Училка - Наталия Терентьева 7 стр.


А здесь, в этой школе, мне придется орать? Что бы сказала на это моя мама, кандидат педагогических наук? Приду домой, почитаю ее статьи, которые хранятся у меня все эти годы.

— Вопрос мой все слышали?

— Да. Слышали, — ответили мне несколько голосов.

— Никто не хочет получить двойку без написания диктанта? А, Тамарин? Тебе лично, как гению, могу авансом три с минусом поставить. Так уж и быть, выклянчил.

— Я передумал, — недовольно проговорил мальчик. — Мне даже прикольно написать и посмотреть, что я получу.

— Мне тоже интересно, откуда у тебя такая завышенная самооценка и как ты на самом деле пишешь. Только слово «прикольно» я запрещаю употреблять в классе. Ясно?

На меня смотрели удивленные глаза восьмиклассников.

— Почему? — спокойно спросила Вероника.

Да, у нее есть шансы стать лидером, если она будет и дальше так же уравновешенно, смело и нормально себя вести с учителями и одноклассниками. Буква «р» может мешать, разве что. Был один человек, конечно, которому грассирующее «эр» не помешало взорвать целую огромную страну, но у человека того были нечеловеческая энергия, фанатическая вера в себя и свою правду и — увы, энергичные помощники, большинству из которых, как известно, терять было нечего.

— Так, Тамарин к следующему уроку готовит доклад…

— Презентацию! — уточнил Тамарин.

— Нет, доклад. Тут картинки никакие не нужны. Встанешь и просто расскажешь, от себя, любыми словами, не по бумажке. Для этого придется почитать. Подготовиться и понять самому. А потом донести до остальных — какова этимология слова «прикольно».

— Этимо… что? — переспросил Тамарин.

— Этимология — происхождение. Не старайся казаться глупее, чем ты есть.

— Ну хватит, Дима! — обернулась к нему Вероника.

— Тебя не спросил! — совершенно по-детски огрызнулся Тамарин и тут же затих.

Я смотрела на часы, висевшие над дверью класса, и диктовала детям отрывок из рассказа Горького:

«Он кипел и вздрагивал от оскорбления, нанесенного ему этим молоденьким теленком, которого он во время разговора с ним презирал, а теперь сразу возненавидел… больше всего за то, что он, этот ребенок, по сравнению с ним, Челкашем, смеет любить свободу, которой не знает цены и которая ему не нужна. Всегда неприятно видеть, что человек, которого ты считаешь хуже и ниже себя, любит или ненавидит то же, что и ты, и, таким образом, становится похож на тебя».

Почему я интуитивно взяла этот отрывок? Вчера вечером, листая Горького, я выбрала именно этот фрагмент, ни о чем таком не думая. Предложение длинное, пунктуация сложная — именно это и нужно сейчас в восьмом классе. А сейчас я смотрела на детей и думала — они так отстаивают свою свободу? А я ее отстаивала в восьмом классе? Надо будет вспомнить. Потом. Сейчас меня больше интересовала стрелка часов, которая двигалась очень медленно. До конца урока осталось семнадцать минут. Двенадцать, восемь, семь… четыре… За минуту до звонка я закончила диктант.

— Положите мне на стол все тетради, пожалуйста.

— А кто будет проверять? — спросила какая-то девочка.

— В смысле?

— Вы что, сами будете проверять?

— А… — Я слегка растерялась. — А кто?

— Ну обычно, — громко заговорил пришедший в себя Тамарин, — проверяет кто-то из девочек, которая другим способом не может заработать себе лишней пятерки.

— Так, Тамарин, закройся! — крикнули ему сразу несколько голосов. — О себе лучше расскажи! Как ты по геометрии пятерку зарабатываешь!

— Я проверю сама. Я же сказала — мне интересно, на каком мы с вами свете находимся.

— На темной сторо… — завелся Тамарин, но я не дала ему договорить:

— Урок окончен, всем спасибо. — Я быстро засунула тетради в портфельчик. Маловат портфель для моей новой жизни. Ладно! Я подхватила оставшиеся тетради под мышку и почти бегом вышла из класса. Так, перемена большая, у меня двадцать минут. До младшей школы бежать две минуты, еще надо одеться. Только бы не встретить Розу или Лариску…

Да, Роза шла мне навстречу, энергично отчитывая рослого старшеклассника, пока мне незнакомого. Старшеклассник шел вразвалочку, но вежливо склонившись к Розе.

— Все хорошо? — мельком взглянув на меня, спросила она.

— Да! — постаралась я улыбнуться как можно спокойнее и проскользнуть мимо нее.

— Анна Леонидовна! — услышала я Розин голос за спиной. — Вы торопитесь в столовую?

