Однако на сей раз Мура не солгала. Она действительно узнала кое-что о детях – а именно, что они здоровы, находятся на попечении Мисси и живут щедротами ревельских Бенкендорфов. Сведения были получены на улице Гороховой из самых достоверных источников.
О нет, там обитал не какой-нибудь старинный Мурин знакомый или заезжий ревельский гость! Название этой улицы в описываемое время было притчей во языцех, потому что на Гороховой располагалась петроградская Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, проще – Чрезычайка, еще проще – Чека, и именно туда Мария Игнатьевна Закревская-Бенкендорф была вызвана однажды.
Принимал ее человек по имени Яков Христофорович Петерс, тридцатидвухлетний заместитель Дзержинского. Он пригласил Муру сесть, уставился скучным взором в ее красивое, испуганное лицо, потом сказал:
– Посмотрите-ка вот это, – и выложил перед ней на стол пачку фотографий.
Лишь взглянув на первый снимок, Мура немедленно лишилась чувств и свалилась бы на пол, когда бы Петерс не оказался достаточно проворен и не подхватил ее за плечи.
Рядом стоял графин с водой – Петерс весь его вылил на голову Муры, чтобы привести ее в чувство как можно скорей, так что, придя в себя, она вынуждена была первым делом попросить полотенце, чтобы вытереть голову. На счастье, в то время дамы не злоупотребляли косметикой, а Мура так ею и вовсе не пользовалась по молодости лет и за неимением оной.
Вытирая мокрые волосы и подавляя тошноту – от недоедания, от слабости, от потрясения, – она исподтишка косилась на фотографии, сложенные стопкой на краю стола. Да уж, от них немудрено было не только в обморок упасть, но и от разрыва сердца умереть. Ведь это были снимки ее и Брюса Локкарта – в объятиях друг друга, в минуты любви, в постели.
Наверное, фотоаппарат был спрятан в его спальне, размышляла Мура. И, уж само собой разумеется, спрятал его там не Брюс… А кто? В здании консульства была русская прислуга: наверняка кто-то из горничных работал на Чеку. Но, так или иначе, теперь для англичан опасности нет: весь штат обслуживающего персонала остался в Питере, в Москве вряд ли наберут много других людей, ведь из всех работников консульства остались только двое: Локкарт да Хикс, ну, еще шифровальщики да телеграфист…
Мура размышляла об этом, как о чем-то жизненно важном, а меж тем куда важнее было другое: зачем Петерс показал ей эти фотографии? Чтобы уличить в связи с англичанином? Но что же в этом предосудительного, ведь Локкарт не враг новой власти, он даже знаком с этим латышом-чекистом, с его скуластым, не то привлекательным, не то отталкивающим (сразу и не поймешь!) лицом, со слишком длинными, каштановыми, зачесанными назад, как у поэта, волосами, с маленьким, напряженно стиснутым ртом… Или у Петерса какие-то другие намерения? Но почему он молчит?!
Муру трясло, но она надеялась, что чекист решит, будто это дрожь от озноба.
Наконец Петерс заговорил.
– Скажите, это правда, что графиня Закревская была вашей прабабкой? – спросил он.
Мура от изумления чуть не выронила полотенце. Через минуту она припомнила, что Локкарт упоминал: этот латыш недурно образован, отлично говорит по-английски (он был женат на англичанке, с которой познакомился, когда был в эмиграции в Лондоне, еще в 1908-1910 годах) и известен не только своими налетами на банки, но и тем, что пописывал довольно вразумительные стишата. Наверное, он их не только пописывал, но и почитывал, коли наслышан об Аграфене Закревской, некогда воспетой Пушкиным?
Петерс процитировал это не без приятности и выжидательно уставился на Муру. А она и сама точно не знала, была ли их семья в родстве с пушкинскими Закревскими. Пожалуй, нет. Очень жаль, что нет! Бог бы с ним, с генерал-адъютантом Арсением Андреевичем Закревским, он мало волновал Муру, а вот Аграфена Федоровна, которую Пушкин называл «медной Венерой» и по которой сходил с ума Евгений Баратынский, оказалась бы для нее о-очень подходящей прабабкой.
Впрочем, Мура не стала посвящать Петерса в свои сомнения, а просто ответила ничтоже сумняшеся: да. И тут же струхнула: говорят, в Чеке все про всех знают – ну как Петерсу доподлинно известно, что те Закревские – другие? И Бенкендорфы, если на то пошло, тоже другие, не имеющие никакого отношения к Александру Христофоровичу, придворному Александра и Николая Первых…
– А впрочем, это не суть важно, – отмахнулся Петерс. – Гораздо важнее другое. У вас в Ревеле дети, я не ошибаюсь?
