— Вот вот! Именно! Хоть на коленях, хоть вечно в голоде, хоть в крепостных у Пашки-вертухая, хоть год, хоть два… О других он не думает, даже о собственном сыне — тот тоже здесь будет. Когда подрастет. Потому как — корень один. Намечен к уничтожению до десятого колена… Да, слаб сын человеческий. Особенно если в душе нет Бога, а есть желудок, требующий пищи. Вот ему, желудку, и служит… Ах, как все у них продумано! Даже это: сначала лишили Бога, отвернули человека от него, потом подчинили себе через плоть голодную. Гениально! А насчет того, что, если все откажемся, постреляют, — верно лишь наполовину. Конечно, погибнут многие, но зато, возможно, исчезнут лагеря — это страшное порождение ленинизма. Лагеря существуют из-за того, что большевики не хотят платить настоящую плату за работу. Хотят, как в древнем Риме: сами властвовать и жизнью наслаждаться, а других заставлять на себя работать. В этом, а не в надуманных «врагах народа» корень наших лагерей. А впрочем, читайте Ленина, юноша. Наша беда в том, что мы его читали невнимательно, а ведь он, по сути, ничего не скрывал. Кстати, у меня есть почти все его произведения, изданные при его жизни. Не хотите почитать? Напрасно. Очень серьезные мысли.
— Поостереглись бы, Сан Саныч. Знаете ведь, что они с вами сделают, если услышат.
— Христос тоже знал… — загадочно ответил Вахромеев.
* * *Возвращаясь в «мезонин», я еще в сенях услышал, как читает бывший артист драматического театра:
Слушателей в этот раз было двое: Петр Булкин и Жак Меляев, остальных распугал арест Туманова. Говорили, его содержат на пятом ОЛПе, в БУРе.
— Ну, как там, больше никого не взяли? — спросил Счастливчик. Похоже, он еще не вылезал из своей «мансарды».
Я пожал плечами и потянулся к баку с водой.
— А на тебя запрос поступил, — вдруг сказал Меляев, — дело затребовали, пересматривать будут.
Ковш с водой дрогнул в моей руке. Хоть выдержкой Бог не обделил, да и слухи были уже не слухами, но, когда касается самого себя, хоть какие нервы не выдержат.
— От кого узнали?
— Люська-машинистка сказала.
Воцарилось молчание. Стало слышно, как внизу, в «чистых комнатах», тикают на стене ходики.
Люська, о которой шла речь, работала на пятом ОЛПе — моем «родном» ОЛПе, за которым я числился, куда каждую ночь должен был возвращаться на ночлег и с которого только меня могли освободить.
— Надо бы отметить, — прогудел Булкин, — полагается.
— Рано, — отрезал Счастливчик, — сглазить можно. Ты вот что, сходи сам к Люське и всё разузнай. Она тут недалеко живет.
Где живет Людмила Филатова — маленькая блондиночка с кукольным личиком, я знал не хуже других. Освободившиеся с пятого ОЛПа сначала кидались на женщин и лишь после — на жратву и выпивку. С ней жили обычно неделю, потом уезжали. Но проституткой она не была, просто ей очень не везло с замужеством.
На мой звонок она открыла сразу. Стояла в прихожей, не зажигая света.
— Знала, что придешь. Извини, у меня не убрано…
— Скажи, Люся, это правда? Ну, то, что меня… мое дело…
— Правда. Мы готовили на троих, но тех двух, — она назвала фамилии, — не пропустила надзорслужба. У одного побег, у другого неподчинение надзирателю.
Мое сердце трепыхнулось и ушло в пятки.
— Но у меня же… Люся, у меня же два побега!
Она ответила не сразу. Стояла, думала.
— Видишь ли… В общем, так уж вышло: побегов за тобой не числится. Когда ты прибыл с этапом на наш ОЛП… Помнишь, осенью позапрошлого года? И вас обыскивали у вахты…
— Да, у меня тогда еще рукопись отобрали, а потом в карцер посадили за то, что возражал.
— И через сутки выпустили. Думаешь почему?
