Шесть зим и одно лето - Александр Коноплин 19 стр.


— А что, может, и верно, пойти к попу? — глядя на меня, сказал бывший капитан. — Только вдруг я и его однажды своей дубинкой достал? Не отпустит ведь, долгогривый, нет! — он невесело засмеялся, и я увидел в глубине его рта стальные зубы, а на щеке сбоку — старый шрам. Ранен был капитан, защищая Родину, а теперь его самого защитить некому.

Пересыльный лагерь — ОЛП № 7 — в поселке Сухобезводное был известен в Унжлаге не только хорошей больницей и гениальным доктором Данилычем. Здесь имелся лесопильный завод, поставлявший пиломатериалы на мебельный комбинат в Котлас; кроме того, он производил «палубник» и «авиационник», а также шахтные стойки. Кроме больных на пересылке из этапов оседали специалисты-лесообработчики, механики пилорам, токари по дереву, столяры-модельщики.

Бродя по зоне в ожидании этапа, я обратил внимание на барак с широкими дверями и высокими окнами. У входа кучей были свалены рейки и готовые подрамники.

Поколебавшись немного, я вошел и оказался в большом зале, сплошь уставленном портретами вождей в багетных рамах. Розовощекие, молодцеватые ворошиловы, буденные, сталины, молотовы, коневы, рокоссовские, говоровы, берии и маленковы смотрели на меня умными, то ласковыми, то суровыми, глазами. Сильно пахло скипидаром и сырым деревом.

— Тебе чего? — не очень любезно спросил появившийся откуда-то парень в испачканном красками халате. — Культорг прислал? Так передай: в гробу мы видели его лозунги! Пускай идет к Цветкову.

— Я не от культорга. Из больнички выписался, вот… брожу покуда. Этап должен быть…

Он смерил меня взглядом, что-то решил про себя и сказал:

— Проходи.

В соседней комнате, много меньшей по размеру, было тепло и сильнее пахло красками и скипидаром — наверное, именно здесь работали художники, о которых мне говорил Блехман.

За одним из мольбертов стоял очень худой человек с головой, напоминавшей желтую тыкву, большие глаза его смотрели грустно и отрешенно. Он как бы не слышал, что мы вошли, и продолжал водить кистью по туго натянутому полотну.

— Это наш бригадир Арсений Витковский, — сказал парень, — а я просто Коля. Коля Зубков. Есть еще двое, но они сейчас на ОЛПах. Лозунги повезли, потому как — бесконвойники. Они ездят, а мы за них вкалываем. Опять, наверное, на женский заедут. Как думаешь, Арсений Петрович, заедут или нет?

Его товарищ не поднял головы. Зубков подождал и продолжил:

— План мастерской спустили в расчете на четверых — видишь, сколько подрамников! Это, это и это — к седьмому сдать, это к девятому, а этого… — он нерешительно тронул носком валенка портрет Сталина, — вообще к завтрему. У, гады!

— Коля! — не поднимая головы, произнес Витковский.

— Что «Коля»? Надоело… А вообще-то я не про него, — он кивнул головой в сторону портрета, — против него я ничего не имею, начальство ненавижу.

— Коля! — снова без выражения произнес Витковский.

— Да что «Коля»? Что «Коля»? — взвился Зубков. — Ни про кого не скажи! А с этими, — он откровенно пнул ногой другой портрет, — так просто нянчимся, как с иконами. А я их, между прочим, сам делаю! Захочу — вместо ангела черта намалюю!

— Коля! — в последний раз предупредил Витковский и впервые поднял глаза на меня. — Это ты в больничке нашего Данилыча рисовал? Для самоучки неплохо. — Он положил кисть и, прихрамывая, отошел от мольберта. — У нас не хочешь поработать? А то ведь еще неизвестно, на какой ОЛП попадешь… Я поговорю с Цветковым.

— Для начала пускай сгоняет за обедом, — сказал Зубков. — Вон там, в углу, четыре котелка. Вытри чем-нибудь… В три нальют первого, в один сложишь второе, да скажи, что для Арсения Петровича, они тогда со дна подденут…

Когда я вернулся с котелками, оба сидели за расчищенным кое-как от мусора столом и ели сырую рыбу.

— Присоединяйся, — сказал Зубков, — сперва противно, а потом ничего. Меня Петрович научил. От цинги — первое средство.

Рыба оказалась чехонью. Уговаривать не было нужды: в лагерь я попал не от родной маменьки и недостатком аппетита не страдал.

После обеда Витковский пошел за перегородку «соснуть часок», а мне Зубков велел загрунтовать три больших холста.

Сам же принялся за портрет Сталина в маршальском мундире. Работая, рассказывал о Витковском.