Мура кивнула, снова начиная дрожать. И опять принялась мусолить полотенцем уже почти просохшие волосы.
Петерс ухмыльнулся, понимая ее ненужную суетливость.
– Они… здоровы? – наконец-то решилась спросить Мура. – С ними все хорошо?
– Насколько мне известно, пока – да, – кивнул Петерс. – Однако как будут обстоять дела дальше, будет зависеть только от вас, графиня.
Мура испуганно моргнула при звуке этого титула, и тогда Петерс уже без улыбки, глядя прямо в глаза Муры своими жутковатыми, слишком светлыми «чухонскими» глазами (Мура с ужасом вспомнила, что именно такие, почти бесцветные глаза были у ее мужа, Ивана Бенкендорфа), суховато сообщил, что судьба детей напрямую зависит от поведения их матери, которая пока что показала себя особой легкомысленной, однако у нее есть некоторая надежда исправиться. Судя по этим фотографиям (Петерс похлопал ладонью по пачке ужасных снимков), она, «графиня Закревская», находится в совершенно доверительных отношениях с английским консулом. И это очень хорошо, потому что отношения с Англией обостряются, как и со всем империалистическим миром, положение представителя Советской России в Лондоне Литвинова ненадежно, есть основания беспокоиться за его свободу и даже, возможно, за жизнь, так что Чека нуждается в любых сведениях, которые можно будет получить о намерениях и действиях английского консула и его окружения. В этом Чека рассчитывает на «графиню Закревскую». И пусть она не беспокоится: ей гарантируется полная конфиденциальность. Разумеется, она и сама должна быть осторожна и соблюдать полную секретность имевшего место быть здесь разговора: это прежде всего в ее собственных интересах.
– Как это там, у вашего Пушкина? – спросил Петерс, словно Пушкин тоже был родственником Муры, и процитировал из другого стихотворения, хотя и не слишком-то к месту:
Может, цитата была и не к месту, зато к теме. И Петерс так выразительно выделил голосом последнюю строфу, что не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться о ее смысле.
Так состоялась вербовка Марии Закревской-Бенкендорф в осведомительницы. Разумеется, она ни слова не сказала об этом Локкарту, когда приехала к нему в Москву, сообщила лишь одно: она узнала, что дети живы и здоровы. Дай бог, чтобы так было и впредь.
К слову сказать, Мура вполне следовала совету Петерса (или все же Пушкина): «Таи, таи свои мечты…» Она очень тщательно заметала все следы, которые могли привести к ее связям с Чекой. И хотя благодаря событиям, которые будут описаны далее, связи эти просто-таки били по глазам, Мура путала след как могла. К примеру, она впоследствии рассказывала своему биографу Нине Берберовой, что фотографии были предъявлены ей Петерсом уже в Москве, во время ареста англичан и Муры вместе с ними. Но, окажись это так, компромат не имел бы для нее такого убийственного значения, ибо их с Локкартом отношения были уже общеизвестны, это во-первых, а во-вторых, Локкарт был обречен через несколько дней на высылку из России, и вербовать Муру в качестве осведомителя о действиях англичан не имело никакого смысла. Зато сейчас, когда от ее поведения зависела жизнь Павла и Тани…
Спустя несколько месяцев Брюс Локкарт оказался по делам в приемной наркоминдела Чичерина и, ожидая, пока его вызовут в кабинет, вдруг увидел некоего германского дипломата. Разумеется, Локкарт насторожился: ведь его страна была в состоянии войны с Германией. Однако этот человек посматривал на него отнюдь не враждебно, а с явным интересом. Они, конечно, не обменялись и словом, но на другой день Локкарта остановил на улице сотрудник шведского посольства (шведы были нейтралы, а значит, сохраняли добрые отношения с обеими воюющими сторонами) и сказал, что из германского посольства просили передать следующее: шифр англичан, то есть тот, которым Локкарт кодирует свои донесения, отправляемые в Лондон, известен большевикам самое малое как два месяца.
Вспомнив, что и о чем он сообщал Ллойд-Джорджу [3] за последних два месяца, Локкарт едва не рухнул тут же, на улице, к ногам шведа-доброжелателя. Он не хотел, не мог поверить! Ведь шифр хранился в его столе под замком, Локкарт никогда не расставался с ключом, в квартире практически не бывало посторонних, а если кто-то приходил, то Мура и Хикс (они жили втроем в одной квартире) не спускали с них глаз. Прислуга была пока вне подозрений… Неужели все же кто-то из слуг?!