— Наверное, потому, что это не «колюще-режущее».
— Нет, не поэтому. Посадили за драку и выпустили…
— Постой, значит, это ты?
Она засмеялась.
— Дошло? Да я тебя, дурачка, еще тогда приметила. Эх, вы, мужчины, ничего-то не понимаете!
Кинолента памяти в моем мозгу начала прокручиваться в обратном направлении, я вновь увидел тот злосчастный день восьмого сентября, холодный дождь, то и дело переходящий в снегопад, столы возле предзонника, людей в белых халатах за ними, охрану с собаками и наш этап — толпу совершенно голых людей на осеннем ветру…
— Так ты была там?
— Была. Личные дела вместе с Федоровым принимала. Тогда же это преступление и совершила, — она засмеялась, — теперь понял?
Я понял. Мое тело, обмякнув, поползло вниз, к ее животу, ногам, в носу защекотало. От платья шел запах чистоты, ветра и каких-то цветов — божественный, неземной запах!
— Ну, ну, что ты! Вот уж не думала… Пойдем в комнату, я тебя чаем напою с малиновым вареньем. Ты любишь малиновое варенье? Да успокойся, дурачок, с тобой все в порядке. Хорошо, что вовремя сообразила…
Затем мы долго сидели за чаем, я что-то ел и пил, не понимая вкуса и почти не слыша голоса Людмилы.
— Ты был строен, как кипарис. И без наколок. И взгляд — не лагерника, а гордый и…насмешливый. Как будто ты над всем происходящим смеялся. Словом, ты не был похож на остальных. Подумать только: к тому времени ты отсидел больше четырех лет, имел два побега! Тогда я всего этого не знала, думала, парень прямо из тюрьмы, ничего не понимает, отсюда — гордость, потом обломается, согнется… Словом, пожалела. А потом в зоне ты организовал художественную самодеятельность, и я ходила на ваши концерты.
— Да, ты всегда сидела в первом ряду, справа.
— Мы все сидели в первом ряду — вольнонаемные и охрана, а справа — потому что там из окна не дуло… Да, так вот: у тебя все было на уровне. Ты что, кончил театральный? Нет? Странно… Впрочем, я ходила не из-за этого. Не только из-за этого, а больше, чтобы посмотреть на тебя. А ты не обращал внимания…
— Зэку не положено пялить глаза на вольняшек.
— …потом тебе выдали пропуск, и самодеятельность умерла.
— Что, пропуск — тоже с твоей помощью?
— Нет, просто Монахову понадобился архитектор.
— Но я такой же архитектор, как артист и художник!
— Неважно. Ты на одиннадцатом ОЛПе что-то построил…
— Открытую эстраду и арку возле вахты. Чепуха, в общем-то.
— А Монахову понравилось. По его понятиям, хороший художник может быть и архитектором. Кстати, он не прочь задержать тебя в Решетах! — она опять засмеялась и откинулась на спинку стула. Теперь в ее взгляде появилось нечто от старшей сестры или пионервожатой. Право смотреть на меня свысока она имела, ее поступок требовал не меньшего мужества, чем мои дурацкие побеги в никуда.
— А что с теми документами?
— Они у меня в сумочке. Хочешь убедиться?
— И ты два года хранила?
— Могла бы и дольше. Ради твоей благодарности…
Она поднялась со стула, подошла и положила руки мне на плечи. Я смотрел на нее снизу вверх. Пожалуй, она была старше меня лет на пять, под слоем пудры угадывались морщинки, в углах губ залегли складки.
— Конечно, Люся, я тебе благодарен…
— И это все?
— А что еще?
Ее руки мгновенно ослабли, а потом и вовсе упали.
— Что ж, и на том спасибо. — Она отошла к окну, достала сигареты, закурила. — Освободишься — уедешь?
— Конечно. Я ведь сюда прямо из армии. Родных не видел одиннадцать лет, с тех пор как на фронт пошел в сорок третьем.
Она затянулась сильно, со всхлипом.
— Правильно, уезжай. Счастья тебе, парень. Дай хоть поцелую на прощанье!