Оказывается, Арсений Петрович однажды уже был вольным человеком. Отсидев первый срок от звонка до звонка, вышел на свободу, но в Москву не поехал: за десять лет растерял не только родных, но и друзей, да и ехать в лагерных бахилах и бушлате не хотел. Он хотел немного подработать. В Воркутинских лагерях его знали, начальство его уважало.

Был он не слишком стар, но слаб телом настолько, что первое время от дома, где снимал комнату у надзирателя Телепнева, до хлебного магазина добирался в три приема: первый раз отдыхал на завалинке избы распутной бабенки Соньки Поперечной — тоже бывшей зэчки, второй — на крыльце начальника почты Скурихина, третий — в двадцати метрах от магазина на пенечке.

После освобождения другого художника, Петра Крохалева, его жизнь стала меняться в лучшую сторону. Крохалев тоже не сразу поехал в Россию, как они называли центральную часть страны, а поселился вместе с ним. Художественного образования Петр не имел, но был тем, кого принято называть самородком. Какое-то время, до освобождения Витковского, они работали вместе, и Арсений Петрович многому научил Петра. После освобождения Витковского он занял его место — без лозунгов и плакатов концлагерь жить не мог.

Со старым другом Витковский стал питаться лучше, ожил и путь до магазина стал преодолевать за один прием.

Через год в Воркуту с дальнего ОЛПа прибыл еще один художник — Родион Назаров, закончивший в свое время Суриковский институт, — и тоже поселился в Воркуте. Простившись с надзирателем Телепневым, к немалой досаде последнего, три художника с разрешения городского Совета переселились в недостроенный дом на окраине. Дело простое: Крохалев до ареста работал на судоремонтном заводе плотником, Назаров научился этому ремеслу в лагере. Архитектуру он и Витковский изучали в институте, и скоро на окраине Воркуты вырос чудо-терем с крутой двускатной крышей и невиданными здесь огромными окнами, резным крыльцом и петухом на коньке крыши.

Начальство Воркуты, однако, не зевало: еще не закончен был сарай для столярных работ, не сложена печка в жилой части дома, а план мастерской уже спустили. Кому-то пришла идея снабжать воркутинские ОЛПы дополнительной наглядной агитацией.

Художники трудились днем и ночью, а заказы все прибывали, и штат мастерской расширялся. Понимая, с кем имеет дело, воркутинская администрация не особенно церемонилась с бывшими зэками: откажетесь выполнять — вылетите из Воркуты в два счета!

Так жили два года с половиной, пока Арсению Петровичу не пришла нестерпимая охота повидать родину. Деньги у него теперь имелись. Друзья провожали его скрепя сердце: Витковский получил первый срок за болтовню, о его дворянском происхождении следователи не знали.

Предчувствия не обманули друзей: очередное письмо они получили от Витковского уже из лагеря. Он благополучно доехал до Москвы и нашел дом, в котором родился, и даже разыскал старых друзей отца — двое из них жили в доме Витковских. Они-то и донесли на Арсения Петровича, убоявшись, что он каким-то образом отберет на правах наследника их жилую площадь…

На суде они показали, что Витковский ругал советскую власть и намеревался мстить за обиду, причиненную его семье. Народный суд Кировского района Москвы осудил Арсения Витковского на десять лет ИТЛ и отправил в Унжлаг.

Арсению Петровичу шел пятьдесят третий год. На освобождение он больше не надеялся.

* * *

Почти месяц я проработал в мастерской художников — Арсений Петрович договорился не только с Цветковым, но и с нарядчиком: на этап меня не брали.

Кроме обязанностей уборщика, я грунтовал холсты, сколачивал подрамники и даже делал подмалевки. Кроме портретов вождей и членов Политбюро, художники халтурили для себя: рисовали «ковры» на плотной бумаге и полотне — с лебедями, рыцарями и русалками. Делалось это с помощью нескольких шаблонов. Таким образом, на пересылке в каждом бараке висели либо рыцарь, обнимающий красавицу, либо целующиеся лебеди, либо выползающая из морских вод русалка с голубыми глазами и длинными волосами цвета спелой соломы. «Ковры» шли по пятерке за штуку, и делал их один Зубков, Витковский «сидел» на портретах.

Но Арсений Петрович писал не одних вождей. По заказу некоторых заключенных он писал их портреты маслом и рисовал карандашом. Заработок обоих шел в общий котел.

Портреты меня заинтересовали. Их заказывали люди неглупые и относительно состоятельные. Снятый с подрамника и свернутый в трубку холст через вольняшек отправлялся на родину.

Портреты меня заинтересовали. Их заказывали люди неглупые и относительно состоятельные. Снятый с подрамника и свернутый в трубку холст через вольняшек отправлялся на родину.