— Да! — ответила я.

— Хорошо, встретимся в столовой через пять минут. Мне есть что вам рассказать!

Ничего хорошего, судя по тону, Роза не собиралась мне рассказывать, но я бежала к моему маленькому, бедному, глупому, отчаянному мальчику и его сестре, которая в драки не ввязывается, но переживает всегда за брата так, что я не знаю, кому из них первому оказывать помощь. Настя может доплакаться из-за Никитоса до того, что потом долго не в состоянии нормально разговаривать. Трясется, икает, вздрагивает, зубы стучат, руки дрожат… Двойняшки. Разные внутри. Совершенно не похожие на первый взгляд внешне. Но они не просто близнецы. Они двойняшки. Они одинаковые. У них одинаковые глаза. У нее — серо-голубые, доверчивые, спокойные; у него — точно такие же по цвету и разрезу, но веселые, отчаянные. Настька чувствует брата, как себя. Ей больно, когда ему больно. Никитос, возможно, тоже ощущает Настьку как двойняшку, только пока об этом не знает. Ему хватает Настькиной слабости, податливости. И он на них уже не имеет права.

Я набросила пальто, кое-как натянула дурацкие новые сапоги без молнии — можно даже не спрашивать, чей подарок, — и сломя голову помчалась в младшую школу.

Глава 8

Никитоса я получила через полтора часа, в травмпункте, куда его отвезли по «Скорой», забинтованного, с зашитой головой и рукой в гипсе. Охранница не сказала мне про «Скорую» из конспирации — мало ли откуда «звонят»! Вдруг из роно! А у них тут такие дела… Хорошо, что я не ушла с занятий. Настька сначала плакала — урок или два, а потом уже написала мне. Юлия Игоревна, их учительница, почему-то решила обойтись своими силами, родителей зря не беспокоить.

Я даже не знала, что на это сказать. Ругаться с ней сильно не хотелось. А она, наоборот, ждала благодарности, что всё так быстро и грамотно сделала. Сцепился Никитос на перемене, понятно, с тем же Дубовым. Дубову помогали еще двое четвероклассников — те же, что накануне дрались с ним против Никитоса на площадке, или же другие, теперь уже не выяснишь. Важно это, но не выяснишь. Никто, по крайней мере, разбираться не хотел.

Я все же поблагодарила Юлию Игоревну за вовремя оказанную моему сыну помощь и понадеялась, что гипс, поставленный ему в районном травмпункте, лег на то место, где сломались косточки, а не на соседнее, как часто бывает. И что сотрясения мозга у него действительно нет. «Не тошнит же!» Только ленивый не сказал мне этого. Медсестра в травмпункте, охранницы в школе, мамаши из нашего и других классов, завуч младших классов и, конечно, сама Юлия Игоревна.

Учительница же Дубова заняла удивительную позицию.

— Вы в школу только что пришли работать, — заявила она мне. — И у вас уже такие происшествия!

— У меня? У меня? — не могла я поверить своим ушам.

— У вас, у вас! Как вас, простите… по имени-отчеству…

— Да не важно! Какая разница, как меня зовут, если вы мне говорите подобное?

— Вот, поэтому ваш сын и дерется! У него мать такая агрессивная! Представляю, как вы с детьми обходитесь…

— Да вы что вообще! С больной головы на здоровую!

— А вот больными чужих детей обзывать не на-а-до! Еще педагог называется!

Я смотрела на местами ярко накрашенную, плохо причесанную, как-то не по-школьному одетую учительницу — в синих джинсах, обтягивающих ее мощные бедра, выпущенной наружу ярко-желтой блузке с огромными воланами, колыхавшимися от каждого ее движения, и думала: хорошо, что не она ведет класс моих детей. Вот так смотрели бы каждый день на этот ярко-малиновый рот, на огромные звенящие сережки с прыгающим посередине шестируким Буддой, на перекатывающиеся по большой груди воланы… Мир бы казался другим. И слушали бы ахинею. Если она мне, не стесняясь, говорит такое — что же она ничтоже сумняшеся говорит детям? Могу себе представить.

Можно было бы спросить, что она вдруг так защищает Дубова. Не думаю, что ей лично попадет за его проделки. Всё же у него есть родители. Возможно, окажется, что он чей-нибудь сын.

— Он чей-нибудь сын? — спросил меня Андрюшка, когда я позвонила ему вечером рассказать про наши новые победы.

— Нет. Ты же знаешь — я эту школу выбрала в том числе потому, что все наши местные мажоры — дети управы, префектуры, прокурорские да депутатские — учатся в лицее через улицу.

