деревом. Спроси господина кюре.

-- Спрашивала. Он говорит, если я буду усердно молиться, Бог ответит мне. Но ведь тетя Бланш молится с утра до ночи и намного старше меня, а Бог так и не дал ей ответа.

Церковные часы пробили десять. Я устал, я не хотел обсуждать душевное состояние Бланш, или Мари-Ноэль, или мое.

-- Что с того? -- сказал я. -- Возможно, тебе повезет больше и ты получишь ответ быстрее.

Девочка вздохнула и легла в постель.

-- Жизнь -- сложная штука, -- сказала она.

-- Согласен.

-- Как ты думаешь, не легче ли быть кем-нибудь другим, а не самим собой? -- спросила она.

-- Это я и хотел бы узнать.

-- Я бы не возражала быть другой девочкой, но только если была бы уверена, что ты будешь моим отцом, -- сказала она.

-- Ты на ложном пути, -- возразил я, -- все на свете иллюзия. Спокойной ночи.

Как ни странно, ее обожание угнетало меня. Я погасил у нее свет и спустился в гардеробную к своей походной кровати. Уснуть мне мешала не рука, она больше меня не тревожила, а сознание, что главное -- видимость, что всем им нужно одно -- внешняя оболочка Жана де Ге, его наружный вид. Цезарь был единственным, кто понял, что я чужой, но и его я сумел примирить с собой -сегодня он позволил себя погладить и завилял хвостом.

Я беспокойно проспал несколько часов и проснулся от того, что Гастон раскрыл ставни; утро было пасмурное, сырое, сеялся мелкий дождь. И тут же передо мной, вселяя смутную тревогу, встал весь ожидающий меня день -охота, гости, ритуал приема, такой же неведомый мне, как праздник каннибалов, -- и я почувствовал, как для меня важно не подвести никого из де Ге, не опозорить семью или замок, и не потому, что я испытываю особое уважение к отсутствующему хозяину дома, а потому, что традиции святы для меня.

В коридоре раздавались шаги, на лестнице -- голоса, церковный колокол начал созывать прихожан к мессе. Я поблагодарил Бога за то, что успел побриться, и теперь мне оставалось только надеть темный костюм, приготовленный Гастоном... А тут послышался стук в дверь, и вошла Мари-Ноэль, чтобы помочь мне.

-- Ты опаздываешь, -- сказала она. -- Почему? Опять разболелась рука?

-- Нет, -- сказал я. -- Я забыл про время.

Мы заглянули вместе к Франсуазе пожелать ей доброго утра, а затем спустились вниз, в холл, и вышли на террасу. Увидели опередившую нас небольшую семейную группу -- они уже прошли через ворота и шли по мосту, -Поль, Рене и Бланш, а рядом с ней, опираясь на ее руку, какая-то тучная, сутулая, незнакомая мне фигура в черном. Я хотел было спросить Мари-Ноэль, кто это, как до меня внезапно дошло, что это сама графиня, которую я видел только в кресле или в постели. Две черные фигуры, одна грузная, выше всех остальных, другая, рядом, деревянная, прямая, как палка, были похожи на вырезанные из бумаги силуэты на фоне холмов и старой церкви под тусклым серым небом.

Мы догнали их, и я предложил маман свою здоровую руку, чтобы мы с Бланш могли поддерживать ее с двух сторон. Я увидел, что она выше, чем я думал: мы с ней были одного роста, но из-за тучности она казалась еще больше.

-- Что это за история насчет ожога? Никто никогда не говорит мне правды.

Я кончил рассказывать как раз в тот момент, когда колокола умолкли и мы подошли ко входу в церковь.

-- Не верю я тебе, -- сказала маман, -- только слабоумный мог сделать такую глупость. Или ты действительно выжил из ума?

Кучка деревенских жителей, стоящих на паперти, расступилась, чтобы пропустить нас, и пока мы шли к нашим местам, -- графиня, все еще опираясь на Бланш и меня, -- я думал, не странно ли, что семейство де Ге все вместе приходит сюда замаливать грехи, а двое из них вот уже пятнадцать лет не разговаривают друг с другом...