Когда Витковский выполнял заказ с фотографии, я занимался своими делами, но, когда перед ним садился живой человек, я бросал дела и пристраивался рядом. Каждый заказчик желал быть изображенным молодым, здоровым и непременно в хорошем костюме с галстуком. Бывшие военные требовали изобразить их в парадном мундире или кителе с медалями и орденами. Для таких у Витковского имелся набор открыток. Большинство просило в свой «иконостас» добавить еще два-три ордена…

Но встречались и другие заказчики. Однажды, после отбоя, в мастерскую пришел пожилой интеллигентный человек и попросил написать его таким, какой он есть: усталый, седой, в ватной телогрейке, с руками, искалеченными ревматизмом и работой.

Сам не понимая зачем, я схватил карандаш и стал рисовать его в альбом. Пока Витковский писал маслом, я успел сделать один портрет и несколько набросков. За все время сеанса, — а он продолжался часа три, — человек не проронил ни слова. Когда все было закончено, он поднялся и стал расплачиваться. Тут он случайно бросил взгляд на мои рисунки.

— А сколько вы возьмете за это?

Напрасно я уверял, что рисунки чепуховые, что я вообще не художник и что он, если хочет, может взять их бесплатно. Человек молча выложил двадцать рублей, забрал рисунки и ушел.

Витковский долго сидел за столом, барабанил пальцами и вздыхал: заказчик заплатил за рисунки больше, чем за портрет маслом.

— Кто этот человек? — спросил я.

— Один чокнутый, — ответил Зубков, — а по национальности не то прибалт, не то немец.

— Он не чокнутый, — тихо проговорил Витковский.

— Так все говорят, — возразил Зубков, — правда, механиком на лесопилке работает, а вообще инженер. Он доходягам свои посылки отдает! Вот и зовут чокнутым.

— Он не чокнутый, — повторил Витковский и поднялся, — ненормальный я: привык халтурить, вот и не разглядел настоящего заказчика. Да что там — заказчика! Человека не разглядел. Интеллигента, а их мало…

— Дурак ты! — вдруг напустился на меня Зубков. — Разве так с ними надо? «Рисунки несовершенны…» Кто тебя просит перед ними откровенничать? Знаешь, что не художник, и молчи!

— Заткнись, — посоветовал Витковский, — хорошо, хоть у него совесть имеется.

Днем я понес деньги инженеру. Он не взял. Мои рисунки висели у него над тумбочкой.

Когда я вернулся, между Витковским и Зубковым только что закончился спор. Арсений Петрович велел мне сесть и слушать внимательно.

— Здесь, на пересылке, — сказал он, — тебя век держать не будут. Молодой, здоровый. А свой червонец ты еще только начал разматывать. На лесоповале его не размотаешь — такого еще никому не удавалось. Год-полтора, редко два, — и всё. Вперед ногами. На то и лагерь. То, что сразу попадешь на лесоповал, — бесспорно. Всех молодых, особенно вояк, туда отправляют. Или на уголек, если в Караганду угодишь, ну, да это все одно. Значит, надо уже сейчас искать выход. — Он помолчал, рассматривая узоры на замерзшем окне. — Пока ты, конечно, не художник. Но Зубков прав: не надо самому себя унижать. В нашем деле мало кто разбирается по-настоящему. Больше доверяют авторитетам. Был тут до меня некто Васька Дадонов. Вовсе рисовать не умел. Никакой школы не кончал. Но малевал вот такие «ковры» и прослыл художником. Ну, правда, лозунги писал. Еще плакаты на досках. И что ты думаешь?

Лет шесть из десяти в КВЧ прокантовался. Иначе как «художником» не называли. А уж язык был подвешен… — Витковский засмеялся и покрутил головой. — Даже мне начал было мозги вправлять: то у тебя не так, это не этак. Я, говорит, Академию кончил. Ну, я показал ему Академию! Последние полтора года он сапожником работал. Хотя все не на лесоповале. С тобой — другое. Тебе незачем врать — способности имеются. А вот уверенности в себе нет. Ты что, не сможешь лозунги писать? Сможешь, конечно, но надо, чтобы начальство тебя признало. Ты должен сделать пару серьезных работ. Начни с копий. Для этого лучше всего подойдут серовские «Ходоки у Ленина». Фигур немного, и Ленин тут… Расчертишь по клеткам репродукцию, нанесешь на холст и малюй. Цвет видишь — это я понял. Можешь здесь же и попробовать. Подскажем вначале, а там сам пойдешь.

К счастью, у меня действительно «пошло». Несмотря на то что Зубков по-прежнему требовал от меня черной работы, мне удавалось вечерами выкраивать время для настоящей живописи. Руководил моими занятиями Витковский, Зубкову он не доверял.

— Он цвет не видит, а это в нашем деле большой недостаток. Хотя рисовальщик неплохой. В кружке ИЗО при какой-то фабрике учился.