Уходил я поздно. Выйдя из подъезда, немного постоял на крыльце. Требовалось дойти до ОЛПа, не налетев на патрулей, — как-никак, я все еще был зэком! Неожиданно на втором этаже стукнуло окно, и к моим ногам упал конверт.
— Возьми на память обо мне! — сказала Люся. Потом окно закрылось, занавеска задернулась, свет потух.
Я разорвал конверт. В нем лежали странички из моего личного «дела», касавшиеся двух побегов.
* * *Свобода пришла ко мне 12 сентября. Друзья узнали об этом раньше, и, когда я примчался в «мансарду», все были в сборе.
— Едешь? — Счастливчик, как следователь на допросе, «ел» меня глазами. — Ну и правильно. Я бы тоже уехал, да поезд мой ушел. А вы молодые, вам можно и рискнуть. Привьетесь где-нибудь, глядишь, и доживете до пятидесяти… — и вдруг заорал на весь дом: — Ванька, дуй за водкой! Санька, сбегай к Катерине за капустой да гитару прихвати: Серегу-художника провожаем! И чтоб — никаких баб! Мужики гуляют.
Всю ночь, до утра тринадцатого, гудела мятежная «мансарда» от топота ног, блатных и пионерских песен, забористого лагерного мата — то ласкового, со слезой, то злого, с зубовным скрежетом, — от признаний в любви и верности до гробовой доски. Сидела внизу на высокой кровати с перинами накаленная от ярости до вишневого цвета хозяйка дома, дежурили в палисаднике дружинники и участковый, шушукались под окнами любопытные девчата, и гудели за ближними домами дальние поезда, унося очередных счастливчиков в землю обетованную — Россию.
Проснулся я в «чистых» комнатах, на хозяйском половике, возле кровати с высокими перинами. Самой хозяйки не было — еще затемно ушла из дома, дабы не видеть «бесстыдного мерзоства и паскудства». В обеих ее комнатах — на печке-лежанке, на большом, окованном медью сундуке, на пуховых перинах и просто на полу — спали бывшие зэки. Между ними, стараясь не наступить на кого-нибудь, бродил Затулый, искал своих бригадников. Увидев, что я не сплю, сказал:
— Двух найшов, а ще троих нема: Потапца, Завьялова и того… Тетери. Як прийшлы на стройку, так и сгинули. Вохра у лиси шукае, тильке я думаю, воны здесь, бо дуже до горилки охочие…
Я хотел подняться — Потапец с подручными должен сегодня ставить стропила, — но голая женская рука обвила мои плечи и уложила меня обратно, на половик.
— Ты кто? — задал я резонный вопрос.
— Дак Дуся же! — был ответ. — Со второго ОЛПу! Пятерых у нас вчера сактировали. Верка, Зейнапка и Катька с дневным в Красноярск укатили, а мы с Зойкой Кренделевой остались: ей в Киев, а мне в Воронеж. Сидим на станции, а тут ваш дружок Саня Меляев — курносенький такой, ласковый — говорит: «Пойдемте, девушки, к нам, мы вас не обидим, мы своего друга провожаем, и все у нас есть: и вино, и жратва». Мы и пошли. А что, верно, вы кого-то провожаете или он нас на понт взял?
Я с трудом поднялся, шатаясь дошел до рукомойника, хотел напиться, но он был пуст, как моя голова, и так же гудел при постукивании. Дуся полулежала, опираясь на локоть, и ее тощая грудь, вывалившись из мужской майки, касалась половика.
— Точно: на понт взял! Говорила Зойка: «Давай смоемся!» — а я, дура, уши развесила!
— Вас не покормили? Или вина не хватило?
— Я чего, за водкой, что ли, шла? А жратвы у меня до Воронежа хватит.
— Тогда в чем же дело?