Церковка двенадцатого века, такая ветхая и скромная снаружи, без украшений, с простой, покрытой лишайником каменной кладкой, внутри оказалась кричаще- безвкусной, с фиолетово-синими окнами, запахом лака, как в методистской часовне, и стоящей у алтаря кукольной мадонной, с удивлением глядящей на младенца Иисуса у себя на руках.

Я надеялся, что, очутившись в церкви и принимая участие в мессе, забуду про маскарад и почувствую себя истинным владельцем Сен-Жиля. Но вышло наоборот: вновь заявило о себе утихшее было чувство вины. Никогда еще так ясно не отдавал я себе отчета в том, что совершаю обман, причем обманываю не столько стоящих рядом со мной на коленях родных, которые стали мне своими, чьи недостатки и провинности я знал и отчасти делил, сколько незнакомых мне крестьян, собравшихся в церкви. Что еще хуже, я обманывал доброго старого кюре с розовым лицом херувима, который включил меня в свои молитвы, а я, глядя на его объемистую фигуру, увенчанную кивающей головкой, вдруг непочтительно вспомнил африканского знахаря, которого когда-то видел, и должен был отвести от него глаза и прикрыть их рукой, словно целиком отдавшись молитве.

Я был в каком-то двойственном состоянии духа: с одной стороны, корил себя за обман, и каждое слово мессы звучало в моих ушах как обвинение, с другой -- зорко подмечал все неудобства, которые испытывали те, кто был рядом со мной: мать, чуть не в голос застонавшая от боли, когда ей понадобилось переменить колени; Поль, как все курильщики, страдавший утром от кашля; Рене, изжелта-белое лицо которой без пудры казалось бледным, как смерть; Мари-Ноэль, которая, рабски копируя каждое движение Бланш, склонялась все ниже и ниже над молитвенно сложенными руками. Ни разу еще служба не казалась мне такой долгой, и хотя в ней был -- для меня -- особый внутренний смысл, слушали ее вполуха, для проформы, и когда она кончилась и мы медленно двинулись к выходу между рядами, первое, что сказала графиня, тяжело повисшая на моей руке:

-- Верно, эта дурочка Рене собирается вырядиться, как попугай, раз Франсуаза не выйдет к гостям. У меня есть большое желание остаться внизу и испортить ей удовольствие.

На паперти Бланш взяла ее под другую руку, и мы все трое медленно спустились с холма к замку и вступили в свои владения: брат и сестра -- не раскрывая рта, мать -- повторяя, как она довольна тем, что начался дождь -значит, праздник не удастся, гости промокнут до нитки, Рене заляпает свои тряпки грязью, если высунет голову наружу, а Поль, которому поручено организовать охоту, при его бестолковости все перепутает и только поставит себя в глупое положение.

-- Так что, -- тут она стиснула мне руку, -- тебе будет над чем посмеяться.

Мы подошли к террасе в половине одиннадцатого; с неба сеялась мелкая изморозь; в воротах появились первые машины. Бедняжка Рене, чьи невинные планы оказались сорваны, совсем было скрылась позади грузной фигуры свекрови, которая, опершись на палку, в накинутой на плечи огромной шали стояла на почетном месте у входа в замок и с царственным видом приветствовала подъезжающих гостей. Ее появление внизу было так неожиданно, что даже обожженную руку хозяина дома сочли всего лишь неприятным казусом, а уж отсутствие Франсуазы вообще прошло незамеченным. Госпожа графиня принимает, все остальное не имело значения.

Маман нельзя было узнать. Я не мог поверить, что эта величественная владычица замка, окруженная гостями, собравшимися со всей округи, -- та самая старуха, которую я видел наверху, в ее спальне, скорчившуюся в кресле, или серую, измученную, в огромной, широкой кровати. Но в каждой ее фразе скрывалась какая- нибудь колкость по поводу того, что происходит.

, -- одному из гостей, а другому: .