— Помню-помню, как же, как же, — засмеялся мой брат. — Ни объевшихся мажоров, что хорошо, потому как им, наглым, все сходит с рук. Ни евреев, что плохо.

— Помню-помню, как же, как же, — засмеялся мой брат. — Ни объевшихся мажоров, что хорошо, потому как им, наглым, все сходит с рук. Ни евреев, что плохо.

— Конечно, плохо — они способные, воспитанные и мотивированные.

— Что там у вас с объединением, кстати? Объединили в результате или отбились?

— Не отбились. Многонациональная школа теперь будет.

Мы еще поговорили с Андрюшкой о том — хорошо или плохо, что наша школа сливается, волевым приказом чиновников, с соседней, где раньше учились дети приезжих, в основном из Средней Азии и Предкавказья. Андрюшка все больше смеялся — как он делает всегда, когда ничего изменить не возможно.

— Пойдешь на митинг? Взять тебе разрешение? Организуешь активисток, покричите, помашете плакатами…

— Андрюш… Бессмысленно.

— Ну вот, тогда терпи. Зато теперь у вас в районе нет «школы для черных». Это же здорово! Раньше было очень обидно. Правда, очень плохое название. А теперь никому не обидно.

— Ты знаешь слово? Как назвать, чтобы не обидеть?

— Нет. «Приезжие».

— И я не знаю.

И Андрюшка завелся на одну из своих любимых тем. Я не стала останавливать. Меня это тоже волнует, мне тоже интересно, и особенно интересно слышать это в интерпретации моего умного брата.

— У нас ведь пока не придуман политкорректный термин для людей, приехавших в Москву на заработки из республик нашей бывшей безграничной социалистической империи, — рассуждал Андрюшка. — «Гастербайтер» не охватывает всей массы черноголовых людей, выглядящих не так, плохо говорящих по-русски, людей совсем иной культуры и не имеющих никакого отношения к нашей культуре, к нашему прошлому. Многие приехали временно и не скрывают этого. Кто-то хотел осесть и осел. Кто-то живет в своей диаспоре и другой жизни не хочет. Некоторые старательно учат русский, женщины красятся в блондинок, дети уже совсем хорошо говорят и пишут по-русски. Но таких мало. Американцы придумали термин «афроамериканец». Негра нельзя назвать негром, он обидится. А наших как называть?

— Может, «азироссияне»? — встряла я.

— Остроумно! — хмыкнул Андрюшка.

— Или «ксенороссияне»? Хотя думаю, что латинский корень «ксен» — «чужой» — обидит.

— Обидит, наверняка, — согласился мой брат. — Никто не захочет называться чужим. Обидится. За ножом полезет. Мне, правда, важнее, чтобы сохранилась русская нация хотя бы в том виде, в каком она пришла к третьему тысячелетию. Гораздо важнее, чем обидеть термином или даже отношением людей, которые приехали сюда, бросив свои виноградники и овец, чтобы быстро и гарантированно заработать деньги.

— Виноградник может засохнуть, — поддакнула я, — овца — заболеть, а пятнадцать тысяч рублей за подметание моего двора московское правительство всегда заплатит.

— Анюта, мы преувеличиваем — у многих приехавших нет ни овец, ни виноградников. У них ничего нет — ни там, ни здесь. Они тут не от хорошей жизни.

— Но что ж теперь — всем, вообще всем, у которых ничего нет, — ехать в Москву? По моему городу собираются пустить 340 километров наземного метро. А москвичи не стали рожать больше, они стали рожать меньше (мы с тобой не в счет), потому что теперь труднее и страшнее жить. И вообще, и в Москве в частности. Москву перережут рельсами, понастроят воздушных путей для поездов, для того, чтобы по ней могли перемещаться миллионы тех, кто бросил — да, Андрюша! — своих овец и свои виноградники и приехал сюда, ко мне жить.

— Ксенофобия, Анюта, — вздохнул мой брат.

— Да почему? Ну я же не еду туда — возделывать чужие брошенные виноградники?

— Анюта, меня так же как тебя, как и многих русских, пугает второе татаро-монгольское нашествие. И я понимаю, что независимо от моих опасений, от реальной угрозы и роста преступности, и подмешивания крови, и даже потери национального самосознания существует какая-то, увы, неизвестная даже мне договоренность на правительственном уровне.

— Да, я новости слушаю через раз, но очень внимательно. И думаю, что это не может быть просто разгильдяйством и равнодушием наших моложавых, смело говорящих на языке улиц властей.

— Анюта, — засмеялся брат, — не обостряй.