— В чем? — она не спеша, даже как-то задумчиво, сняла с себя майку, трусы, юбку и осталась совершенно голой, а поскольку я медлил, пояснила: — Мы с Зойкой что, хуже других? Пять лет в зоне! Мужики — только попки на вышках, а мне живого хочется. Да ты не смотри, мне ж всего двадцать годочков. Я ж не мужиками — лагерем измочаленная. А мне хочется! Один только разочек, перед самым арестом, попробовала… Ну, чего ты? Чего стоишь-то? Думаешь, больная? Да здоровая, здоровая. Ну, иди же, иди, миленький! Может, я тебя одного и ждала…
Я выскочил в палисадник, с жадностью хлебнул свежего, уже довольно холодного воздуха. Из дома, постанывая и кашляя, выходили вчерашние зэки, дрожащими пальцами свертывали цигарки, затягивались и блаженно вздыхали, подняв глаза к небу.
— Свободушка! Вот она, родимая! Слышь, художник? Свобода, говорю, матушка: что хошь делай, хошь — водку лопай, хошь — чего хошь…
Некоторые, еще не совсем проснувшись, мочились тут же, с крыльца. Серыми тенями прошмыгнули Завьялов с Тетериным, за ними Потапец. Перемахнув через забор, подобрали какую-то доску и, уцепившись за нее втроем, чинно пошли на стройку.
Я вернулся в дом, нашел в «мансарде» Счастливчика. Возле него на топчане спала девица.
— Вот уж теперь меня Уля, точно, выгонит, — сказал он, с удивлением разглядывая раскиданные на подушке женские волосы. Зажав обеими ладонями свое лицо, принялся мять его, потом спохватился и начал разглаживать… — А ведь ничего с ней не было, ей-богу! Помню, выпил и лег… А откуда она взялась, хоть убей… Да и кто она, ты не знаешь?
— Это Симка Малина, дочь надзирателя сержанта Малина.
Басов по-молодому вскочил, стал одеваться, бормоча:
— Ей-богу, ничего не было! Она же молодая, может, чиста как ангел, а я старше. И чего она тут? Слушай, проводи ее! Она, кажется, выпила лишнего.
Этого «ангела» я знал давно. Бесконвойницы женских лагпунктов подрабатывали: пробирались рано утром, до прихода бригады в оцепление, а когда пригоняли работяг, обслуживали желающих. Промышляли этим и только что освободившиеся зэчки — эти вообще ничем не рисковали. Года три назад к ним начали присоединяться жены некоторых надзирателей. Поговаривали, что мужья сами толкали их на такое дело, помогали устроиться в «заначке» на лесоповале или на стройке. В Решетах первой начала заниматься этим промыслом жена сержанта Малина — Роза. Говорили, что сержант бил ее, если приносила мало. Работая в лесоповальной бригаде, я не раз видел ее под кучей хвороста обнимающей кого-нибудь из работяг. Год назад по той же дорожке пошла ее пятнадцатилетняя дочь.
Зачерпнув ковшом воды из бачка, я напился, а остатки вылил на голову спавшей. Она вскочила, фыркнула и уставилась на меня.
— Ты что? Да ты забыл, кто ты есть? Да я ж тебя, суку… Да мы же тебя в БУРе сгноим!
— Уже не сгноите, — я зачерпнул еще и плеснул ей в физиономию. Она запустила в меня ботинком Басова.
— Ну, ты меня попомнишь! Считай себя в зоне, «архитектор»! — нашарив на полу свой лифчик, не торопилась надевать, сидела на топчане, белея в полутьме тугими грудями. — Все вы тут будете меня помнить.
— Чего вы? Ну, чего вы, ей-богу? Как взбесилась… — Басов прыгал на одной ноге, тщетно пытаясь попасть другой ногой в штанину. — И потом, не кипятком же он в тебя плеснул!
— А ты заткнись, старый козел! — Малина подбирала волосы, держа шпильки во рту, и оттого говорила невнятно. — Завел притон, бандерша? Со всего Краслага блядей собираешь. Сколько с пары берешь?
— Какой притон? Какие пары? — Счастливчику все не удавалось надеть брюки. — Ты что болтаешь, идиотка?