Я стоял в стороне, не желая быть причастным к ее злобным выходкам, но мое молчание было истолковано превратно: все сочли, что я не в духе из-за руки, а многократно повторяемые мной слова: , -- насмешка над его стараниями; я видел, что у гостей мало-помалу создалось впечатление, будто никто ни за что не отвечает, дело пущено на самотек и все это имеет несколько смешной характер. Поль, возбужденный, встревоженный, то и дело поглядывал на часы: охотники уже вышли из графика и ему не терпелось покинуть замок. Вдруг я почувствовал, что меня трогают за локоть. Это был мужчина в комбинезоне, который жил возле гаража; рядом с ним стоял Цезарь.

-- Я привел Цезаря, господин граф, -- сказал он. -- Вы про него забыли.

-- Я сегодня не охочусь, -- сказал я. -- Отведите его к господину Полю.

Пес, опьяненный свободой и чувствуя, что его ждет охота, не обратил никакого внимания на Поля, когда тот крикнул: -- а завидев старого соперника, хорошо натасканного спаниеля, невозмутимо сидевшего на месте, потеряв голову, кинулся на него, и в ту же секунду поднялся страшный шум, собаки яростно рычали и лязгали зубами, престарелый владелец спаниеля кричал во все горло, а Поль, синевато-бледный от злости, громко звал меня:

-- Ты что, не можешь успокоить свою собаку?!

Садовник Жозеф и я кинулись на несчастного Цезаря, но от меня было мало пользы. Все же нам, наконец, удалось его успокоить и взять на поводок. Всем эта сцена показалась забавной, всем, то есть кроме хозяина спаниеля и Поля, который, проходя мимо меня, сказал:

-- Еще одна из твоих шуточек, вероятно? Оставил своего бешеного пса без присмотра, чтобы он устроил здесь драку и испортил нам день с самого утра, и думаешь, что это смешно!

Что я мог сделать? Цезарь не желал меня слушаться, а со стороны казалось, будто я его науськиваю, будто все это для меня потеха и, что бы ни случилось, мне все равно.

-- Вы не хотите составить нам компанию? -- спросил кто-то из гостей.

-- Не сейчас. Попозже, -- ответил я, и гости стали группами отходить от дома, смеясь и пожимая плечами; кое-кто взглянул на тяжелые дождевые тучи и досадливо сморщил лицо, словно желая сказать: .

Когда они исчезли из вида, я обернулся к графине:

-- Вы решили погубить этот день для Поля и Рене, и вам это удалось. Я надеюсь, вы гордитесь собой.

Она тупо смотрела на меня, ее взгляд ничего не выражал.

-- О чем ты? -- спросила она. -- Я тебя не понимаю.

-- Вы прекрасно меня понимаете, маман, -- проговорил я. -- Сегодня у Поля и Рене был единственный шанс хоть как-то здесь распоряжаться, и вы сознательно стали на их пути, превратили все в балаган. Никто не замечал Рене, на Поля не обращали внимания; для них обоих день все равно что кончен. Один Бог знает, как и чем будут развлекаться остальные.

Лицо графини посерело, от удивления или гнева -- я сказать не мог. Я думал, что мы в холле одни, но Шарлотта ждала ее у порога и теперь подошла, взяла под руку, и они без единого слова стали подниматься по лестнице. Ни Рене, ни Бланш нигде не было видно; в холле осталась одна Мари-Ноэль -второй свидетель сцены; лицо ее горело, она смущенно глядела в сторону, делая вид, будто не слышала моих слов.

Я вышел из себя, играя роль другого человека, настоящий граф де Ге никогда бы так не поступил. Будь он на моем месте, он смеялся бы заодно с матерью, подзадоривал бы ее. Я знал, что рассердило меня в действительности: вся эта ситуация вообще не возникла бы, будь здесь Жан де Ге. Даже если что-нибудь помешало бы ему участвовать в самой охоте, он все равно сам лично руководил бы ею. Не мать была виновата в том, что день оказался погублен, а я.