— Я не обостряю. И фамилий не называю. Из трусости. У меня двое детей. Но я слышала, правда, своими ушами, Андрюша, как нынешний премьер-министр обронил в эфире, что существует некая «квота» — шестьсот тысяч человек в год из Средней Азии принимает Москва. И в тот год — шестьсот тысяч, и в этот — уже миллион двести. Почему? Потому что наши люди «не хотят работать дворниками». Это правда?

— Я очень сомневаюсь, — заметил Андрюшка. — Помнишь — или ты, может, и не помнишь, но раньше было так: аспирант устраивался дворником, и за это ему давали дворницкую, при том, что он получал зарплату. Можно было отработать больше десяти лет дворником и получить жилплощадь в Москве. У меня так друг и кандидатскую защитил, и квартиру получил. Женька Смирнов, помнишь? Ты еще за него замуж отказалась выходить.

— Помню, — засмеялась я. — За дворника-кандидата наук, даром что твой друг был, еще один…

— Ну да, тебе мои друзья в мужья никак что-то не подходят. А что касается двор подмести и квартиру получить, так с теми сумасшедшими ценами на аренду жилья, которые у нас сейчас в Москве, полагаю, и нынешних аспирантов это бы тоже устроило. Сейчас бы на это пошли не только те, кто убежал из умирающих российских деревень и нашей глухой коматозной провинции, без дорог и Интернета и даже электричества местами, а и сами москвичи — у которых нет другой возможности хоть как-то расширить свою квартиру.

— Реальность сейчас другая, Андрюша. Помнишь, прошлой весной, когда только сказали об объединении школ — русских и нерусских, английских, немецких, математических спецшкол, отстающих, коррекционных, китайских интернатов, лицеев, гимназий, — у нас ведь родители протестовали. Это я дома бубнила, а другие устраивали пикеты, дорогу загораживали, письма писали царям-батюшкам, петиции подписывали, одна активная мама ночевала во дворе школы в знак протеста — дело было в конце апреля.

— Я помню — по телевизору даже показывали. И правда, мера странная, непопулярная — объединять школы и садики в плохо контролируемые, плохо управляемые конгломераты «учебных центров».

— На самом деле, в области культуры и образования вопросы экономики не могут решать всё.

— Да и кто сказал, — со вздохом согласился Андрюшка, — что огромным конгломератом удобнее управлять и его удобнее контролировать?

— И тем не менее нашу «русскую» школу объединяют с соседней, «многонациональной».

— А те дети — в основном мусульмане?

— Конечно. Многие соблюдают мусульманские праздники, по отношению к девочкам часто ведут себя так, как, вероятно, в их семьях ведут себя отцы — женщина не имеет права голоса.

— Она имеет право учиться, особенно работать, приносить в дом деньги, но перечить мужчине не смеет, — опять засмеялся Андрюшка. — Но, возвращаясь к нашим последним событиям, Анюта, четвероклассник Дубов ведь — не мусульманин?

— И даже не гость столицы, — подтвердила я. — Он русский, москвич. Не знаю, в каком поколении, но обычный московский паренек. Дрался бы он с моим ребенком один на один — и вопросов бы не было. А так вопросы у меня появились.

— Анюта, задай вопросы в школе, иначе они тебя взорвут.

— Обязательно задам.

На следующий день перед первым уроком я действительно подошла к учительнице Никитоса.

— Юлия Игоревна, надо бы, наверно, с мальчиками этими из четвертого класса разобраться, да? Маленькие, а такая зверская агрессия, трое на одного, до крови, до увечий… С психологами, например, с завучем поговорить…

— Да, Анна Леонидовна, — наша учительница отвела глаза. — Там как раз с вами хочет психолог побеседовать… О… проблемах… Никиты.

— Со мной? О проблемах? Забавно. Хорошо, я подойду к ней. — Я внимательно посмотрела на первую учительницу своих детей. — А ваша позиция какая, Юлия Игоревна?

— Для меня все дети равны, — ответила она и поправила большой воротник своей вязаной кофты.

— Равенства природой не предусмотрено! — засмеялась я. — Увы! Один девочек защищает, другой копеечки на полу подбирает, третий — тырит мобильные телефоны.

— А для меня, — Юлия Игоревна сильно покраснела, и ее неровная кожа приобрела слегка багровый оттенок — на скулах, на подбородке, — они все равны. Они все дети. Их нужно любить. Любовь — это Бог.

— У Никиты Воробьева голова пробита и рука сломана, Юлия Игоревна, — негромко заметила я. — При чем тут Бог?

Она взглянула на меня совершенно непонимающими глазами.

— Бог — везде.

— Хорошо, — вздохнула я.

— А дети все равны, — упрямо повторила учительница, теперь уже багровая до ключиц. — Все равны, для меня все равны…

Назад Дальше