— Я идиотка? — точным ударом в подбородок Малина сбила Счастливчика с ног и двинулась на меня, прихватив с полки молоток. Но тут сильная женская рука выдвинулась из-за моего плеча и схватила Серафиму за волосы.
— Я те покажу, как чужих мужьев избивать, — сказала Ульяна Никитична и отбросила Малину к двери. Затем она обратила свой взор на супруга. — А ты, милок, всё порточки свои надеть не можешь? Да-ко помогу! — и влепила Счастливчику затрещину. — У, кобелина! Свежатинки захотелось? Солонина надоела? Я те покажу свежатинку! — однако последний удар был чисто символическим: носком ботинка — по мягкому месту. Затем Ульяна Никитична величественно выплыла из «мансарды».
Счастливчик поднялся с пола, надел штаны и пропел своим чудесным баритоном:
* * *Следующей ночью за мной пришли. Хмурый, заспанный отставной надзиратель Семен Гапич пальцем откинул крючок на двери, вошел и зажег свет.
— Чего запираетесь? Не положено. — Тут он вспомнил, что мы уже не зэки, и поправился: — Мабудь, не украдут вас…
После выхода из зоны, я поселился у Вахромеева: огорченный моим решением после освобождения уехать домой, Монахов слезно просил не бросать стройку, обещая платить большие деньги.
— Я до тебе, — кивнул головой Гапич, — треба доставить у целости.
— К кому доставить? — удивился я. Монахов ночами не вызывал…
— До якого-сь полковника. Николы его не бачил. Казалы, следователь с Красноярску.
— Как следователь? Зачем следователь? Я же — вольный!
Гапич пожал плечами.
— Мени казалы, я прийшов. — Он работал посыльным.
Сердце мое упало. Вообще в последнее время оно что-то слишком часто падало… Неужели и до меня добрались? Я не замечал, что все время стою с поднятыми руками — надевал рубашку. А почему бы нет? Дружу с матерым врагом народа Басовым, с классово чуждым Вахромеевым…
— Копаешься, як немка у заднице, — напомнил Гапич и зевнул.
— Так вы идите, Семен Иванович, я дорогу знаю.
— Ни. Прыказано доставить.
Господи, неужели опять арест? Не успел выйти… Я увидел глаза Сан Саныча. Прежде маленькие, острые, с крошечным зрачком, они сейчас странно расширились, стали еще более светлыми. Не сказал, а прошептал так, что даже Гапич не услышал:
— Сережа, будь мужественным!
Я надел лагерный бушлат, хотя уже успел обзавестись приличным пальто. Если посадят, Вахромеев продаст — всё польза…
Гапич шел впереди, не оглядываясь, и это наводило на мысль, что случившееся — не арест. Арестовывать Гапича не пошлют. Он из бывших ссыльных, да и возраст… Его раскулачили на Украине, в начале всеобщей коллективизации, и сослали в Сибирь вместе со всей семьей. Везли в заколоченных досками вагонах, в пути давали только воду. Из семи детей Гапича умерло трое. Выгрузив на станции Сосновка, развезли на подводах по тайге. Гапичам и Нечипоренкам досталось место на берегу Тунгуски, в ста сорока километрах от ближайшего села, где жили староверы, сосланные еще раньше. Остановив лошадь, один из милиционеров воткнул в землю кол.
— Тут будут жить Нечипоренки. — Затем прошел сто метров вверх по течению и воткнул второй кол. — А тут Гапичи.
И уехал. Кругом тайга дремучая, лиственницы до неба, волки воют, а у ссыльных на две семьи два топора и одна пила. Ночевали кучкой под большой сосной, а утром начали копать землянку — одну на всех. Первую зиму жили коммуной: Тарас Нечипоренко приладился лепить из глины плошки и глечики, Семен обжигал их на костре, его старшая дочь Оксана обрабатывала неровные края острыми камнями. Топором делали ложки. Когда построили первую хату, на полках стояло вдоволь всякой глиняной посуды. В тайге собирали грибы, орехи, ловили силками зайцев, потом догадались копать волчьи ямы для более крупной дичи. У тунгусов научились вялить мясо над огнем и больше не бедовали.