Мари-Ноэль постояла на одной ноге, затем на другой. Она была в макинтоше с капюшоном и надеялась, что мы пойдем пешком за остальными и посмотрим на охоту.

-- Болит у тебя рука? -- спросила она.

-- Нет.

-- Я думала, болит, потому ты так мало занимаешься гостями. Верно, жалеешь, что не можешь стрелять.

-- Нет, не жалею. Мне только досадно, что все провалилось.

-- Теперь бабушке станет плохо. У нее будет приступ. Почему ты так на нее рассердился? Она делала это ради тебя.

А что толку? Все наши мотивы ложны. Я пытался сделать правильную вещь неправильным путем, а может быть, неправильную вещь -- правильным путем, не знаю, первое или второе. Мой план не осуществился, план матери -- тоже. Даже пес попал в немилость, потому что не получил указаний.

-- Где тетя Рене? -- спросил я.

-- Она поднялась наверх. У нее развалилась прическа. Мне показалось, что она плачет.

-- Скажи ей, что Гастон повезет нас всех в машине следом за chasseurs [Охотники (фр.).].

Мари-Ноэль просияла и выбежала из комнаты. Я попросила Гастона привести машину ко входу и с облегчением заметил, что он поставил в багажник ящик с вином. Для гостей это будет лучшим утешением, лучшим выходом из передряг сегодняшнего дня. Я поглядел на подъездную дорожку и увидел, что к нам приближаются Рене и Мари- Ноэль, а с ними, виляя пушистым хвостом, Цезарь.

-- Пес нам не нужен! -- крикнул я.

Они остановились в удивлении.

-- Он тебе понадобится для дичи, папа! -- крикнула в ответ Мари-Ноэль.

-- Нет, -- сказал я. -- Раз я не принимаю участия в охоте, зачем он мне? Я не управлюсь с ним одной рукой.

-- А тебе и не надо с ним управляться, -- сказала девочка. -- Он всегда слушает твою команду. Он не послушался сегодня утром, потому что ты ничего ему не приказал. Пошли, Цезарь.

-- Разве у него нет поводка? -- спросила Рене. -- Где его поводок?

Я сдался. Я не мог спорить. День вышел из-под моего контроля. Я забрался на заднее сиденье машины -- собака с одного бока от меня, девочка -- с другого. Рене -- на переднем сиденье, Гастон -- за рулем. Машина подпрыгивала на неровной проселочной дороге, ведущей в лес, и когда меня стало бросать на Цезаря, в его горле заклокотало глухое ворчание -предвестник грозного рыка, и я спросил себя, сколько времени его врожденное достоинство будет держать его в рамках вежливости и как скоро мои невольные толчки выведут его из терпения.

-- Что с Цезарем? -- спросила Рене через плечо. -- Почему он все время рычит?

-- Папа его дразнит, -- сказала Мари-Ноэль. -- Да, папа?

-- Ей-Богу, нет. И не думаю, -- возразил я.

-- Эти недоученные собаки, у которых не кончилась натаска, легко приходят в возбуждение, -- заметила Рене. -- Не забывайте, ему всего три года.

-- Жозеф сказал мне два дня назад, -- вступил в разговор Гастон, -- что пес странно себя ведет. Несколько раз рычал на господина графа.

-- Что мы будем делать, если он взбесится? -- спросила Мари-Ноэль.

-- Не взбесится, -- сказал я, -- но кому-нибудь придется следить, чтобы его не спускали с поводка.

Внезапно машина остановилась: мы были совсем близко от охотников, растянувшихся редкой цепочкой вдоль аллеи. Мы вышли, и я тут же почувствовал, что вообще не надо было здесь появляться, так как я не имел ни малейшего представления о том, что мне следует делать. Еще хуже было то, что, несмотря на мои указания, Цезаря выпустили из машины, и сейчас, как и тогда возле дома, он свободно бегал кругом в поисках хозяина.

-- Ко мне, Цезарь! -- позвал я.

Пес словно не слышал. Он бежал вдоль цепи, сопровождаемый сердитыми криками: -- в растерянности оттого, что никто его не зовет.

Назад Дальше