Я хотел сказать, что тоже, еще до войны, занимался в кружке, но вовремя прикусил язык: открывать талант в самоучке мастеру всегда приятней, нежели развивать уже открытый…

* * *

Учеником я оказался не только способным, но и прилежным. Не прошло и месяца, как Витковский сказал:

— Если так пойдет, то скоро нечему будет тебя учить. Чего доброго, съешь меня, как я когда-то Дадонова.

И напрасно я уверял, что не способен на подлости, Витковский только посмеивался.

— Не переживай: все правильно. Думаешь, Зубков не пытался меня сожрать? В КВЧ ведь по штату полагается один художник. Второй — Зубков то есть — числится в бригаде лесоповала. Понятно? Вот он и хотел… Подавился парень. Я же его с лесоповала потом вытаскивал обратно. Привык, понимаешь… теперь он тише воды. Хотя кто знает? Лагерь есть лагерь.

С начала марта Витковский посадил меня на портреты вождей маслом — сухая кисть перешла к Зубкову. С этим парнем отношения у меня ухудшались прямо пропорционально моему профессиональному росту. По совету Витковского я долго не отвечал на его грубости, но однажды он бросился на меня с ножом. Обезоружить не составило большого труда, но он мог зарезать меня ночью. Зубков был связан с блатными — доставал для них в медсанчасти наркотики. Однажды в столовой какой-то блатняга вылил на пол мою баланду. Двое других стояли наготове поодаль…

— Правильно, что не стал драться, — сказал Витковский, — здесь всем верховодят суки[28]. Картежная игра процветает, каждые два-три дня — убийство. Зубков тоже играет, говорил ему — не помогает. Не исключено, что на тебя натравил он. Но, как говорится, не пойман — не вор. Меня он, кстати, тоже ненавидит…

Дня через два, когда Зубков куда-то ушел, он сказал:

— Я тут думал… Нет у тебя другого выхода, парень, как уходить на этап. Жаль с тобой расставаться, но жизнь дороже. Иди к нарядчику, с ним все согласовано. От него зависит — куда. Скоро этап на Котлас. Лагерь старый, благоустроенный. Там у меня хороший знакомый в КВЧ. Дам письмо к нему…

Однако помощи не потребовалось: буквально через день меня вызвали в контору и приказали собираться на этап, но не на север, а на юг: посланная моей матерью жалоба наконец рассмотрена — и мое дело направляется на доследование.

Услыхав об этом, Витковский на минуту потерял дар речи.

— Вот и не верь в чудеса, — сказал он, придя в себя, — я ведь сон видел… — Тут он вспомнил более важное и схватился за голову. — Эх, зря я нарядиле в лапу дал! Теперь уж не вернешь.

Узнав, что, по крайней мере, сегодня этапа не будет, я побежал в пятый барак попрощаться с капитаном Долгуновым и его товарищами. За месяц я видел их всего раза два. Чтобы выгнать работяг из бараков, они вставали до подъема, когда я еще спал. После развода все девятеро отдыхали. Жили они отдельно от остальных работяг в бывшей каптерке и дверь всегда держали на запоре. Туда я к ним не ходил. Долгунов сам как-то пришел в мастерскую Витковского, посидел, побалагурил, позволил Коле сделать портрет карандашом, но остался им недоволен — слишком старым изобразил его художник. Уходя, пригласил заходить, но как-то неуверенно, будто чего-то стеснялся или не хотел, чтобы я видел, как он живет.

Между прочим, упомянул о какой-то рукописи, оставленной зэком, которого неожиданно загнали на этап. Жил тот зэк в этом лагере давно, еще с войны, когда мужчины и женщины сидели вместе. О той поре, как я понял, и была написана рукопись и посвящалась женщинам-зэчкам.

А начался разговор с того, что болтун Зубков проговорился Долгунову, что я пишу рассказы и что он, Зубков, попал в один в качестве главного героя…

— Правда, пишешь? — спросил бывший капитан. Я неуверенно кивнул.

— Ничего законченного, только черновые наброски.

— Где хранишь?

— Да здесь же, где еще…

— Вот это напрасно, надо сдать в каптерку под расписку. Как ценную вещь. Кстати, забери у меня ту рукопись. Авось сгодится.

Это была вторая причина моего последнего свидания с Долгуновым.

Уже по тому, что дверь в их барак была заперта, а внутри меня встретил настоящий часовой, было понятно, что положение кавэчистов в лагере незавидное. Сделавшие доброе дело парни, освободившие лагерь от тирании воров, превратились в угнетателей тех, кого освобождали, и теперь прячутся и от урок, и от работяг. Начальство, превратившее их в мерзавцев, похоже, хочет от них избавиться. Из десяти двоих уже отправили на другой ОЛП. В первый же день одного зарезали, другого покалечили.

Назад Дальше