Два месяца, боже праведный! Два месяца!
Локкарт вдруг вспомнил, что ровно два месяца назад он пережил страшное потрясение: Мура вдруг вновь забеспокоилась о детях, принялась твердить, что не может жить, так долго не видя их, и сорвалась в Петербург, чтобы попытаться пробраться в Ревель. Локкарт позволил ей уехать, однако потом схватился за голову: что он наделал! В стране то левоэсеровский мятеж, то его подавление, то новые наступления белых со всех сторон… Две недели Брюс находился в таком страхе за Муру, что порою впадал в полуообморочное состояние и чувствовал, что может умереть от разрыва сердца. И вдруг она позвонила из Петрограда: все в порядке, то есть не в порядке, потому что в Ревель пробраться все же не удалось, но есть сведения: ее дети живы и здоровы, а она возвращается в Москву.
Назавтра он встретил ее на вокзале.
Теперь Локкарту снова грозила смерть от разрыва сердца – уже от радости. Да и в голове у него совершенно определенно помутилось. Он не особенно выспрашивал… вернее, вообще не выспрашивал Муру, где она была и что делала… даже не задался вопросом, где она, к примеру, нашла телефон для междугородней связи… Его целиком ошеломила страсть к этой женщине. Что и говорить, именно на нем, бедняге, которого в английской разведке считали подающим большие надежды дипломатом и называли человеком с головой, Мура оттачивала свое ремесло морочить мужчинам эти самые головы. В своем дневнике Локкарт тогда записал, словно в полубреду:
«Теперь мне было все равно… только бы видеть ее, только бы видеть. Я чувствовал, что теперь готов ко всему, могу снести все, что будущее готовило мне».
Подразумевалось – в том случае, если Мура будет рядом. Она и была рядом: и ночью, когда спала в его постели, и днем, когда встречалась вместе с ним с секретными агентами, приезжавшими из Петрограда, с сотрудниками, с англичанами, которые являлись в Москву с той или иной миссией: торговой, культурной или, к примеру, с секретной – например, со знаменитым Сиднеем Рейли, с американскими и французскими агентами разведывательных служб. Ее представляли переводчицей – она переводила… Конечно, доставка в Петербург тайных шифров английской разведки была самым выигрышным делом, однако за ту массу сведений, которые Мура получала на встречах Локкарта, Петерс тоже был ей премного благодарен. Он нарочно приехал из Москвы в Петроград, чтобы не только шифры принять от Муры в свободной обстановке (в Москве они не встречались, опасаясь возможных проколов, которые уничтожили бы успешную карьеру осведомительницы Муры Бенкендорф), но и обещал посодействовать пробраться в Ревель, и не его вина, что это не удалось, что чертовы немцы предприняли наступление, которое сделало поездку нереальной…
Бог весть, сколько времени Мура продолжала бы «стучать» на своего любовника в Чеку, уповая на то, что дипломатическая неприкосновенность и международный авторитет Англии в случае чего встанут на его защиту, а Петерс, строго говоря, вполне цивилизованный человек и где-то даже симпатичный, он ничего худого Локкарту не сделает…
Однако жизнь, как принято выражаться, вносит свои коррективы. На сей раз она поручила сделать это двум эсерам: Леониду Каннигиссеру и Доре Каплан [4]. Начал «вносить коррективы» Каннигиссер, 30 августа застрелив главу петроградского отдела ВЧК Урицкого.
«На убийство товарища Урицкого мы ответим красным революционным террором!» – успел провозгласить Ленин, прежде чем вечером того же дня Каплан стреляла в вождя революции. Однако она только ранила его, а кровавый зверь террора был уже спущен с цепи.
В ночь на 1 сентября красные отряды ворвались в здание английского консульства, а также в квартиру в Хлебном переулке, где жили Хикс, Локкарт и Мура. Мура, открывшая дверь коменданту Кремля Малькову, лично пришедшему арестовывать «проклятых империалистов», изо всех сил изображала полное непонимание русского языка. Не помогло: все трое были арестованы и препровождены на Лубянку, где размещалась московская Чека. Здесь Локкарт узнал, что, оказывается, это он вместе с Сиднеем Рейли, недавно прибывшим из Англии, организовал очередной эсеровский путч. Локкарт пока что и вообразить не мог, что это войдет во все учебники истории как «заговор послов» или «заговор Локкарта-Рейли». В эти тяжкие дни и ночи он не искал мировой славы: он думал только о Муре.
Его сначала выпустили, потом посадили вновь, однако она все эти дни оставалась на Лубянке, и он никак не мог ей помочь.
Брюс был убежден, что никто на свете не сможет спасти его возлюбленную, и если Англия рано или поздно вступится за него (это в конце концов и произошло: Ллойд-Джордж пригрозил советским вождям расстрелять их полномочного представителя Литвинова, если хоть волос упадет с головы Роберта Брюса Локкарта!), то кто вступится за Муру? Нет такого человека, в отчаянии думал он – и ошибался.
Потому что такой человек был. Яков Христофорович Петерс только и мечтал сделать что-нибудь для графини Закревской, как он ее про себя по-прежнему называл. Разумеется, не бесплатно…
Несколько лет спустя Максим (он же Алексей Максимович) Горький, влюбленный в Марию Игнатьевну (она же Мура) Будберг (она же – Закревская, она же – Бенкендорф), написал рассказик под названием «Мечта». Крошечный, незамысловатый, казалось бы, совершенно несущественный в многотомном и многословном творчестве писателя, когда б не одно «но»: сюжет был Горькому подсказан Мурой.
Повествование идет от лица малограмотного и не шибко красноречивого чекиста. Строго говоря, Горький и сам не страдал изысканностью художественной речи (некоторые недоброжелатели еще со времен Иегудиила Хламиды [5] злословили: он-де пишет ну до того неудобосказуемо, словно плохо просмоленную дратву тянет сквозь старый валенок), а потому легко изображал всяких там косноязычных и гугнивых.
Ситуация следующая. Чекист по фамилии Епифаньев, привыкший выводить «чуждый элемент» в расход пачками, до смерти хотел «настоящую графиню – чтобы с ней поспать». Однако ни разъединой графини что-то никак не попадалось в красные революционные сети. «Разные там помещицы, дворянки – их у нас в лагере сколько хошь, а графиней нету», – переживал чекист. Однако терпение его было наконец-то вознаграждено: прибежал товарищ по расстрельно-лагерному ремеслу с радостным известием: «Епифаньев, – кричит, – твою привели!» Товарищ Епифаньев ринулся на зов со всех ног, на бегу расстегивая, надо полагать, ширинку, однако, увы, его ждал грандиозный облом: графиня-то… Ох, подкачала графиня! «Являюсь, а ей лет пятьдесят, носатая, рябая!» И при этом она имела наглость уверять, что ее такой бог создал. «Ну так пускай тебя бог и…, а я не стану», – решил Епифаньев и более о графинях не мечтал, а взамен принялся размышлять о тщете и суете всего земного.
Если не считать сугубо горьковской натужно-философичной концовки, рассказ этот совершенно зощенковский, саркастически-печальный, написанный с острой неприязнью к мещанской душонке чекиста Епифаньева. Похоже, здесь нашла выход та ревность к прошлому любимой женщины, которая рано или поздно начинает доставать даже самого рассудительного и хладнокровного мужчину (а Горький, когда речь заходила о женщинах, отнюдь не был ни рассудительным, ни хладнокровным). Мура в минуту особенной откровенности открыла ему, что в сентябре 18-го года выйти из Чеки ей удалось лишь благодаря неодолимому желанию товарища Петерса «поспать» с настоящей графиней, причем не абы с какой, а именно с «графиней Закревской», которую он вожделел с первой встречи. В качестве платы оной «графине» была обещана свобода Локкарта и других англичан.
Разумеется, Мура понимала, что относительно англичан Петерс решает не все, а может быть, не решает ничего. Их так и так освободят (ибо от этого зависит жизнь Литвинова) – сие лишь вопрос времени. А вот ее свобода зависит от Петерса впрямую. И не только свобода, но и репутация. Откажи она этому белоглазому чухонцу, он ведь непременно покажет Брюсу кое-какие бумаги, которые пришлось подписать Муре тогда в Петрограде. Еще и копии его шифров покажет – копии, которые ей удалось снять с таким трудом… Да, у Муры были все основания бояться Петерса. Именно поэтому она ему и не отказала. И вскоре вышла на свободу.
Рассказывают, потом, позднее, на вопросы о Петерсе, каким он был, она называла его то добрым, то милым. Ну, ей виднее, конечно…